Когда я не сплю, то могу думать о Каталине. Иногда она даже является мне во снах, прогоняя кошмары, которых я так страшусь. Но когда я выхожу на улицу, то не могу взять ее с собой, потому что должен следить за каждым своим шагом. У меня нет сил сопротивляться, а улица полна опасностей: бегущие мальчишки и пьяные мужчины, собаки, которые бросаются на людей, и ручные тележки, которые проталкиваются сквозь толпу. Здесь неровные камни под ногами и скользкая грязь, здесь на каждом шагу попадаются благородные дамы, которые вздыхают над моей солдатской формой и моим изуродованным телом. Сопровождающие дам мужчины просто очарованы жалостью, которая светится в их голубых глазах, и тем нестрашным ужасом, от которого кривятся их пухленькие алые губки.
Для них я всего лишь достойный жалости субъект. Для них я всего лишь калека.
II
Вопрос о том, как мне увидеться с Каталиной и поговорить с ней, дабы не причинить ей боли и не поставить ее в неловкое положение, занимал меня с той самой поры, как я только покинул Керси. Но только увидев прошлой ночью Люси, сидящую у окна, я вдруг осознал, какую тяжкую и неудобную ношу я – пусть даже по ее настоянию – намереваюсь взвалить на ее плечи.
Утром мы встретились в кафе, и если даже она и спала не больше меня, то не призналась в этом. Но она явно оживилась, и у нее заблестели глаза при виде чашек с густым сладким шоколадом и корзиночкой с булочками и печеньем, которые обычно составляют испанский завтрак. Однако я не мог не обратить внимания на то, что ела она так же, как всегда, то есть почти ничего. Подобное поведение было мне знакомо, и я не приветствовал его. В течение некоторого времени за столом царило молчание, никто не нарушал тишины, и, когда она заговорила, я, хотя при этом и смотрел на нее, вздрогнул.
– Итак, что вы хотите, чтобы я сделала?
– Думаю, я должен написать ей, если вы будете так добры, что согласитесь это письмо доставить. И, если это возможно – опять же, если захотите, – вы можете передать мне ответ.
Она сделала вид, что целиком сосредоточилась на том, чтобы долить себе в чашку еще немного горячего шоколада, и я мог только строить догадки, о чем она думает. Я добавил:
– Но вы должны сказать, если вам не хочется принимать в этом участия. Я понимаю, что это… непростая задача.
– Разумеется, я хочу сделать это, – с готовностью откликнулась она, допивая шоколад и ставя чашку на стол. – И никому не скажу ни слова о письме, только ей. Так мы уменьшим опасность того, что меня попросят отдать его настоятельнице. – Она положила салфетку на стол и встала. – Я бы хотела осмотреть город, так что давайте встретимся, скажем, в полдень? К тому времени пребывание на улице станет невыносимым.
Она улыбнулась, прихватила альбом и шляпку и ушла, не говоря более ни слова. А мне оставалось только гадать, чем была вызвана подобная немногословность – то ли врожденным тактом, который говорил, что меня следует оставить одного, дабы я мог приступить к выполнению стоящей передо мной задачи, то ли скрытым отвращением к тому, что ей предстояло сделать.
Собственная задача не вызывала у меня неприязни или иных негативных чувств, но и приятной назвать ее было нельзя. Я с трудом поднялся по лестнице в свою комнату и уселся за стол у окна. Я писал по-испански, но стремление облегчить Каталине прочтение письма, в свою очередь, усложнило для меня его написание. Я проклинал шуршание метел снаружи и грохот бочек внутри, которые мешали связно мыслить, при этом ничуть не облегчая мои молчаливые, но от этого не менее гнетущие воспоминания. Я исписал несколько страниц, повествуя о своей скорби и потере, но потом разорвал их, потому что разве не за тем я приехал в Испанию, чтобы только лишь обеспечить Идое надлежащий уход? Я полагал своей обязанностью рассказать Каталине о том, что намереваюсь предпринять, но для этого вполне хватило бы нескольких строк, поскольку я опасался, что ненужные подробности доставят моей любимой лишние треволнения.
Но сидя у окна и вслушиваясь в звуки и запахи Сан-Себастьяна, вливавшиеся в раскрытое окно, я вдруг поразился тому, как мог обманывать себя или, точнее, как отказывался признать, что возвращение сюда вновь пробудит к жизни все те чувства, которые, как я наивно полагал, давно умерли во мне. То, что я до сих пор люблю Каталину, для меня не подлежало сомнению, оставалось своеобразным догматом веры, но теперь, когда я оказался так близко от нее, когда мне предстояло облечь свои намерения в слова, я вдруг растерялся. Я никак не мог взять в толк, как мне удалось проделать такой путь в столь расстроенных чувствах, и неверно оценивал причины, которые побудили меня в него отправиться. Такое впечатление, что я начал военную кампанию, не имея в своем распоряжении ничего, кроме простейших директив. Разумеется, моя забота о ребенке, хотя и вполне реальная, все-таки являла собой второстепенный мотив и задачу, для решения которой не требовалось особенных сил и умений. Какой же силой, в таком случае, обладали эти запечатанные приказы, тайные и неведомые, что я даже не подозревал об их существовании, и в то же время столь значимые, что только сейчас они открылись мне?
