Математика любви — страница 19 из 90

Поскольку невозможно быть уверенным в том, что полковой обоз, перевозивший такие скромные удобства, как чай и одеяла, окажется под рукой по окончании изнурительного дневного марша, у многих офицеров вошло в привычку, как это случалось и в других подразделениях, поручать эти предметы первой необходимости вниманию мальчишки-португальца…


Поскольку я намеревался лишь убить вечер, то не обратил особого внимания на то, какое именно представление решил осчастливить своим присутствием. Я занял кресло в центре партера под яростным светом газовых фонарей и огляделся по сторонам. Моими соседями оказались весьма жизнерадостные личности, от которых пахло ничуть не лучше, чем от моих собственных солдат. Впрочем, вместо запаха черного пороха нос мой уловил ароматы, выдававшие их принадлежность к множеству профессий: мясника, владельца гостиницы, джентльмена-гуляки в изрядном подпитии, знатной дамы и даже, вы не поверите, дубильщика-кожевенника.

Оркестр умолк, первые актеры вышли на сцену и начали диалог, и тут до меня дошло, что хотя пьеса именовалась на афише как Un conte d’hiver,[13] на самом деле это была, вне всякого сомнения, «Зимняя сказка» Шекспира.

Мой французский, к величайшему сожалению, оставлял желать лучшего, равно, впрочем, как и игра некоторых актеров. Царь Леонтий оказался обладателем громоподобного голоса, он чрезмерно жестикулировал и походил на недалекого необразованного полковника. Царь Поликсен был пьян, и вообще в их исполнении комедия выглядела издевательством над последователями Мольера. В партере мои соседи весело чистили апельсины и обсуждали события минувшего дня, а леди и джентльмены в ложах вставали и выходили, когда им заблагорассудится. Газовые фонари в зрительном зале горели приглушенным, неярким светом, отчего все внимание поневоле устремлялось на сцену, в противоположность освещенным свечами и масляными лампами театрам моей юности. Однако же в шипящем и ослепительно ярком свете новых фонарей на сцене в первую очередь бросались в глаза рваные и штопаные чулки, макияж, которому не удавалось заставить тусклые глаза выглядеть яркими, и улыбки, таявшие и расплывавшиеся от жары.

Мне была известна и сама «Зимняя сказка», и то, чем она заканчивается. Царица Гермиона была не более мертва, чем актриса, исполнявшая ее роль, равно как она не лишилась и дочери. Тем не менее поступь Гермионы, отягощенная вынашиваемым ею ребенком и ее честностью, болью отдавалась в моем теле, проникая в самое сердце. Так когда-то звучали на камнях мостовой города мои первые робкие шаги после того, как я лишился ноги. Ее ребенок был забыт на морском берегу в то самое время, как отец малышки размышлял о своих несбывшихся надеждах. А когда Пердиту нашли, уже взрослую и красивую девушку, и она встала перед холодной мраморной статуей своей матери, самый невзыскательный зритель времен королевы Елизаветы не мог бы смотреть постановку с большим удивлением и изумлением, чем я. А я смотрел, как потерявшийся ребенок вдохнул жизнь в окаменевшую мать, и та ожила.

Эта сцена настолько ошеломила и потрясла меня, в ней столь странным и причудливым образом переплелось мое собственное прошлое и будущее, о котором я не мог даже мечтать, что некоторое время я сидел неподвижно, а аплодисменты вокруг постепенно затихали. Опомнившись и придя в себя, я скомкал носовой платок и сунул его в карман, нащупал трость и поспешно встал, чтобы не оказаться объектом для насмешек. И все-таки при возвращении по опустевшим улицам в гостиницу «Лярк-ан-сьель» все, на чем останавливался мой взор, казалось исполненным некоего тайного, глубокого смысла, который я скорее ощущал сердцем, нежели понимал умом. Перчатка, небрежно смятая и лежащая в кругу света от фонаря; клетчатая лента, привязанная кем-то к ограждению, и ее поблекшие некогда яркие цвета в желтом свете уличного фонаря; ребенок, в нерешительности стоящий на перекрестке, где сходились целых пять улиц; мужчина и женщина, прижавшиеся друг к другу в темноте дверного проема. Казалось, что передо мной развертывается некое действо, в каждом мгновении которого соединились прошлое и будущее.

Встряхнув головой, чтобы отогнать наваждение, я обнаружил, что стою перед гостиницей. Я чувствовал себя усталым и разбитым, как если бы не слезал с коня целый день, поэтому, не задерживаясь в фойе, прямиком направился к лестнице.

– Un petit Cognac pour M’sieur?[14] – предложила мадам Планшон, когда я кивком головы поздоровался с ней.

– Нет, благодарю вас, – отказался я и поставил ногу на первую ступеньку.

– О, одну минуточку, месье, для вас почта, – сказала она и поспешила в контору.

Адрес на конверте был надписан рукой мисс Дурвард. Должно быть, он разминулся с письмом, которое я сегодня утром отправил из кафе. «Наверное, где-нибудь на пути от Гента до побережья», – решил я, переворачивая конверт. Он был достаточно толстым, чтобы внушить мне надежду, что в нем лежат, по крайней мере, два листа бумаги. Так оно и оказалось на самом деле. Вслед за пожеланиями счастливого пути и надежды на то, что я прибыл и устроился вполне благополучно, следовало сообщение о помолвке миссис Гриншоу и скорой свадьбе.


