– Папá, мы сегодня, когда ехали в карете, увидели на заборе слово «хуй». Что оно значит?
Папаша, сам завзятый матерщинник, заржал и обратился к воспитателю:
– Ты филолог, вот и объясни им!
Учёный языковед быстро нашёлся:
– Это повелительное наклонение от слова «ховать». Сравните: совать – суй, ховать – …
Папá долго хохотал, потом вынул из кармана золотой портсигар и протянул его воспитателю:
– Хуй в карман!…
Поверим, что воспитатели царских дочерей и в самом деле сумели уберечь их от знания непристойных слов. Однако вернёмся к более близкой нам ситуации, когда некто намеренно оскорбляет оппонента. Очевидно, что ругатель, выкрикивая своё оскорбление, как бы примеряет его на себя, сознавая опасность нарушения такого сильного табу. В известном смысле он отождествляет себя со своей жертвой: в этот момент они оба находятся в осквернённом пространстве инвективного общения.
Можно представить себе инвективу в виде бесформенного мятущегося между собеседниками отравленного облака, которое необходимо скорее оттолкнуть от себя и направить в сторону противника. Если подобное удалось, говорящий испытывает облегчение, а его оппонент, соответственно, выступает пострадавшей стороной.
Разумеется, это не относится к случаю, когда инвектива превращается в обычное грубое восклицание «в воздух». В таком случае об устрашении кого бы то ни было говорить не приходится, хотя и здесь может сохраниться некоторое слабое ощущение неправомерности такого способа общения. И это ощущение тем сильнее, чем явственнее осознание говорящими факта нарушения нормы.
Ну, а там, где говорящие считают непристойную лексику нормой, карнавальное мироощущение исчезает.
От святого к непристойному
Из сказанного выше читатель уже понял, что «приземление» окружающей действительности с помощью инвективы, с одной стороны, вредит, а с другой – содействует процветанию священного начала.
Дело в том, что карнавальное действо любого рода помогает утверждать ряд вечных и незыблемых истин. Карнавализация помогает лучше понять основные проблемы «нормальной», некарнавальной жизни. Это как свет и тень: одно просто не может существовать без другого. Хочешь света – мирись с тенью. Познать, что такое добро, можно только познав зло.
Хороший пример – выбор «короля шутов» на средневековом карнавале, когда на время празднества народ избирает «королём» самого грязного и оборванного нищего. Ему воздают королевские почести, разрешают самое разнузданное поведение, чтобы таким образом оттенить величие подлинной королевской власти. Праздник закончился, и «король» возвращается в своё прежнее жалкое существование.
Понятия «король» и «нищий» при таком раскладе подсознательно сливаются в единое понятие, не разделяемое на священную и обыденную составляющие.
Объяснение этому феномену видится в следующем. В жизни общества очень рано возникает понятие «божественного» и «святого», а значит – неприкасаемого, даже опасного: во всех религиях божество не только милосердно, но и грозно. Пусть по разным причинам, но остерегаться стоит не только демонов, но и Бога.
Понятие же божественного легко переходит в понятие священного, то есть исключительного по важности: близость понятий ощущается уже в общности корня «святой» и «священный».
Священное же именно в силу своей исключительной важности объявляется запретным, неупоминаемым всуе, иногда и неприкасаемым. Другими словами, священное по некоторым признакам (его опасности и поэтому – неприкасаемости) как бы уравнивается с божественным и святым.
Но соблюдение правил запретности подразумевает попытки их нарушения: естественно, что сначала кто-то посягал на священное, а уж потом появились запреты на подобные действия, а не наоборот. И совершенно очевидно, что уже в силу, так сказать, «феномена запретного плода», чем строже становились запреты, тем больше появлялось нарушителей. Соответственно запреты усиливались, процесс выглядит бесконечным.
И разве удивительно, что в результате запретное легко получало значение опасного: опасность проистекала как «сверху», от карающих высших сил, так и «снизу» от накладывающего запреты общества. Красть опасно и потому, что Бог накажет, и потому, что под суд попасть можно.
Прежде чем перейти к следующему звену возникающей таким образом цепочки, полезно вспомнить общеизвестный факт: в борьбе религий и идеологий старое обычно подвергается осквернению и осмеянию: чтобы ниспровергнуть священное старое, необходимо показать, что оно вовсе не священное, а, наоборот, достойно презрения.
Легче всего это сделать, обвинив старое в нарушении какого-либо общепринятого запрета. Так, чтобы свергнуть правителя, удобно обвинить его в коррупции или нарушении демократии. Вспомним старую шутку: говорят, что каждый новый приходящий к нам электрик умнее предыдущего, потому что обязательно спрашивает: «Какой идиот прошлый раз ремонтировал вам проводку?»
