Матерь Человеческая — страница 16 из 21

Неярко светило солнце. Ночью мороз сковал льдом дождевые лужи, сверкающим инеем пал на сухие травы и на голые ветви яблони. Мария пошла к речке. Там тоже блестел позолоченный солнцем лед. Она осторожно перебрела речку, пошла вдоль линии окопов и только сейчас заметила, что в отдалении темнели такие же земляные брустверы. «Видно, — подумала, там тоже окопы, схожу погляжу».

Шла она неторопливо, все время оглядывалась по сторонам, чтобы кто-нибудь не обнаружил ее на широком займище. Окопы были похожи на те, в которых Мария уже была. Они тянулись длинной извилистой линией, а за ними, так же, как там, у речки, были разбросаны отдельные окопчики пулеметные гнезда и ходы сообщения.

Мария спустилась в окоп, пошла, глядя себе под ноги. Здесь тоже валялись винтовочные патроны, подсумки, втоптанные в землю бинты, пустые папиросные коробки, множество окурков. К стенке окопов были прислонены несколько винтовок, а в нишах тускло поблескивали гранаты. И такая странная и страшная тишина стояла в этом месте оставленного людьми побоища, что Марии стало жутко. Она остановилась, осмотрелась и вдруг на повороте окопа увидела мертвого солдата. Он лежал на бруствере, слегка раскинув ноги и вцепившись в рукоять пулемета. Лицо и руки мертвеца были серого, могильного оттенка, каска пробита, на шинельном рукаве ярко алела пятиконечная звезда.

Долго стояла Мария у ног мертвого. Видимо, прикрывая отход товарищей, молоденький политрук остался у пулемета один и отстреливался от наступавших немцев, прижимая их к земле яростным огнем. Вдали от окопа, в той стороне, куда направлен был ствол пулемета, валялись десятки вражеских касок. Мария поняла, что немцы унесли трупы своих солдат, а мертвый политрук с пулеметом так и остался на бруствере окопа, словно последний его бессменный страж…

Мария выбралась наверх, попробовала оторвать убитого от пулемета, но застывшие пальцы его не разгибались, будто приросли к оружию. Мария сняла с мертвеца пробитую каску. Темно-русые, мягкие волосы, тронутые ветром, слегка шевельнулись. Чуть выше левого виска черным сгустком бугрилась кровь.

Опустившись на колени, Мария посмотрела на мертвого политрука.

— Погоди, миленький, — сказала она, — зараз я схожу за лопатой. Негоже тебе так лежать. Расклюют твое тело вороны, на куски порвут волки и по степи разнесут… Захоронить тебя надо, а могильщицей я одна тут осталась… Если помру, не знаю, кто меня захоронит…

Она принесла лопату, проволоку, долго стояла над политруком, думала, где его похоронить.

— Милое ты мое дитя, — сказала Мария, — для меня легче всего было бы закопать тебя тут же, в этом окопе, который ты оборонял, уложить тебя на дне окопа и засыпать землей. Но разве так можно? Придет время, окончится война, вернутся люди, зароют окопы, и никто не узнает, где ты похоронен, и могилы твоей никто не найдет.

Неподалеку от линии окопов речное займище незаметно повышалось, и там, на этой высотке, приезжие городские топографы еще до войны установили нужную им для чего-то вышку. Когда началась война, офицер из военкомата приказал колхозникам снести вышку, объяснив им, что вышка эта может служить противнику ориентиром для артиллерийской стрельбы. Вышку снесли, порубили на дрова, а квадратный бугорок, на котором она стояла, остался. Мария решила похоронить политрука возле бугорка, чтобы могила его была видна издалека.

Пробив слой промерзшей за ночь земли, она стала рыть могилу. Рыла долго. Отдыхала, поглядывая в ту сторону, где лежал неотделимый от пулемета мертвый политрук.

Мария поняла, что разжать одеревеневшие руки политрука ей не удастся, и потому рыла могилу гораздо длиннее, чем положено, чтобы похоронить мертвого вместе с пулеметом.

Закончив трудную свою работу, Мария вернулась к брустверу окопа, обвязала проволокой спину и руки мертвеца, несколько раз обернула этой же проволокой станину и ствол пулемета и, натужно дыша, потянула к могиле. Ей было очень тяжело. Она остановилась, отдохнула, из конца проволоки соорудила лямку и, запахнув шинель, чтобы проволока не так давила грудь, потащила мертвого дальше. Отдыхала через каждые пять-шесть шагов. Когда дошла до ямы, остановилась, выпряглась из лямки, подумала: «Надо его вверх лицом повернуть, чтобы он лежал в могиле по русскому обычаю, на спине, головой на заход, а ногами на восход солнца…»

Присев на корточки, она одной рукой стала поворачивать мертвого, другой подталкивала, силясь перевернуть, тяжелый станковый пулемет. Наконец мертвый лег на спину, а пулемет оказался вверх колесами. Мария увидела совсем юное лицо политрука, темные, негустые волоски усов над губами. «Для серьезности отпустил мальчонок, — с жалостью подумала она, — и сам, видно, радовался усикам своим дитячьим…»

Очевидно, наступавшим немцам было не до убитого пулеметчика, который так долго держал их на подступах к окопам. На поясе политрука висели командирская полевая сумка и расстегнутая кобура.

