Мать сказала, что завтра возьмёт меня на завод — страница 3 из 4

Толстая бригадирша сказала, что он шел по переходу, чтобы что-то передать на соседнюю линию. Под конец прошлой дневной смены рация в кабине сломалась, ремонтник не пришел. Знаками передать сообщение у него не получилось. Олег шел по мосткам, говорят, держался за поручни, как и положено, как вдруг его качнуло, нога соскользнула, и туловище нырнуло вниз, он резко хотел захватить поручень, но не успел и ухнул с высоты. Так и сказали, передала толстая бригадирша, что когда подбежали к месту, с которого он сорвался, посмотрели вниз, увидели что Олег лежит на животе. Толстая сказала, что Олег лежал раскинув руки, а одна нога у него была согнута в колене, как в самом теплом и глубоком сне. Он умер еще в полете, сказала толстая, сердце разорвалось. Я слушала заворожено и не понимала, как может разорваться сердце, неужели вот так оно лопается, как воздушный шар, и все?


На контрольном пункте охранник посмотрел в мой пакет и материну сумку. Дальше по долгому коридору в гуле ламп мы шли молча. По бетонированному полу ноги шелестели, как старые листья, и пустое пространство все было заполнено эхом от двигающихся людей. В раздевалке мама велела сесть на скамью и снять рейтузы, надеть юбку и переобуться в слипоны. Тут же у больших железных шкафов женщины перевоплощались в рабочих. Каждая из них доставала из именного шкафчика свитер и рабочую куртку или фуфайку. Они снимали платья и юбки и надевали брезентовые штаны на вате и кожаные ботинки в липком целлюлозном налете. Мама сняла свой нарядный люрексовый свитер и надела старый отцовский. То, что он был отцовский, я знала по фотографиям, которые мама хранила в бордовом альбоме на одной полке с аптечкой. По выходным я открывала дверцу трельяжа, оттуда вырывался запах прелой фотобумаги и лекарств. Я садилась на пол у дивана и рассматривала семнадцатилетнюю маму в окружении ее первой заводской бригады. У мамы было большое юное лицо, на нем были все те же застенчивые глаза. Среди фотографий были фотографии отца, на одной из них он стоит у своей первой «Волги» как раз в том самом свитере, который мама надевала поверх трикотажной футболки. На рукаве я увидела большую джинсовую заплату и вспомнила, что отец прожег его, уронив на железную печку в гараже.

Одна из женщин окликнула маму и показала ей большую кожаную куртку на медных заклепках. Смотри, сказала она, какую муж куртку испортил, теперь только на завод. В поднятых руках она повернула куртку спинкой к нам, и мы увидели, что часть кожаного полотна была небрежно пришита толстыми нитками к подкладке. Говорила же ему, добавила женщина, на даче переоденься в телагу, а он что — пошел в сарай и за гвоздь зацепился. Только в прошлом году ему эту куртку привезли из Иркутска, еле сторговалась и тут вон как. Мать сочувственно покивала головой и отметила, что теперь Наташка будет самая модная на заводе. Женщина рассмеялась, у нее во рту заблестели золотые коронки. А заклепки-то, отметила мать, тебе как раз под зубы. Наташка наспех натянула куртку и, запахнув ее на животе, довольно улыбнулась. Женщины в раздевалке с одобрением закивали. Наташка тут же села на скамейку у шкафчика и начала шнуровать растоптанные берцы. От ее движения куртка хрустела, этот звук выделялся на фоне общего заводского гула, он был близкий и казался естественным, как если бы рядом кто-то сломал сухую ветку. Шум, в котором мы оказались, войдя на территорию завода, сразу стал фоном для всего, но природа этого шума была тяжелой, металлической. Природой этого шума было бесконечное повторение тысячи устройств для распила, обработки и сортировки дерева. И этот шум поддерживали и продолжали сотни человеческих рук.

Из раздевалки мы прошли по длинному коридору. У железных дверей все надели желтые и белые каски. Каска досталась и мне, мама сняла ее с щита у входа в цех. Я надела белую каску, и мама затянула ремешок. Хорошо, сказала мама, тебе, каской прическу не помнешь. Тугие французские косы с вплетенными в них розовыми гофрированными бантами тесно прилегали к голове, от них все чесалось и тянуло кожу. У меня было три набора лент — мягкие синие со времен маминой школы, белые праздничные и розовые. Розовые были для повседневной носки, они практически не мялись, а белые и синие банты нужно было гладить через марлю. Марля пахла теплой испаряющейся водой и ватой. В утренней тишине мама набирала воду в рот и распыляла ее над марлей. Так получалось только у нее, вода превращалась в мокрую медленную пыль и светилась белыми крапинками на фоне окна. Каску не снимай, строго наказала мама и вернула мне мой пластиковый пакет с розами. Входим в цех, сказала мама и что-то начала говорить, но я ее не услышала, потому что толстая открыла дверь, и шум завода вырвался, забрав с собой все: голоса, запахи, тяжесть тел. Все теперь принадлежало заводу. И мы были внутри него.


