Материк — страница 42 из 47

— Ишь ты какой! — похвалил он. — А ты — умрет…

В следующей по пути деревне он выпросил лошадь, добыл еще бутылку молока и посадил женщину в сани. Возница, старый, какой-то пожухлый украинец в зипуне, едва завидев ее, наклонился к уху Былина и зашептал:

— Хлопец, та ты знаешь, что вина за баба? При нимцах вина же по хуторам ездила, в свою организацию агитировала!

— Знаю, — буркнул тот. — Теперь судить ведем.

— Та ей бы не в возке ехать — на осине висеть, — проворчал старик, в сердцах понукая коня.

Ночевать остановились в селе, бывших бандитов заперли в пустой, нетопленой хате, поставили караул из местных милиционеров, чтобы конвоиры могли тоже отдохнуть и поспать. Былин с Кобзевым ночевали у старухи неподалеку, не раздеваясь легли на теплую печь, однако старшему конвоя не спалось, хотя он и намаялся за день. Кобзев давно храпел, а он, спустив ноги с печи, смотрел в темноту и думал. Думал просто, по-крестьянски: война — дело не бабье, и нечего им ввязываться в нее, сидели бы дома и ребятишек рожали. Ладно еще, когда бабы санитарками на фронт идут, раненых мужиков спасают, жалеют их, а эта ведь, тварь, агитировала, ездила, вроде как командовала, руководила. Таких бы баб надо сразу лишать бабских полномочий, чтобы не рожали, а только командовали до самой смерти, если им так нравится. А эта, зараза, родила, и теперь жалко ее, вражину: как ни говори — мать, и действительно прикроется ребенком, побежит, и стрелять рука не поднимется. Ребенок-то ни при чем, разве виноват он, что его такая стерва родила?

Не довелось Былину сидеть в окопах, ходить в атаки, видеть в глаза смерть и кровь в рукопашных схватках, и фашисты, которых он знал, были уже не теми молодчиками с автоматами в руках, с закатанными рукавами. Но зато он вдоволь насмотрелся, что сделала война с людьми, с землей, и зрелище после прокатившейся бури было ничуть не радостней, чем сама буря. Наоборот — горше, и он по горло нахлебался этой горечи, конвоируя серые колонны пленных по российским дорогам, мимо братских могил, мимо сожженных деревень, разрушенных городов и мимо молчаливых, словно обожженных в войне людей, выходящих к тем дорогам, чтобы посмотреть на тех, кто еще недавно жег, разрушал и убивал. Оборванные, истерзанные люди не бросали камней, не проклинали и не кричали; хватало той боли и горечи в их глазах, чтобы серая, безликая колонна начинала пугливо тесниться, сбиваться в кучу, как обложенная и затравленная стая волков.

Насмотрелся, нахлебался, но вот почему-то жалко эту бабу с ребенком. Может быть, потому, что самые беззащитные существа в войне — это дети; и именно с ними война обходится выше всех мер жестоко и несправедливо. Когда рубят старый лес, больше всего страдает молодняк.

Былин разбудил товарища, помявшись, сказал:

— Пойду я, однако, приведу эту бабу с дитем. Пускай ребенок хоть в тепле поспит.

— Нашел кого жалеть, — пробурчал спросонья Кобзев. — Шлюха фашистская… Удерет еще, отвечать будем.

— Приведу. — Надел валенки, прихватил автомат. — Не удерет…

Он подошел к хате, где ночевали бывшие оуновцы, покурил с милиционерами из охраны и вывел женщину на улицу.

— Пошли в тепло, что ли… Холодно, поди, с ребенком-то?

Она промолчала, прижимая к груди завернутое в одеяло дитя.

В хате Былин посадил их на печь, а сам с Кобзевым расположился на топчане, поближе к двери. Проснувшаяся старуха хозяйка о чем-то заговорила с женщиной по-украински, заворчала, однако, не зажигая света, хлопнула крышкой сундука, подала на печь какие-то тряпки. Засыпая, Былин услышал тихий плач ребенка и приглушенный голос женщины, ласковый, сюсюкающий, как у всех матерей мира, и снова подумал о том, что войну начинают взрослые, но страдают от нее дети.

Утром старуха налила бутылку молока, сунула в руки женщине и, отвернув одеяло, глянула на младенца, перекрестила:

— Мамке бы твоей шоб повылазило… Родився дитятко на муку.

И снова шли они по заснеженным полям и перелескам, мимо печей, торчащих из снега, мимо парных землянок, наспех сколоченных крестов и молчаливых, в лохмотьях, людей. Коня на сей раз Былин не достал, женщина плелась пешком, скоро вымоталась и начала отставать от колонны. Закутанный в одеяло ребенок выскальзывал из рук. Былин остановил колонну и приказал одному из бандитов, здоровому на вид, взять ребенка. Тот сверкнул глазами и молча протянул руки, дескать, ладно, давай. Однако женщина отстранилась и крепче прижала сверток. Тронулись дальше, к темнеющему на горизонте лесу, и вот этого леса старший конвоя опасался больше всего: день клонился к вечеру, впереди был только сожженный хуторок, а соваться ночью в лес было опасно. Хоть останавливайся и ночуй в чистом поле. Если бы не частые остановки, успели бы пройти лес засветло, а там, на той стороне, село… Бандиты тоже ждали приближения леса: переглядывались, иногда умышленно кто‑нибудь падал, просил переобуться — все для того, чтобы оттянуть время. Когда до леса оставалось с версту, оттуда вдруг выскочил верховой и, вздымая снег, помчался навстречу колонне. Былин приказал бандитам сесть, вскинул автомат…

Свой? Или весть о том, что захваченных бандитов ведут в город, уже разнеслась по округе и теперь не выкуренные еще оуновцы готовят нападение на конвой?

