– Дезертир.
Немецкий офицер повернулся и вышел. Удивительно, война едва началась, а люди уже разбегались. Увидев, как немец вскинул винтовку и прицелился, я отвернулась. Мне хочется прожить остаток жизни с мыслью, что тот, кто бросил мне конверт, сумел спастись.
Письмо было адресовано женщине, и я подумала, что, должно быть, беглец понадеялся, что я отправлю его из Гааги.
«Я выберусь отсюда любой ценой, даже ценой жизни, – пусть расстреляют как дезертира, если сумеют поймать. Кажется, война уже началась, первые французы появились по другую сторону границы, и мы тут же скосили их одной-единственной очередью из пулемета – я, я скосил, капитан отдал приказ, и я начал стрелять.
Вероятно, это все и впрямь вскоре кончится, но для меня уже поздно, руки мои в крови, и я знаю, что никогда больше не стану делать то, что сделал: я не пойду с моим батальоном на Париж, о чем все тут так оживленно толкуют. Я не пойду с ними. Не смогу радоваться нашей неминуемой победе. Мне кажется, что все это – безумие. Чем больше я думаю, тем меньше понимаю, что происходит. Никто ничего нам не объясняет, полагаю, все дело в том, что никто не знает ответов на наши вопросы.
Ты не поверишь, но у нас тут есть почта. Я мог бы отправить это письмо прямо отсюда, но тогда оно попадет прямиком в лапы цензора. Я пишу тебе не для того, чтобы сказать, как я тебя люблю, – я уже не раз тебе об этом говорил, – и не для того, чтобы расхваливать отвагу наших бравых солдат, – об этом без умолку говорит вся Германия. Это письмо – мое завещание. Вообрази, я пишу его под тем самым деревом, где полгода назад ты мне сказала «да». Помнишь, какие мы строили планы? Твои родители помогут с обзаведением, я найду для нас домик с комнаткой, которая станет детской для нашего – уже заранее обожаемого – первенца… и вот я на том же месте три дня подряд рою окопы, весь в жидкой грязи и в крови пяти или шести незнакомцев, в жизни не сделавших мне ничего дурного! «Они» называют это «справедливой войной», говорят, что мы защищаем наше попранное достоинство… как будто поле битвы – подходящее для этого место.
Чем чаще я слышу выстрелы, чем сильней доносится до меня запах крови и смерти, тем тверже моя убежденность в том, что все это попросту несовместимо с человеческим достоинством. Теперь мне пора кончать письмо, меня зовут. Но как только стемнеет, я уйду отсюда – в Голландию или на смерть.
Я думаю, что с каждым днем мне будет все трудней описать происходящее. Поэтому я и собираюсь уйти еще сегодня и найти какую-нибудь добрую душу, которая не откажется отправить тебе это письмо.
С любовью,
…Богам было угодно, чтобы я, выйдя из вагона в Амстердаме, немедленно встретила одного из своих любимых парижских куаферов, который был почему-то в военной форме. У парижанок он славился своим умением подкрашивать волосы хной – получалось приятно для глаз и выглядело абсолютно натурально.
– Ван Стаен!
Он оглянулся на мой оклик, заметил меня, причем на лице его отразились изумление и страх, – и поспешил прочь.
– Морис, это я, Мата Хари!
Но он не остановился. Я рассердилась. Когда я платила ему тысячи франков за прическу, он от меня не убегал! Я пошла за ним. Он ускорил шаг. Я сделала то же самое. Он попытался было бежать, но какой-то господин, видевший всю сцену, ухватил его за руку:
– Эта дама обращается к вам!
Ван Стаен смирился со своей участью. Остановился и дождался, пока я подойду. Тихим жалобным голосом попросил не обращаться к нему больше по имени.
– Но что вы тут делаете?
Он рассказал мне, как в первые дни войны, преисполнившись патриотизма, решил отправиться на фронт защищать родную Бельгию. Но, заслышав грохот орудий, немедленно удрал в Голландию и попросил убежища. Я глянула на него с притворным презрением.
– Раз уж вы здесь, займитесь моими волосами.
На самом деле мне было необходимо вернуть себе хоть толику былой уверенности, по крайней мере пока не придет мой багаж. Денег, что мне дал Франц, мне хватило бы на месяц или два, тем временем я бы нашла способ вернуться в Париж. Я спросила у Мориса, где здесь можно ненадолго остановиться – в Амстердаме у меня был приятель, и я собиралась найти его и переждать с его помощью самые трудные времена.
Год спустя заботами моего приятеля-банкира, с которым мы познакомились в Париже, я перебралась в Гаагу. Он снял мне квартирку для встреч, но однажды перестал за нее платить – просто так, без объяснений, возможно потому, что устал от моих чудачеств, тем паче, что они, как он однажды выразился, «чересчур дорого» ему обходились. Но в ответ услышал, что «чудак – это тот, кто ищет утраченную юность между ног у женщины на десять лет моложе себя».
