— Э-э, Матильда, — говорил Сергей, заглядывая ей в глаза. — Социалисмус — это ты понимать?
— Ja, ja, понимать, — смеясь, отвечала Матильда.
— Комсомо-ол понимать?
— Йес, комсомо-о-л.
— А вот как у вас, между прочим… как вы иметь в ГДР этот социалисмус, а потом… — и Сергей сделал красноречивый жест, как бы отворачивающий кому-то голову и сердито спросил: — Фээргэ есть хорошо? Понимать?
Матильда в ответ лишь хохотала.
— Да ты не есть смеяться! Я, между прочим, серьезно! Вы — социалисмус, мы — социалисмус. Вери гуд! Ол райт! Горбачев — фью-юить: нет социалисмус! Ельцин… — на Ельцина у Сергея слов не хватило, но по лицу его было видно, что он этому Ельцину, равно как и Горбачеву, выколол бы оба глаза. — Понимать? — и смотрел теперь на Матильду в упор, точно пытался выяснить у нее степень близорукости.
Судя по всему, Сергей, как и большинство из нас, русских, еще до конца не усвоил те перемены, которые обрушились на страну, и ему, по крайней мере, казалось, что Матильда обо всем этом знает больше, чем мы. Хотя бы потому, что ближе к тому самому Западу, откуда все будто бы и свалилось на наши головы.
И тут с Матильды вдруг слетела веселость, черты лица огрубели, глаза загорелись яростным светом. Подавшись к Сергею, она разразилась длинной речью, из которой я понял, что она, Матильда то есть, с удовольствием уехала бы жить в ФРГ еще раньше, до разрушения «стены», и всегда плевать хотела на этот самый социалисмус. Говорила она это, глядя на Сергея с такой злостью, будто он был виноват в том, что эта возможность для нее возникла так поздно.
Признаться, я растерялся: не ожидал от Матильды такого напора. А поначалу даже подумал, что чего-то не разобрал в ее запальчивой речи, что там, быть может, все как раз наоборот. Я переспросил, но она уже овладела собой, улыбнулась, махнула рукой и вдруг выпалила с милой улыбкой:
— Den Esel kennt man an den Ohren und an den Worten den Toren, — что по-русски означает: «Осла узнают по ушам, а глупца по речам». И хотя перевод этого афоризма дался мне не просто, я окончательно убедился, что Сергей мне не конкурент.
А он смотрел то на меня, то на Матильду и хлопал своими светлыми глазами, доказывая лишний раз, что необоримое влечение к женщине, к ее телу, превращает подчас даже умного мужчину в настоящего осла.
— Успокойся, Серега, — попытался я вернуть его к светским разговорам о погоде, к будущему выздоровлению и ожидающему нас морю. Но он набычился, смотрел на нас с Матильдой так, будто перед ним сидели заговорщики, по вине которых что-то там не сложилось в его жизни, и все старался выяснить, как это так случилось, что немецкие рабочие после всех жертв Второй мировой войны, после гитлеризма и прочего, смирились с падением ГДР, чтобы вернуться туда, откуда все началось. Будто наши рабочие не смирились. Да и все прочие — тоже.
Странное, однако, чувство — видеть, как терпит крах твой соперник, и не испытывать к нему ни жалости, ни сострадания.
Более того, мне так хотелось, чтобы он провалился куда-нибудь, — хоть в тартарары, — и мы бы остались с Матильдой вдвоем. Ведь должно же, в конце-то концов, наступить это вожделенное «потом», когда никто не сможет нам помешать! Я почему-то был уверен, что и Матильда ждет того мгновения, когда мы останемся одни. Она то и дело бросала на меня умоляющие взгляды, которые, как мне казалось, вполне откровенно требовали от меня каких-то решительных действий по отношению к Сергею.
Признаться, я и сам мучительно искал предлог, чтобы отделаться от третьего лишнего и прекратить эту бесполезную трату времени. Ведь его, времени, нам с Матильдой отпущено так мало, что не успеешь оглянуться, а оно уже все в прошлом. Это только кажется, что впереди целая вечность, состоящая из бесконечного числа секунд, а на самом деле… На самом деле счастливое время пролетает мгновенно, а тянется бесконечно лишь несчастливое. Как тянутся, например, эти минуты и даже секунды втроем, эта бестолковая, какая-то болезненная активность моего товарища по несчастью и моя отупелая ненаходчивость.
Время шло, а я ничего не мог придумать. Ведь не скажешь же Сергею, чтобы он катился отсюда на все четыре стороны. И я уже ненавидел его той иссушающей ненавистью, которой только и можно ненавидеть своего врага. Мне был противен его голос, его ужимки, его бесконечные «между прочим», которые слетали с его языка, пожалуй, даже чаще, чем в обычной речи. Похоже, и Матильду уже не веселили его языковые изыски, его жестикуляция. Она смеялась все реже и как бы по принуждению, все чаще с недоумением поглядывая на меня. А я лишь пожимал плечами…
Только Сергей ничего этого не замечал, и мне уже начинало казаться, что дело вовсе не в том, что нам встретилась красивая женщина, а в том, что провинциальный снобизм Сергея требовал от него первенства во что бы то ни стало, требовал посрамления и унижения жителя столицы, которая в сознании остальных жителей огромной страны есть средоточие несправедливости и зла. Не исключено, что он считал свою профессию более значимой, чем все другие, и только поэтому Матильда должна принадлежать ему. Остается лишь доказать ей свое превосходство — и дело в шляпе.