Все подобные обвинения можно объединить в условное понятие нечистоты, необязательно просто в смысле неопрятности, но нечистоты помыслов и поступков. Так табуированное опасное постепенно превращается в нечистое. Нечистыми объявляются отвергаемые обряды, традиции, нормы. В силу же прочных общенародных традиций нечистое – это уже почти непристойное (ведь непристойное это, то, что «не пристало» делать порядочному человеку).
Так вот и завершается движение по предлагаемой внешне, казалось бы, парадоксальной схеме: святое – священное – опасное – нечистое – непристойное. Прежние священные термины и ритуалы – такие, например, как связанные с сексом, приобрели резко непристойное, вульгарное значение; соответственно слова, имевшие прежде высокий священный смысл, превратились в грязные ругательства, произнесение которых строго табуируется.
Важная оговорка: описанная схема носит более или менее умозрительный характер. На практике в ходе такого превращения исторически вряд ли можно назвать момент, когда, скажем, имя божества или святого было бы начисто лишено нюансов, привносимых другими звеньями этой цепочки. Фактически в подсознании могут сохраняться все звенья. Это помогает, в частности, понять, почему табуированию подлежат как слова, обозначающие священные, так и слова, обозначающие обыденные понятия: произнесение как тех, так и других нарушает запрет на а) произнесение всуе священных имён и б) на употребление имён «загрязняющих».
Из сказанного можно сделать очень важный вывод: если два слова обладают противоположной знаковой оценкой (то есть одно означает священное понятие (+), а другое обыденное (—) и оба одновременно вызывают одинаковую реакцию (например, табуируются), то это заставляет предположить, что противоположный характер оценки скорее связывает эти слова и понятия, чем разъединяет их. Диалектика!
Диалектическая связь священного и обыденного начал – необходимый признак человеческого бытия.
«Что наша жизнь? – Игра!»
Интересно сравнить инвективное словоупотребление с феноменом игры, как её определяет известный учёный Й. Хёйзинга. Вот как он это делает. По его мнению, игра:
Это – некое поведение, осуществляемое в определённых границах места, времени, смысла, зримо упорядоченное, протекающее согласно добровольно принятым правилам и вне сферы материальной пользы или необходимости. Настроение игры – это настроение отрешённости и восторга, священное или праздничное, в зависимости от того, является ли игра священнодействием или забавой. Такое поведение сопровождается ощущением напряжения и подъёма и приносит с собой снятие напряжения и радость.
Замечательно точное определение. Оно как нельзя лучше подходит и для бранного поведения. В самом деле:
Игра протекает по определённым правилам и не приносит материальной выгоды. Ограничение брани правилами сомнений не вызывает: можно говорить об уместности или неуместности сквернословия, допустимости или абсолютной неприемлемости её в той или иной ситуации и так далее. Именно правила, соответствующие месту и времени, делают инвективу инвективой или, наоборот, лишают её «взрывчатой силы». Мы об этом уже говорили.
О материальной выгоде, достигаемой с помощью брани, говорить, правда, трудновато – если не учитывать того, что брань может сопровождать некие действия, направленные на достижение выгоды.
Из сказанного выше о карнавальном характере инвективного общения тоже вытекает его игровая суть: в целом ряде случаев сквернословие вызывает у слушателей весёлый освобождающий смех.
Крыть или не крыть?
Общеизвестно, что словами иной раз можно добиться даже большего, чем соответствующим физическим действием, например, ударом, не говоря уже о том, что физическое воздействие на оппонента может ведь оказаться невозможным или слишком уж опасным. Таким образом, в определённых ситуациях инвектива способна создать видимость активного поиска выхода из эмоционального напряжения.
Более того, учитывая силу нарушаемого запрета, можно даже считать, что это не поиск выхода, а непосредственно самый выход.
Иначе говоря, на шкале «пассивное принятие ситуации – активное противодействие» инвектива занимает место ближе к правому члену этого противопоставления, откуда и облегчающее ощущение. Возьмите в этой связи известную сцену из романа Р. Роллана «Кола Брюньон». Кола, талантливый резчик по дереву в средневековой Франции, выполнил крупный заказ для местного феодала и по истечении времени обнаружил, что хозяин его шедевра забавы ради варварски изуродовал произведение. Наверное, ему очень хотелось бы как следует вздуть невежественного богача, но куда там! Пришлось прибегнуть к облегчающей душу брани:
Я стонал, я глухо сопел. Я долго не мог ничего вымолвить. Шея у меня стала вся багровая, и жилы на лбу вздулись; я вылупил глаза, как рак. Наконец несколько ругательств вырвались-таки наружу. Пора было! Ещё немного, и я бы задохнулся. […] раз пробку выбило, уж я дал себе волю, бог мой! Десять минут кряду, не переводя духа, я поминал всех богов и изливал ненависть (Перевод М. Лозинского).