Было тихо. Ей то и дело мерещились то тени, то скрип ломающейся ветки, а то и шаги.
Матильда так долго, пристально и упорно всматривалась в глубь аллеи, что в конце концов ей показалось, что где-то левее от дерева отделилась чья-то невысокая тень. Она поспешно сделала несколько шагов по направлению к воротам, и снова застыла в нерешительности.
И ведь главное – не скажешь никому, что она здесь делает, и никого не попросишь составить ей компанию. Да и некого попросить – она здесь совершенно одна.
«Ладно, хорошо – рассуждала Матильда, чтобы отвлечь себя от мыслей обо всех призраках, домовых и русалках, историй, о которых она знала предостаточно благодаря их кухарке. – Ладно. Сама себя не воспитаю, никто меня не воспитает, так и умру… невоспитанной. Предположим, предположим, что мне не страшно. Это я сейчас вру – мне страшно. Но если я буду врать себе о том, что бояться мне вовсе нечего и что на самом-то деле я не боюсь, в конце концов, я поверю в собственную ложь и таким образом в самом деле перестану бояться, и… ой, мамочка!»
Ее кто-то тронул за плечо! Кто-то пеший и явно не Николай. Она попыталась закричать, но все было как во сне самой худшей разновидности – в кошмаре. Когда ты силишься убежать и не можешь сдвинуться с места, пытаешься закричать, а вместо этого задыхаешься и не издаешь ни звука.
Незнакомец оказался всего лишь театральным капельдинером, заметившим, что любезная Матильда Феликсовна все не уходит домой и битый час мерзнет одна посреди пустого парка.
– Вы с ума сошли, так людей пугать, – обрушилась на него Матильда почему-то шепотом. Тем не менее, она попросила молодого человека подождать вместе с ней.
Наконец, в темноте послышался ззвон колокольчиков тройки Николая. Оказавшись в коляске, Матильда так крепко его обняла, что он замер, растроганный ее порывом.
– Ники, ты меня спас!
– От кого, Малечка? – с улыбкой спросил он, приподнимая ее за плечи, скорее в защищающе-бережном, чем собственническом жесте.
– От… призрака пустого театра, – серьезно сказала она.
Николай прыснул, Матильда же продолжила свою мысль: «Звучит, конечно глупо, но знаешь, Ники… нет ничего страшнее опустевших помещений. Все уходят, и все становится ненужным, замирает, понимаешь? Ты уходишь и забираешь с собой жизнь…»
Последняя фраза прозвучала двусмысленно. Матильда чуть отстранилась и поспешила взять себя в руки.
Николай помолчал, потом сказал совсем другим тоном – веселым, уверенным: «А что если нам перед нашим званым ужином немного покататься? Только мы вдвоем, а? И все Красное Село в нашем распоряжении».
…Они неслись по пустынным дворам веселой беспокойной тенью, быстрее, быстрее, вверх и вперед, и это тоже было похоже на полет, будто бы они летели параллельно земле, низко, почти что с нею соприкасаясь, оставляя за собой след гулкого эха.
Матильда смеялась тем самым смехом, какой бывает у человека, полного отчаянья наполовину с оптимизмом: как будто может и не быть никакого «завтра», есть только «здесь и сейчас», и – пан или пропал, семи смертям не бывать, а одной не миновать – и все едино.
Потом, сидя рядом с сестрой на импровизированном пиршестве, Матильда, казалось бы, участвовала в оживленном разговоре, про себя же она снова и снова переживала каждое мгновение этой скачки-полета. Она не имела представления, что ждало ее впереди, более того – она запрещала себе об этом думать, мудро понимая, что только так, только приучившись постоянно находиться в состоянии здесь и сейчас, она сможет защитить себя от тревоги и тоски и, что более важно, уберечь от них, как она и обещала Государю, – ее Николая.
Но вместе с тем Матильда отчего-то ясно осозновала, что чтобы ни готовила им жизнь – эта ночь быстрой и отчаянной езды останется первой и последней в их жизни.
Последний спектакль сезона закончился по традиции грандиознейшим галопом. Матильде жгло глаза от подступающих слез: лето прошло. Их с Николаем ждала осень, а вместе с нею и мучительная неизвестность снова замаячили на горизонте.
Во время поклонов она искала глазами Николая, но его место в царской ложе было пустым. Не оказалось его и где-либо в зале.
«Не думай о плохом, лги, продолжай лгать как можно более старательно: все хорошо. И тогда ложь сбудется», – твердила себе Матильда, направляясь после финального спектакля к себе в уборную.
Она с аккуратной злостью плотно закрыла за собою дверь, повернула для верности ключ в замке и, не глядя на заполнившие все помещение цветы, прижалась спиною к двери, прикрыв глаза. В такие минуты, закрывая глаза, она часто видела перед собою Николая, улыбающегося ей кротко и ласково, всепрощающе, глядящего ей в глаза с обещанием бессмертия и защиты. Но в этот раз она не только представила себе его образ, но и услышала голос, столь же болезненно ласковый, как и вгляд его светлых глаз.
– Маля…
Голос повторил ее имя снова.
Она открыла глаза.
Николай действительно был здесь, в комнате. Он стоял в тени возле открытого окна и смотрел на нее мучительно-ласковым взглядом. Видимо, именно так – через окно, подойдя со стороны царского подъезда, он и очутился в уборной.
