ие и засыпал. А через несколько дней сон повторялся.
В ресторане работали великовозрастные неудачники или иммигранты, короткие смены по четыре часа тасовали Макса в калейдоскопе характеров и типов. Мексиканка Мария, годившаяся ему в матери, не упускала случая ущипнуть или приобнять. Джон, рыжеусый и сутулый, втихаря ненавидел негров и иммигрантов; однажды он в свой выходной заявился пьяный в стельку вместе с надувной подругой под мышкой: наталкиваясь на столы, стал с нею всех знакомить, совать в лицо пустышку; пришлось утереться от губной помады, которой она была вымазана.
Самым ясным и симпатичным в этом городе был Барни — бывший наркоман, смышленый неврастеник, который орал по телефону на свою мать: сто раз на дню она звонила ему из дома престарелых. Барни имел русские корни: его прадед — казак-белогвардеец из Шанхая. Правнук казака заведомо обожал всех русских, Максима в том числе. Такое благодушие насторожило Макса, но скоро он понял, что имеет дело с человеком простодушным и умным. Барни напоминал злого клоуна с въевшимся гримом: клочковатые волосы, выкрашенные в цвет грубой оберточной бумаги, очки от солнца, с настолько крохотными стеклами, что они только мешали видеть, майка, непременно с замысловатым рисунком, над смыслом которого Максиму приходилось ломать голову, и с какой-нибудь загадочной подписью Fringeware, или Mushroom & Roses.
Барни относился к типу лиц неопределенно молодого возраста — слишком вычурен был его прикид, такие парни старыми не бывают: облик их все время зыблется. Умерщвленные краской волосы уложены с помощью мусса. Плечи чуть перекошены, голова с высоким лбом стремительна — бегущий профиль рассекает реальность, возмущает ее беспрестанной увлекательной провокацией. Максим любил Барни.
Из-за этой стремительности глаза его все время смотрели ошеломленно. Щурился он, только когда должен был что-то немедленно предпринять, когда дерзал и распахивал, выкатывал шальные от таланта глаза, в точности как у Гугла, героя-человечка с комиксов 1920-х годов, непрестанно влетавшего в идиотские ситуации из-за бешеной лошади Спарки. В гуглиных глазах Барни заключалась вся соль: невозможно хоть в чем-то отказать человеку с такими глазами. И дело не столько в юродивости Барни, сколько в простой опасливости, которую он в вас вызывал своей манерой говорить, своим голосом. Другой такой не сыщешь. Он выслушивал вопрос, и если был недостоин его умственных усилий, туда-сюда по-птичьи поворачивал шею, выкатывал зенки — и начинал орать. А если не собирался отвечать, то в лучшем случае фыркал. Если же вопрос его задевал, он снисходил к собеседнику и отвечал по делу.
Барни был помешан на казачестве и на кино, вечерами мчался — и Макса тащил за собой на лекции по истории кинематографии в Художественный колледж. На каждом шагу цитировал фильмы, особенно любил «Мальтийский сокол»: «Из чего сделана эта птичка? — Из того же, из чего сделаны все мечты».
Согласно Maltese Falcon, в котором по сюжету шайка авантюристов ищет бесценную статуэтку сокола, регалию Ордена Госпитальеров, Барни всерьез верил в повсеместность масонов и говорил, что ими просто кишит Сан-Франциско; что некоторые дома в центре города построены масонскими архитекторами и используются в качестве храмов…
Максим посмеивался в ответ и пересказывал Вике россказни Барни.
— А что? Все возможно. У нас в Питере тоже, говорят, в Михайловском замке масоны заседают… — пожимала Вика плечами.
Остроумная и искренняя, Вика влекла его.
— А что в этой математике? Почему ты ею занимаешься?
— Я занимался. Сейчас нет.
— Но ты полжизни на нее потратил?
— Верно.
— Так что в ней такого? Зачем такие мучения?
— Почему мучения? Математика может доставить человеку одно из наивысших наслаждений, которые только есть у Бога.
— Да ну? А ты под кокаином когда-нибудь трахался?
Еще в пиццерии работал темноликий коротышка Кларк с пугливым воровским лицом, сухожильный тихоня, к которому по каким-то делам забегали проститутки, торчавшие на углу O’Farrel. С Кларком зналась компания негров-скандалистов: время от времени они подваливали к прилавку, тыча в морду последним куском пиццы, на который положили только что выдернутый из шевелюры волосок, и Барни, скрипнув зубами, в который раз готовил им сатисфакцию: бесплатную Medium Pepperoni.
Все-таки не пить было сложно. Особенно нелегко было смотреть на пьяниц, которые случались время от времени в пиццерии. Смесь зависти и отвращения наполняла тогда Максима, и он старался поскорей умчаться на доставку и не видеть больше, как бородатый гуляка вскидывает вверх руку, развязно требуя от Барни очередной кувшин вина.
Вдобавок в Сан-Франциско Макса одолевали воспоминания о юности, давно отмершие. Они ссыпались в него без сожаления, взахлеб летели сквозь переносицу и гортань, как однажды пролетел весь ночной город — роем трассирующего неона: созвездия взорвали ребра и там застряли. Тогда они с Барни обкурились, и он сдуру сел за руль, умчался за город к океану, заснул на пляже, на холодном песке, а на рассвете чайка реяла над ним недвижно… Он вспоминал, как мать звала его из окна, когда он играл во дворе, и он всегда пугался ее крика, хотя она всего лишь звала его обедать. Он думал об отце, и никак не мог вспомнить, каким тот был в его детстве. Где был отец, когда Максу было четыре-пять лет?