Мария сняла с него пояс, из кобуры вынула чуть тронутый ржавчиной пистолет и, подумав, сунула в карман своей шинели. В полевой сумке нашла газеты, черствый сухарь, ярко вышитый кисет, зажигалку, а в карманах гимнастерки несколько писем, карандаш и фотографию красивой, похожей на школьницу девушки с двумя косичками. Светлоглазая девушка слегка улыбалась. В руках она держала книгу. На обратной стороне фотографии крупным ученическим почерком было написано: «Любимому Славке — любящая Лена. С надеждой на встречу».

— Не увидишь ты, Славка, своей Лены, и Лена тебя не увидит, заплакав, сказала Мария.

Она тихонько стала подталкивать мертвого к яме и вскрикнула от ужаса. Из рукава убитого политрука одна за другой выбежали две полевые мыши и исчезли в густой, покрытой инеем траве.

— Боже мой, боже мой, — в отчаянии прошептала Мария. — Даже зверюшки и те боятся того, что творят люди, все-таки спасение от огня, крови и смерти ищут у человека…

Уложив мертвого на дне ямы и оправив его так и не отпустившие пулемет руки, Мария зарыла могилу, взяла на бруствере пробитую каску политрука и положила ее на свежий могильный холмик.



Дома, при свете коптилки, она прочитала все, что нашла в полевой сумке и в карманах убитого.

Первым ей попалось письмо от матери.

«Дорогой сынок Славочка! — писала неизвестная Марии женщина. — Вот уже второй год пошел с того дня, как ты по своему добровольному желанию оставил нас и ушел на фронт. С той поры нет дня, чтобы я не думала о тебе и не плакала. Ты же знаешь, сынок, что я теперь осталась совсем одна. Отец воюет где-то под Ленинградом, пишет, что был ранен, полтора месяца лежал в госпитале, а теперь вернулся в свою часть. Следом за отцом ушел ты, и я надеялась, что Клава, сестричка твоя, а моя дорогая дочечка, останется со мной и мы вместе с ней будем дожидаться вас, наших бойцов. Но я не знала и не ведала, что Клава тайком от меня ходила по вечерам на курсы медицинских сестер. И вот месяц тому назад она уехала на фронт, и я не получила от нее ни одного письма. Может, ее уже и нет в живых. Как ты там живешь, как воюешь, родной сыночек? Очень прошу тебя, Славик, выполни одну-единственную просьбу матери: береги свою молодую жизнь, ты ведь совсем еще ребенок! Не кидайся первым навстречу смерти, будь осторожным. Знай, что я не переживу твоей гибели. Пиши мне почаще, милый мой мальчик. Я тебя целую тысячу раз. Твоя мама…»

Материнское письмо Мария читала сквозь слезы. Все расплывалось перед ее заплаканными глазами, и думала она одно: «Бедная ты, бедная мать! Живешь где-то одна, и нет у тебя уже сына, так же, как у меня нет сыночка Васеньки, и никто на свете не оживит, не вернет нам наших сыновей…»

Ответное письмо от сына к матери не было дописано. Видно, молоденький политрук писал его перед боем, который стал для него последним, и не успел дописать и отправить.

«Дорогая мама! — ломким, размашистым почерком, торопливо писал политрук. — Спасибо вам за письмо, оно меня очень обрадовало. Напрасно вы жалеете, что Клава ушла на фронт. Она поступила правильно, так, как велела ей совесть. И уж совсем напрасно вы советуете мне беречь себя. Что это означает на деле? Что я, коммунист, политрук роты, должен быть в минуты опасности сзади? Конечно, я не лезу без надобности куда попало, мне не хочется умирать, так же, как любому человеку. Но если это надо, я обязан быть впереди.

Вы не представляете, дорогая мама, всю глубину того огромного и страшного зла, против которого мы воюем. Счастье ваше, что вам не довелось увидеть того, что видели мы в освобожденных нами селах и деревнях. Сожженные дома, горы человеческих трупов, виселицы, издевательства над людьми, пытки и расстрелы — вот что несут нашей земле гитлеровские фашисты. Мы должны, мы обязаны. мама, победить это черное зло, эту жестокую, свирепую банду убийц и насильников, иначе они поработят весь мир.

Мы, советские бойцы, сражаемся сейчас за будущее людей, за правду и чистую совесть мира. С этой уверенностью, с этой мыслью не страшно умирать, и, если я умру, не плачьте и не жалейте обо мне. Знайте одно: что ваш сын, так же, как тысячи других, не щадящих себя, отдал свою жизнь за правое дело.

Сейчас мы отступаем, но я верю, дорогая моя мама, что это ненадолго. Мы победим. Мы обязательно победим. Сегодня нашей роте предстоит нелегкая работа: мы должны прикрыть отход товарищей, и я уверен…»

На этом письмо обрывалось. Мария прилегла на нары, укрылась шинелью, в изнеможении вытянула усталые ноги, но уснуть не могла. На полу, у ее ног, мирно посапывали собаки, слабо мигала тусклая коптилка. Перед глазами Марии стояли судьбы двух погребенных ею людей: мальчишки-немца Вернера Брахта и молоденького политрука Славы. Она по-матерински жалела обоих. Короткая их жизнь была зло и нелепо оборвана войной, а они оба могли жить и жить.

«Смотри ты, как асе на свете устроено, — думала Мария. — Две женщины родили двух мальчиков. Были эти мальчики, как все другие дети: душой чистые, ничем плохим не тронутые. Дети как дети. Потом одного из них недобрые люди стали учить всяким пакостям, стали втем