– Не говори ничего, не говори, – отчаянно зашептала Матильда, делая шаг навстречу – ничего нет, мира нет, спектакля – больше нет, есть только мы, ладно?
Николай кивнул, молча гладя ее волосы, укрывая ладонями ее горящие щеки. Матильда закрыла глаза, и ей показалось, что они снова куда-то летят, только на этот раз вниз – падают, падают, падают.
Глава 11. Как взрослые
Великий балетмейстер Мариус Иванович Петипа был так же знаменит, как и всевластен. Если уж кто и мог решить, получит ли Матильда, наконец, главную роль в новом сезоне, то только он.
Готовилась постановка «Эсмеральды», солисткабыла еще не утверждена. Не склонная к вере в знаки и суеверия Матильда была чисто рационально убеждена, что если кому-то из русских балерин и исполнять эту роль, то только ей: пресса давно уже нет-нет да и прохаживалась по поводу ожидания дебюта блистательной Кшесинской-младшей, но самое главное – именно эта роль прославила обожаемую Матильдой Вирджинию Цукки. Матильда же, выучив и переняв за эти годы у Цукки все, что только было можно вообразить, упорно экспериментируя при этом над синтезом итальянской экспрессии и плавной лиричностью русской и французских школ, занимаясь помимо репетиций сразу с двумя педагогами, просто не представляла себе, что кто-либо, кроме нее, способен более отдаться этой роли.
Несмотря на то, что Мариус Иванович знал русский язык крайне плохо, изъяснялся он почему-то решительно только на нем, и, чтобы понять созданный им язык и привыкнуть к нему, артисткам приходилось прикладывать чуть ли не столько же сил и стараний, ровно как и постановке в крайне сжатые сроки какого-нибудь незнакомого двухактного балета.
Загадкой оставалось и то, как гениальный балетмейстер умудрился настолько не понять и не привыкнуть к русскому языку, столько лет прожив в России.
Репетиции проходили примерно так: Мариус Иванович, укрывшись своим неизменным клетчатым пледом наподобие римской тоги, с заранее подготовленным четким планом в руке, являлся в зал и, стремительными шагами прохаживаясь взад-вперед, демонстрируя план артисткам, комментировал его в обычной своей манере:
– Ты! Ты – на я, – произнося «я» он для наглядности указывал пальцем на себя или даже хлопал по укутанной пледом груди ладонью, – и продолжал свой инструктаж. – Во-о-т. Ты на я – а я на ты, потом ты – на твой (указывая при этом на дальний край сцены), потом ты на – мой! (под «мой» имелся ближний к Мариусу Ивановичу край). Ясно?
– Ясно, Мариус Иванович, – отвечали артистки. Они давно привыкли к его манере изъяснения и всем сердцем любили его и уважали за ясный ум и отточенный профессионализмом талант.
К нему с просьбой об «Эсмеральде», набравшись храбрости и предварительно отрепетировав, и обратилась Матильда.
– Ясно, ясно, да… – произнес, задумчиво покачиваясь на носках (совсем как Николай), Мариус Иванович. Он внимательно выслушал все Матильдины аргументы и доводы, но продолжал задумчиво вглядываться в глаза Матильды, будто силясь что-то для себя понять.
– Маля, а ты любил?
К артисткам он всегда обращался на «ты».
Матильда перевела дыхание почти что со вздохом облегчения.
– Мариус Иванович, дорогой, конечно! Я влюблена, я люблю. И я любима, – восторженно прошептала она.
Балетмейстер продолжал внимательно и чуть сурово вглядываться в свою подопечную.
– А ты страдал?
– Конечно, нет, – не раздумывая ответила Матильда. Вопрос показался ей неуместным и диким. Разве страдание – не полная противоположность любви?
– Нет, – покачал головой Мариус Иванович, – Эсмиральда – нет.
Ласково глядя на обескураженную Матильду, он постарался объяснить ей свою позицию: это хорошо, что она не страдала, по человеческим меркам это, бесспорно, хорошо. А для артистки – плохо. Пусть Матильда снова придет к нему, когда она поймет, что есть страдания в жизни человека, пройдет их и примет их, уцелеет в этом опыте и станет сильнее. И тогда она сможет быть Эсмеральдой. Медеей. Офелией и Джульеттой. Еленой Троянской и не дождавшейся Одиссея Пенелопой. Марией Магдальской и Жанной д’Арк. А пока она просто Матильда.
От этого разговора у Матильды остался неприятный осадок.
Тем не менее, Петипа дал ей ее первый балет в этом же сезоне, спустя месяц после того памятного разговора. Но до этого Матильде предстояло решить еще одну тяжелую задачу, которая грозила обернуться страданиями почище тех, что перечислял ей балетмейстер: Николай должен был вернуться из очередной заграничной поездки, и, хотя они никогда об этом не говорили напрямую, Матильда явственно понимала, что встречаться у нее дома, при родителях, более не допустимо.
Матильде пора было съезжать.
Мама – тоже женщина, она поймет. И уж если кто что-то и знает о страданиях, так это она: похоронившая первого мужа, нашедшая в себе силы полюбить снова, танцевать, любить жизнь и воспитать в этой любви тринадцать детей! О, мама понимала Матильду. Но тут таилась и обратная сторона – вместе с тем мама не сможет не переживать за свою младшую дочку, и что бы Матильда ни сделала, ее страдания всегда будут и мамиными страданиями, и Матильда тут была не властна. По крайней мере, она могла представить себе объяснение с матерью, а вот с отцом – с отцом не могла.