«Мистер Барклай, владелец предприятий по производству и продаже бумаги, является давним и добрым деловым партнером моего батюшки, – писала мисс Дурвард. – Он несколько старше Хетти и проживает в Ливерпуле; мы поддразниваем Хетти, говоря, что она вверяет свою судьбу человеку, проживающему на берегах Мерси! Он вдовец, а его сестра, которая вела хозяйство и присматривала за его домом, недавно скончалась. У него нет своих детей, но он очень расположен к Тому. Мои родители единодушны в том, что его можно считать прекрасной партией, и брак обещает оказаться удачным для всех заинтересованных сторон».


Я дочитал письмо до конца, приняв к сведению просьбу мисс Дурвард набросать для нее карту расположения и передвижения войск в битве при Ватерлоо, а также предоставить кое-какую информацию относительно униформы Шотландского стрелкового полка, после чего задул свечу и долго лежал без сна. Уже не в первый раз меня неприятно поразило то, что боль в несуществующей ступне мучила меня сильнее, чем ощущение усталости в другой, живой и действующей конечности. Наконец эти фантомные боли унялись настолько, что я погрузился в тревожное забытье. Мне снились кошмары, которые, впрочем, хотя и неприятные для моего сознания, а точнее, подсознания, которому пришлось пережить их наяву, по обыкновению растаяли с первыми лучами солнца, лязгом молочных бидонов и грохотом тележек с овощами.


Утром я попытался убедить себя в том, что мое нежелание отвечать мисс Дурвард вызвано отнюдь не известием о помолвке ее сестры – кто мог отказать миссис Гриншоу в праве на заслуженное счастье? – а тем, что я еще не получил от нее заверений в том, что наша переписка должна непременно продолжаться. Я твердо решил, что буду ждать этих вышеупомянутых заверений, а пока ничто не мешает навестить один типографский магазинчик гравюр и эстампов, известный мне еще из прежней жизни. Я рассудил, что у них вполне может наличествовать в продаже карта Ватерлоо, которая послужит прекрасным дополнением к моим усилиям.

Было еще слишком рано для того, чтобы перед витриной магазина собралась толпа зевак. Я постоял некоторое время у входа, возобновляя свое знакомство со столь любимыми в Нидерландах скандалами о коррумпированности и семейственности. С таким же успехом я мог стоять и на Пэлл-Мэлл в Лондоне, если не обращать внимания на то, что церковные сановники, ставшие жертвой карикатуристов, носили кардинальские шапки, а политики были одеты по последней парижской моде.

В стеклянной витрине магазина отражались снующие по улице мужчины, женщины и тележки с товарами. Мое собственное отражение, в свою очередь, разбилось на несколько фрагментов, разделенное оконными панелями. «Ни одна женщина в мире не рискнула бы назвать меня красавцем, но, с другой стороны, – подумал я, – в моей внешности нет ничего отталкивающего и неприятного». Я был высок – пять панелей, по крайней мере, если судить по меркам изготовителя эстампов, широкоплеч, не слишком дороден, но и не особенно худощав. Лицо мое и глаза ничем не выдавали болезнь, таящуюся у меня в крови, и теперь, когда я мог позволить себе нанимать хорошего портного, никто не догадался бы о моем увечье, пока не заприметил моей хромоты во время ходьбы. Впрочем, и тогда вряд ли кто-либо мог заподозрить, что моя тросточка свидетельствует не о наличии мелкой травмы, полученной на охоте и скрываемой брюками хорошего покроя, а о полном отсутствии у меня ступни. Равно как и о том, что плоть ниже колена у меня вся покрыта шрамами там, где когда-то находилась здоровая нога. Именно отвращение к подобному увечью заставило миссис Гриншоу отвернуться от меня и толкнуло ее в объятия престарелого торговца бумагой, который уже похоронил одну супругу. «Никто ни о чем не догадается, – думал я, разглядывая стеклянную панель, в которой отражалась моя нога. – Ни одна женщина, во всяком случае». Но подобные мысли не могли меня утешить, поскольку я понимал, что рано или поздно желание либо чувство долга непременно подведет такую женщину к тому, что она осознает неполноценность – и ущербность – своего покровителя и заступника.

Отражение домов позади меня сменилось видом подъехавшего экипажа, из которого на мостовую в шорохе нижних юбок шагнула леди, немедленно поднявшаяся по ступенькам в магазин. Сообразив, что торчу перед витриной уже достаточно долгое время, я последовал за ней.

Продавец разложил на прилавке три карты и приложил все усилия, дабы заинтересовать меня гравюрой нового монумента пруссакам, установленного в местечке Пляснуа, но я не обратил на нее особого внимания. Владелец лавки сам обслуживал женщину, и ее голос, негромкий и приятный, звучал столь отчетливо, несмотря на грохот и лязг прессов, что во мне зародилась несомненная уверенность в том, что я уже слышал его раньше.