Он принял это на свой счет – чего я, собственно, и добивалась, – и велел мне убираться из его дома. Однажды, когда я была маленькой, родители привезли меня в Гаагу, и даже тогда она была довольно унылым городом, теперь же – с тех пор, как из-за войны, с яростью лесного пожара пожиравшей соседние страны, были введены карточки на продукты и закрыты ночные увеселительные заведения, – превратилась в помесь богадельни, шпионского гнезда и огромного кабака, где инвалиды и дезертиры топили горести в вине, быстро напивались и затевали драки, обыкновенно со смертельным исходом. Я попыталась было устроить несколько представлений, что-нибудь на древнеегипетскую тему, полагая, что критики не больше моего разбираются в древнеегипетских танцах, а потому никто не посмеет уличить меня в обмане. Но театры пустовали, и никого мое предложение не заинтересовало.
С каждым днем Париж казался мне все недостижимей и уже походил на сон. Но для меня он был единственной точкой опоры, тем единственным местом, где я ощущала себя человеком во всех смыслах этого слова. Там я могла жить – хоть праведницей, хоть грешницей. Там было иное небо, и по нему плыли иные облака, там изящно одетые люди вели утонченные беседы, в тысячу раз более увлекательные, чем местная пресная болтовня в парикмахерском салоне. Да и там разговаривали мало, люди боялись, что кто-нибудь услышит и донесет на них за очернение нейтральной страны. Я хотела разузнать что-нибудь о Морисе Ван Стаене, расспрашивала своих немногочисленных школьных подруг, перебравшихся в Амстердам, но он исчез, испарился вместе со своею хной и своим нелепым, якобы французским выговором.
У меня оставался единственный выход – сделать так, чтобы в Париж меня отправили немцы. И потому я решилась, наконец, на встречу с приятелем Франца и отправила в консульство записку, объясняя, кто я и о чем прошу. Я снова похудела, словно избавилась от всего лишнего, что налипло на меня, но мои наряды так и не пришли из Берлина, впрочем, даже если бы мой багаж вдруг отыскался, в нем не было бы проку: судя по страницам журналов, мода изменилась до неузнаваемости. Мой гаагский «благодетель» оплатил мне новый гардероб – конечно, это были не творения парижских модельеров, но все же какие-никакие платья, которые не разлезались по швам при первом же движении.
В кабинете меня больше всего поразило обилие всяких роскошеств, в которых теперь было отказано голландцам. Там были импортные сигареты и сигары, напитки со всех концов света, сыр и ветчина, доступные теперь только на черном рынке. За письменным столом, отделанным резьбой с позолотой, сидел прекрасно одетый немец с такими безупречными манерами, какие редко встретишь у его соотечественников. Мы обменялись учтивыми фразами, и он попенял мне на то, что я заставила так долго себя ждать.
– Я не знала, что вы меня ждали. Франц…
– Предупредил меня о вашем визите еще год назад.
Он поднялся и спросил, что я буду пить. Я попросила анисового ликера, и консул сам разлил его по рюмкам богемского хрусталя.
– К несчастью, Франца уже нет с нами. Он погиб во время трусливой вылазки французов.
Насколько я знала, стремительное продвижение немцев было остановлено в августе 1914 на бельгийской границе. Радостная уверенность в том, что немецкие войска вот-вот будут маршировать по улицам Парижа, оказалась несбыточной мечтой.
– У нас были такие прекрасные, так четко разработанные планы! Я не утомляю вас своими ламентациями?
Я попросила его продолжать. Конечно, он утомлял меня, но мне мучительно хотелось попасть в Париж, а для этого мне была необходима его помощь. За год в Гааге мне пришлось выучиться самому сложному для меня искусству – терпению.
Но консул заметил мой скучающий взгляд и постарался побыстрее подвести итоги. Хотя отправленные на запад семь дивизий уверенно продвинулись в глубь Франции и от Парижа их отделяло всего пятьдесят километров, генералы все еще не представляли, как верховное командование намерено организовать наступление – и германские войска оттеснили к бельгийской границе. И вот уже почти год ничего не происходило, если не считать огромных ежедневных потерь с обеих сторон.
– Я уверен, что, когда эта война кончится, в каждой французской деревушке поставят памятник павшим. Французы гонят своих солдат под огонь наших пушек, как скот на бойню.
От упоминания бойни меня передернуло. Консул увидел гримасу отвращения у меня на лице.
– Скажем так: чем скорее кончится этот кошмар, тем лучше будет для всех. Пусть даже Англия помогает Франции, пусть даже наши убогие союзнички австрияки едва сдерживают наступление русских, войну выиграем мы! Но нам нужна ваша помощь.
Моя? Чтобы покончить с войной, стоившей жизни десяткам тысяч людей, как я прочла или, может быть, услышала на одном из тех редких ужинов в Гааге, на который меня пригласили? Что он имеет в виду?
И внезапно, будто въяве услышав голос Франца, я вспомнила его прощальное предостережение: «Что бы ни предложил вам Крамер – не соглашайтесь».
Меж тем мое положение было просто отчаянным. Я по-настоящему нуждалась, чтобы не сказать «бедствовала», у меня не было крыши над головой, долги мои росли. Я знала, чем мне предложат заняться, но была уверена, что найду способ ускользнуть из ловушки. Не впервой.