7

Я подняла голову и увидела, что все вокруг — и поручни, и оборудование и даже стены, были, как инеем, покрыты нежной желтой древесной пылью. Влажность, исходящая от древесины, делала воздух тяжелым и осязаемым. Все двигалось тут, даже маленькая щепочка под моими ногами трепыхалась от ветра, создаваемого неумолимым движением конвейерных лент. У всего вокруг было свое дыхание, мое дыхание перехватило от высоты, на которой располагалась кабина материной бригады. Ее мне показала толстая бригадирша. Она наклонилась к моему уху и громко закричала: вон, видишь, посередине коробка болтается? Нам туда! Я присмотрелась, кабина казалась крохотным коробком над высотой, она, казалось, держалась на тонкой проволоке. Я присмотрелась еще и увидела несколько других кабин. Все они были расположены на разной высоте парами друг против друга. Теперь я поняла значение материных слов, когда она говорила о тетках с параллельной линии. Поняла, куда шел Олег, чтобы передать свое сообщение.

К кабине мы поднимались по долгой пологой лестнице, которая на каждом уровне утыкалась в длинную площадку-переход. Все вертикальные поручни лестницы были укутаны древесной пылью, мама взяла меня за руку и наказала их не трогать, до перил я не доставала. От влажного воздуха одежда сразу отяжелела, стало зябко. На полпути я глянула вниз, пол цеха казался белым, и теперь я видела, как долго падал Олег, мне стало тяжело и сразу понятно, от чего у него разорвалось сердце. Оно у него разорвалось от невыносимого твердого страха. Мама потянула меня от края лестницы, и мы двинулись дальше. На последнем переходе женщины разделились на две группы, и нас осталось совсем мало.

Вчетвером мы входили в кабину. Вблизи она была похожа на космическое оборудование из мультфильма про Алису. Кабина сияла стальной обшивкой, а тот бок, что был ближе к линии, по которой медленно ползла белая обработанная доска, весь состоял из толстого прозрачного пластика. Внутри кабины оказалось чуть тише. В левом углу стоял небольшой умывальник, напротив — грубый, покрытый истертым пледом лежак. А у окна — сортировочный пульт. Пульт был серой железной коробкой с четырьмя кнопками на толстой ножке-трубе. Женщины ночной смены встали со своих мест и, быстро накинув на себя свои фуфайки, попрощались и вышли. Они торопились на автобус.

Я сняла каску, подошла к прозрачной стене и посмотрела вперед. Напротив я увидела другую кабину. Из нее мне рукой махала уже сидящая у пульта толстая бригадирша. Завод и правда оказался скучным местом. В нем не было ничего для меня, и все было подчинено тяжелому однообразному движению. Кабина была пустой, в ней нечему было удивиться, мама тут же села за пульт и велела мне сесть на лежак и открыть книгу. Лежак был твердый и бугристый, и мне было непонятно, как мама в перерывах умудрялась на нем спать. Я приподняла зеленое покрывало и увидела, что подстилка из старых фуфаек была положена на лист толстого железа. Мать спросила, кто пойдет разбирать завал, Наташка ответила, что пойдет первая. Она сняла с крючка у двери большие брезентовые верхонки (Esquire) и вышла. Я спросила маму, можно ли посмотреть. Мама ответила, что только аккуратно и быстро, и чтобы она меня видела. Я приоткрыла дверь кабины и посмотрела на удаляющуюся Наташку. Та встала у того места, где конвейерная лента заканчивалась обрывом и длинной палкой начала что-то делать, чего мне не было видно. Я спросила у мамы, что она там делает, и мама ответила, да завал там, доска неровная идет, застревает одна-две, на нее другие сыплются и стопорят ленту. Наташка в новой заводской куртке ловко дергала палкой, по ее лицу было видно, как много силы и напряжения она вкладывает в свое движение. Мама продолжила как бы про себя — я по утрам на завалы не хожу, сил нет на них, итак еле сюда доехала.


Мама сидела спиной ко мне на железном стуле, он тихо поскрипывал от того, что она медленно вращалась то влево, то вправо. Сама она этого вращения не замечала, иначе бы быстро остановила его, как часто пресекала мое качание на стуле. Она сидела и смотрела сквозь стекло, как на большой экран. Ее глаза уже долго не отрывались от ленты, а рука быстро ходила по пульту, она нажимала то одну, то другую пластиковую кнопку. Кнопки напомнили мне фары отцовской машины, они тоже были сделаны из толстого сетчатого пластика и мутно светились изнутри. На фоне массивных кнопок и грубого короба пульта материна рука казалась совсем маленькой, ее длинные пальцы, наряженные в золотые перстенечки и кольца с блестящими аметистами, были напряжены. Материн профиль казался мне неживым. Свет от заводских ламп падал на кожу и придавал ее лицу зеленоватый оттенок. От сосредоточенности ее щеки впали еще сильнее, а холодный блик на ее зрачках вдруг сделал маму очень далекой, как будто она была кукла, а глаза ее были пластиковыми вставленными шарами. Наташка была на завале, другая материна сменщица ушла на третью линию, чтобы подписать какой-то график. Мы были вдвоем в кабине, но материна сосредоточенность на сортировке древесины полностью перенесла ее туда, на три метра вперед перед кабиной. Все ее внимание было брошено на то, чтобы верно определить сорт мелькающей доски. Я осталась одна на заводе.