Приходил на свою смену в пиццерию и Чен, который устроил сюда Максима. Старик-китаец работал по шестнадцать часов в сутки, в пяти местах. Они возвращались домой, в Ричмонд, вместе. Чен был добрый, разговорчивый, вечно угощал вкусностями, которые прихватывал с предыдущей смены — из кухни одного из китайских ресторанов на Clement. Китайцы в городе обитали дружиной, и старик однажды привел в пиццерию сына дальних своих родственников, великовозрастного парня, страдающего болезнью Дауна. Хозяин Дин — подвижный толстый грек: пузатый красный фартук, мукой засыпанные стекла очков — охотно согласился взять Джорсона, так как тот проходил по программе трудоустройства инвалидов, и, приняв его на работу, Дин получал налоговые льготы…
Джорсона, случалось, Максим встречал у океана, во время утренней пробежки в Lincoln Park. Он (или это был не Джорсон? ведь все эти парни так похожи друг на друга!) сидел на парапете в дальнем конце площадки Vista Point, в то время как его дед — низенький плотный старичок в черной теплой кофте с капюшоном, прислонив к камню четырехпалую ортопедическую опору, чуть приседая в сторону восходящего над заливом солнца, зависал, переваливался на другую ногу, снова зависал на минуту, больше, и вдруг взмахивал руками, шумно выдыхая, как паровоз под парами; светило плавило пролеты красного моста, разлетевшегося над заливом; внизу, в провале, задернутом бегущим туманом, гудел ревун, и сухогруз разрезал тяжкие волны, которые вдруг валились набок пенистыми языками.
Старичок снова разводил руки, отставлял ногу, его плавные движения завораживали. Джорсон с сырым бесстрастным лицом неуклюже сидел на парапете, держа в руке надкусанную паровую булочку, и тоже смотрел на солнце.
Максим украдкой помогал этому парню. Вообще-то в обязанности Джорсона входило лишь мытье посуды, и он это добросовестно исполнял, правда, иногда приходилось перемывать, но это было ерундой по сравнению с тестом. Тесто было коньком и проклятием Джорсона, за ним нужен был глаз да глаз. Джорсон вдруг поворачивался неостановимым слоником, залетал на склад и приносил на вытянутых руках пудовый куль с мукою, вываливал в стальное корыто, но вместо того чтобы отмерить, добавить дрожжи, воду, включить мешалку, весь белый, вдруг кидался потрошить холодильник. Он пользовался им как палитрой: кружочки пепперони и катышки фарша, стружка чеддера и кудряшки моцареллы, анчоусы и кабачки, пакеты с соусами, чесночная паста — все это горстями летело во вспыхивающую белыми взрывами лохань. Это был звездный час Джорсона. Когда этот парень заступал на смену, тревожно было отправляться на доставку, каждый раз Максим спешил поскорей вернуться.
И еще. Еще Джорсон ронял посуду. Вымытая башня из тарелок рушилась, приходилось перемывать. Посуда была пластмассовая, но лучше бы она билась!
И вот однажды Максим подумал, что он ничуть не лучше Джорсона.
Простая мысль. Но отчего-то стало легче.
ГЛАВА 5. ГОРОД КАК ФИЛЬМ
Что узнал он за эти полгода, как изменился? Он не способен был мыслить, — каждый день думал только об одном: как бы ему не сорваться, как снова не запить. Он изматывал себя сверхурочной работой и вечером торопился рухнуть в постель.
По ходу дела из спортивного интереса он решал задачу коммивояжера в неоднородном пространстве — проблему оптимизации перемещений по заданным правилам движения. Карта города целиком помещалась в его мозгу подобно отпечатку пальца, который то сильнее, то слабее давит на стекло. Вся система городского кровотока мыслилась им как система со сложной функцией давления: пробки, улочки, по которым удобнее двигаться пешком, чем на машине, подъемы-спуски, петли кварталов — все это хором увлеченно формулировало для него задачу на оптимизацию времени. Это тем более было интересно, что решалась она с помощью тех самых алгоритмических принципов, которые были им разработаны для временных проекций генетического кода.
Все, что он раньше — со студенческих времен — знал об этом городе, уже давно поблекло. Город заново открывался ему — теперь пунктирным фильмом, составленным из его поездок с пиццей по разным адресам. Скоро он узнал всех постоянных клиентов. Узнал все тревожные места, где не обходилось без проблем. Иногда — в зависимости от настроения и времени суток — он не отказывался и решался навестить джунгли, скажем, улицу Turk, или злачный термитник, построенный по программе Кеннеди в 1960-е годы, на Buchannan, куда полицейские входили только при полной штурмовой амуниции. Максим увлеченно летал по своим оптимизационным траекториям по городу и как-то раз установил рекорд пиццерии по доставке: четыре адреса он обслужил за двадцать три минуты. Среди его клиентов были разные типы. Он мог доставить пиццу и в роскошный особняк на улице Калифорния, где рыжий мальчишка, посланный родителями, присваивал его чаевые, — и в дом-муравейник, где живут старики и многодетные трутни, проедающие социальное пособие.