И тут Сергея позвали.
— Степа-а-ано-ов! — донесся до нас голос медсестры. — Степанов, на уко-ол!
Сергей нехотя поднялся и, пообещав вернуться через пару минут, затрусил на зов: ему, чахоточному, полагалось на несколько уколов больше, чем нам.
Едва он скрылся из глаз, как Матильда вскочила на ноги, схватила меня за руку, оглянулась по сторонам.
— Kom, Dima, kom! — и повела рукой: мол, куда-нибудь, лишь бы подальше от этого места.
И я повел ее наверх — туда, где над кустами дикого инжира, опутанными, как колючей проволокой, ежевикой, колыхались метелки проса и кукурузы. Какое-то надцатое чувство провело нас сквозь заросли, и мы не ободрались и не выкололи себе глаза, хотя шли как слепые, крепко держась за руки. Внутри кукурузной делянки нашлась небольшая полянка, заросшая лебедой и жестким осотом, куда семена кукурузы то ли не попали, то ли их съела прожорливая медведка. Отсюда виднелась крыша желтушного корпуса, где Сергею сейчас делали укол, а жилой дом из сталинской эпохи оказался так близко, что в окнах можно было разглядеть занавески и герань. Впрочем, нам было не до разглядываний.
Я снял с себя пижамную куртку и кинул ее на роскошную после дождей лебеду, потом опустился на колени, примял траву и царственным жестом пригласил Матильду:
— Setzen Sie sich, mein liebe Tildchen! Bitte!
— Li-iebe? Naturlich? — удивилась она, опускаясь рядом со мной.
— Naturlich, — подтвердил я, хотя слова на чужом языке для меня не имели как бы истинного значения. Впрочем, в эту минуту слова вообще не имели никакого значения: они выполняли роль заклинания перед волшебством слияния двух существ и произносились помимо воли.
— О, Ди-има-а! — простонала Матильда, подаваясь ко мне всем телом, и я понял, что заклинание начало действовать. — О, Ди-има-а! О mein Dima!
Она шептала что-то еще, и было там про любовь, чего я не мог перевести полностью, и ее слова тоже, наверное, выполняли роль заклинания, пока я целовал ее и снимал халат, потом рубашку, под которой ничего не оказалось.
А дальше не было ни меня, ни Матильды, ни наших рук, ни наших губ, ни наших тел, ни зарослей кукурузы и проса, ни неба, ни травы, ни птиц, которые только что чирикали у нас над самой головой, — никого и ничего, а было что-то горячее и красно-оранжевое, в которое мы погружались все глубже и все стремительнее, задыхаясь и захлебываясь… пока бездна вдруг не взорвалась ярко-желтым и не разбросала нас кусочками по всей вселенной…
— О моя Тильдхен!
— O mein Dima!
Постепенно части моего тела вернулись на свои места, и я снова стал ощущать себя как целое. Угар прошел, голова прояснилась. Близко-близко я увидел лицо Матильды, усталое, умиротворенное, отсутствующее, и, восстановив в памяти только что пронесшиеся мгновения, сам почувствовал удовлетворение — удовлетворение мужчины, хорошо сделавшего свое мужское дело. Я вспомнил, что почему-то не испытал страха перед этим, какой испытывал со своей женой в последнее время, а это значило, что я ничуть не хуже других мужчин, что дело не во мне, а в чем-то другом.
А Матильда, между тем, все еще была погружена в себя, в свои ощущения, была во власти минувших мгновений. Глаза ее были закрыты, длинные ресницы чуть подрагивали, на полураскрытых губах замерла томная улыбка; ноздри еще трепетали, дыхание оставалось прерывистым; руки, раскинутые в блаженной истоме, скрывались в густой траве…
По голому плечу Матильды ползла изумрудная букашка на ножках-проволочках, и Матильдина кожа в этом месте чуть подергивалась. Я сдул букашку легким дуновением — по лицу Матильды скользнула благодарная улыбка.
О как мне хотелось в эту минуту быть на месте Матильды, чувствовать то, что чувствовала сейчас она! Почему во мне ничего, кроме опустошенности, не осталось? Не осталось даже никаких желаний! Может, все дело в том, что мое тело придавливает Матильду к земле, и она, Матильда, ощущает это как двойное давление — и со стороны Земли, Вечно Плодоносящей Женщины, тоже? Может, она, Матильда, сейчас ощущает себя частью Земли, частью Вселенной, частью Вечной Женщины, и все оплодотворения, все роды, какие были и творятся в эти минуты на этой Земле, своей страстью, блаженством и муками передаются ей, и поэтому так трепещут ее, Матильдины, ноздри, ресницы и губы?
Полжизни за то, чтобы на несколько минут стать женщиной!
Комочек земли под моим локтем проник, кажется, до кости. Я чуть шевельнул рукой, меняя ее положение, и Матильда открыла глаза, глянула на меня еще из своего далека, потом на небо, на качающиеся над нами метелки кукурузы, и снова на меня — и тихонько засмеялась. В этом смехе мне почудилось сожаление об ушедших мгновениях, жалость ко мне, не ведающему о чем-то таком, что ведомо ей.
И облегчение. Вот она вскинула руки, обхватила ими мою шею, вдавилась в меня, изогнувшись всем телом, снова раскинула руки и… и окончательно вернулась на землю.