— Свой! — закричал Кобзев, стоящий впереди. — Наш!

Всадник в милицейской шинели подскакал к колонне, спрыгнул с коня.

— С обеда вас ждем, — сказал он. — У леса машина стоит. Приказано грузить, а вы топайте домой.

Былин перевел дух: до города оставалось еще верст тридцать, тем более через лес…

Возле машины Былин сдал по списку подконвойных и, ожидая, пока их посадят в крытый «студебеккер», присел с Кобзевым у костра.

— Повезло! — радовался Кобзев. — Сейчас ка-ак чесанем назад — завтра к обеду дома будем, выспимся, отогреемся!

Бандитов усадили в машину, лейтенант — начальник конвоя — пожал Былину руку, посоветовал ехать с ними до села, переночевать и назавтра возвращаться, однако Былин отказался и уже собрался идти, как в кузове машины возник какой-то шум.

— Баба тут чего-то, — сказал высунувшийся охранник. — Поговорить хочет.

— Выпусти, — распорядился лейтенант.

Женщина, прижимая ребенка, вышла из машины и бросилась к Былину.

— Возьми! — вдруг закричала она, протягивая сверток. — Пропадет он, возьми!

Былин от неожиданности отшатнулся, но женщина упала перед ним на колени.

— Пан! Возьми! — запричитала она, суя ребенка. — Ради святой девы, возьми! Не выкормлю я, не сохраню — возьми!

Сверток чуть было не выпал из ее рук, и Былин инстинктивно подхватил его, глядя растерянно и недоуменно. Женщина вскочила и бегом устремилась к машине. Ребенок заворочался и заплакал.

— Ты чего, стерва! — закричал Кобзев. — Ты чего выблядка своего кинула? Отдай назад! Былин? Лейтенант, скажи ты ей!

Былин неуклюже комкал и тряс сверток с плачущим ребенком и беспомощно озирался.

— Пан, не бросай! — стонала из машины женщина. — Возьми!

— Что делать-то, лейтенант? — спросил Былин, тетешкая дитя. — Ишь, ревет…

Лейтенант попробовал уговорить женщину забрать ребенка, обещал, что в городе его передадут в приют или еще куда; он тоже растерялся — женщина цеплялась за него и, словно заведенная, бормотала:

— Пусть пан возьмет! Пусть пан не бросает!

— Ладно, возьму, — вдруг согласился Былин. — Ведь и впрямь, куда она с ним? Замрет ведь ребенок-то…

— Ты что? — закричал на него Кобзев. — Куда ты с ним, дурак? Пешком тащить его?!

— В хуторе отдам кому-нибудь, — сказал Былин, пытаясь успокоить ревуна. — У ней же молока нету, замрет…

— Так его и взяли! — неистовствовал Кобзев. — Все же знают — чей он! И будешь ты с ним таскаться как с писаной торбой!

А лейтенант словно того и ждал: он запрыгнул в кабину — и машина под конвоем конных милиционеров тронулась вперед. Кобзев выматерился, плюнул и, закинув автомат за плечо, подался назад. Былин постоял, поглядел в одну сторону, в другую и, пристроив удобнее сверток на руках, пошел догонять Кобзева. Через полверсты ребенок успокоился, похоже, заснул, однако руки у Былина онемели от непривычной ноши и положения.

— И не подумаю взять! — словно угадав его мысли, отрезал товарищ. — Взял — вот и при сам! Другого бы детеныша взял, а у этой заразы!..

Былин завернул полу шинели, уложил в нее сверток — идти стало легче, одна рука отдыхала. Потом и вовсе исхитрился: прорезал в уголку полы дырку, зацепил ее за верхнюю пуговицу, так что ребенок оказался будто в сумке, подвешенной к груди.

В селе, где они ночевали в прошлый раз, Былин попробовал отдать кому-нибудь ребенка — сначала старухе, к которой зашли по старой памяти, потом молодой многодетной женщине; люди вздыхали, жалели ребенка, жалели солдата Былина, однако брать не хотели: сами едва-едва накартохе с отрубями перебиваются, своих ребятишек кормить нечем. Тогда Былин выпросил молока, пристроил сверток с ребенком в полу шинели и понес дальше, от деревни к деревне, мимо печей, торчащих среди поля, мимо землянок, крестов — к селу, где расположилась его родная рота охраны тыла, которая теперь тушила оставленные пожаром войны, тлеющие головни.

Былин квартировал в хате у молчаливой, навек испуганной войной женщины, живущей вдвоем с дочерью. Ее сына угнали в Германию, откуда он не вернулся, муж убежал в леса прятаться от мобилизации в армию, которую собирали националисты, и тоже канул. Былинской хозяйке удалось спасти дочь, однако и она, скрываясь где-то в болотах, заболела малярией и теперь ходила бледная, худая, и жизнь в ней едва теплилась. Обе эти женщины боялись всего на свете: бандитов, делающих ночные налеты и поджоги, и своего постояльца, боялись огня, выстрелов, мертвых, громкого крика и воя ветра в трубе, боялись и тишины. В войну с них будто живьем содрали кожу, и теперь любое прикосновение, даже самое легкое, вызывало испуг и боль.

Когда Былин ввалился в хату со свертком в шинельной поле и окоченевшими руками, развернув его на столе, случайно коснулся тельца — ребенок заплакал, завозился, суча ножками.