Или все-таки Мерседес оказалась права? Неужели, не признаваясь в этом самому себе, я втайне питал надежду на то, что мне удастся воссоединиться с Каталиной вопреки церковным обетам, которые она принесла? Или я искал у нее прощения, и если да, то за что? И как быть с тем, что случилось во время шторма? Я опустил взгляд на бумагу, лежавшую передо мной на столе. Вскоре эти листы будут держать ее маленькие смуглые руки. Отчаяние и смятение, охватившие меня при этой мысли, в сравнении с теми простыми желаниями, которые я питал ранее, придавали словам, которые я мог бы написать, несвойственное мне лицемерие и скрытый смысл.
В конце концов страх причинить Люси незаслуженные неудобства, равно как и чрезвычайная трудность задачи остаться верным своей любви и быть честным с самим собой побудили меня швырнуть все в печь и написать лишь несколько строчек, не допускавших двойного толкования.
Mi corazon![52]
Мой друг мисс Дурвард согласилась доставить тебе это письмо. Ты можешь быть с ней откровенна, если захочешь. Я ей полностью доверяю.
Умоляю простить меня за то, что нарушаю спокойствие, в котором, как я надеюсь, ты ныне пребываешь. Но когда я услышал, что тем, кто попечительствует сейчас Идое, требуются денежные средства, то почувствовал себя обязанным приехать в Испанию, чтобы лично убедиться в ее благополучии.
Наверное, ты не знаешь, что после войны, – так скоро, как только смог – я вернулся в Бера. Тамошний священник рассказал мне о том, что ты удалилась в монастырь Сан-Тельмо, как и о том, что ты была беременна. Получив эти известия, я приехал в Сан-Себастьян и провел здесь много месяцев, но не стремился сообщить тебе, что нахожусь здесь, равно как и не искал Идою. Любовь моя, сможешь ли ты простить меня? И правильно ли я поступил, сделал ли то, что должен был сделать? С тех пор мне не дает покоя мысль, что ты могла бы желать узнать, что я, по крайней мере, старался найти тебя. Но твое спокойствие было для меня превыше всего, и, зная о том, какую судьбу ты избрала для себя, я не рискнул пробудить в тебе печали и сомнения, которые, как я надеялся, остались в прошлом. Когда стало известно, что я унаследовал поместье в Англии, я был принужден вернуться туда, но ничто не могло стереть память о тебе из моего сердца.
Любимая, я не настолько эгоистичен и себялюбив, чтобы полагать, будто занимаю в твоем сердце прежнее – и в такой же мере печальное – место. Сможешь ли ты когда-нибудь простить меня? Молю тебя и от всего сердца надеюсь на это, поскольку прошу твоего согласия на мою поездку в Санта-Агуеду. Я должен увидеть Идою, должен знать, что с ней все в порядке, поскольку она – все, что осталось у меня после тебя в этом мире. Но если по какой-либо причине ты не хочешь, чтобы я ехал туда, тебе достаточно сказать мне об этом.
Каталина, прошедшие годы не остудили мою любовь к тебе. Все, о чем я прошу, – это знать, что ты счастлива. Ты не можешь завоевать мое сердце, поскольку оно и так безраздельно принадлежит тебе.
Стивен
Я поднял голову и увидел, что солнце стоит в зените и на улице царит настоящее пекло. Изумился я и тому, что результатом моих мучений и усилий стало столь лаконичное послание. И хотя я опустил многое, все-таки, перечитывая свое письмо, чувствовал, что все эти слова сохранились между написанных строк.
Я снова принялся читать то, что написал, когда раздался стук в дверь. Это была Люси. Шляпка сидела у нее на голове слегка набекрень, а лицо разрумянилось и даже загорело от солнца.
– Я вам не помешаю?
– Нет, – отозвался я, вставая из-за стола, – я только что закончил. Как вам понравился Сан-Себастьян?
– Очаровательный городок, хотя я удивлена таким количеством как новых, так и разрушенных домов. Мне казалось, он отстраивался заново.
Я запечатал письмо.
– После того как мы изгнали отсюда французов, город был почти полностью уничтожен. Я писал вам о Бадахосе, так что вы вполне можете представить, что здесь творилось.
Она кивнула и помолчала, думая о чем-то своем. Потом взглянула на меня и сказала:
– Пожалуй, нам пора идти.
Я не двинулся с места, потому что, отвернувшись от письменного стола и направившись к двери, я должен был перейти Рубикон. Столь важным и значительным, во всяком случае, представился мне этот обыденный, в общем-то, шаг.
– Или вы предпочитаете подождать какое-то время? – спросила она.
– Нет. Это всего лишь… вполне естественное волнение.
Она подошла и заглянула мне в глаза.
– Разумеется.
Но оттого, что я выразил свои опасения вслух, они ослабели. Я взял со стола письмо.
– Привратница в монастыре поймет, о ком речь, если вы назовете Каталину сестрой Андони. – Люси взяла у меня письмо. – Сможете ли вы отдать его Каталине в собственные руки? Она говорит по-английски. По крайней мере, раньше говорила. Объясните ей цель своего прихода, остальное она найдет в письме. И еще я написал, что вы мой друг, кот