Матисс (Журнальный вариант) — страница 26 из 48

Не отпускало.

LXVI

Он сам себе объяснял о времени — языком, который словно бы растолковывал себе постороннему, что ему каюк, что несмотря на то что он вроде бы живой, и куда-то идет, и будет идти, но все равно ему каюк. Это было больше и страшнее, чем зомби, который никогда не узнает, что он такой. Мрак убедительности и постепенности осознания окутывал его. Его путаные бредни частью сводились к распознанию себя: человек он или машина? Вот сама по себе риторическая структура всех его метаний как раз этим и занималась, обращаясь к нему самому с пыткой дознания: кто ты? мертвый или живой? обманутый или выброшенный? где твоя Родина?

Что грядет? Что за новая эпоха заступит на смену рассчитаться с человеком? Вот это Великое Неживое вновь и вновь маячило перед ним, и он давно не мог сравнить его с собственным бредом. Объективные признаки были очевидны. Демография, опираясь на палеонтологию, предъявила их с очевидностью законов Ньютона. Доисторическая жизнь на Земле множилась видообразованием по закону гиперболического роста. Последний характерен тем, что имеет точку сингулярности, в окрестности которой происходит устремление параметров жизни в бесконечность. Подчиняясь закону такого развития, невозможно двигаться во времени непрерывно — без того, чтобы не свалиться в катастрофу исхода. И вот когда разнообразие приблизилось к критической точке, появился Человек — и в свое развитие вобрал — на деле: сожрал — всю мощь становящейся живой природы, становящегося Живого. Благодаря этому сильный рост видообразования был погашен, сошел на нет. Вместо видов по гиперболе стала плодиться и размножаться Цивилизация, и в середине века уже было понятно, что дело идет к критической точке, когда планета задохнется от злобы, перенаселения и ложной благости. Однако нынче рост стал замедляться. Рвущееся пламя гиперболы стало гаситься пустой водой бесплодия и смертности, жизнь отступила перед поступью Неживого, Человек приблизился вплотную к своей метаморфозе — к совокуплению с мертвой материей, — и что-то должно родиться в результате: искусственный разум? очеловеченное мимикой ничто? Эпоха эфемерных сущностей, плодящихся, неуловимых и значимых в той же мере, в какой бессмысленна и реальна будет порождаемая ими смерть.

Не ускользнуть.


Глава тринадцатаяВ ПУТЬ

LXVII

В эту зиму был еще февраль впереди, и морозы февральские — стало быть, не раз еще он увидит этих бомжей. Он не знал, как их зовут, но сейчас, глядя на них из машины, почему-то решил, что теперь ему непременно нужно узнать их имена, во что бы то ни стало. Это будет его первым шагом… — куда, было неизвестно, но вот уже полгода он постепенно погружался в этот сладкий омут неизвестности, очень знакомой всем холодным самоубийцам, беглецам и когда-то, когда они еще были, — путешественникам-первооткрывателям.

Рост — вот главное, в чем он сомневался, — в своем росте. Непонятно было, сможет ли он выжить среди бомжей с таким ростом. Ведь лучше всего выживают невысокие и сухие типы, отлично переносящие голод и физическую нагрузку. Подобно танковым войскам и воздушным силам, улица отсеивает своих рослых призывников.

Он специально ездил на Комсомольскую площадь, платил втридорога за парковку — и пытливо обходил все привокзальные закоулки в поисках рослых типажей. Куда он только там не забирался. Казанский вокзал оказался полон катакомб, нескончаемых тускло освещенных тоннелей, провонявших мочой, ведущих то к завокзальным товарным платформам, то к залежам списанных турникетов, разменных автоматов, то к задичавшим, разворованным складам, затхлая пустошь которых терзала, пугала, вызывала тот торопкий бег сердца, который норовил — и вдруг выплескивался в ноги, сообщал им спорость, — и страх унимался только полной выкладкой, во всю дыхалку, прочь, прочь. Когда двигаешься — не страшно, движение — облегчение бытия, вот так побегаешь — и вроде бы все хорошо. Крысы метались вдоль этих гранитных плоскостей, бежали, шаркая, с задранными хвостами, пуская писк по ниточке. Куда торопились, на что столько трачено гранита? В одном месте Королев наткнулся на трех бомжей, игравших в детскую “рулетку”. Вместо фишек, которые ставили пизанскими столбиками у беготни легкого пластмассового шарика, они использовали стародавние метрошные жетоны — из желтого сцинтилляционного пластика, фантастично мерцавшего в сумраке…

Во всех своих походах он не встретил ни одного бомжа своей комплекции и роста. Все они оказывались невысокими, округло-коренастыми или сухими, но все равно крепкими. Обнаружил только одну рослую бабу с мгновенно состарившимся лицом. Он научился различать такие лица — преображенные не текучей метаморфозой гримасы, а словно бы скоротечно потрескавшиеся, подобно живописным подделкам, состаренным морозом и ультрафиолетовой лампой. Женщина была высока и красива, смугла от грязи, в шерстяном платке, стянутом под подбородком. Она пританцовывала у свалки турникетов с одеялом, перекинутым через руку, пожимая долгими ногами баулы, вся пронизана нелепо сложным тиком, обуревавшим ее от колен — к руке, прыгавшей с дымящимся окурком. Правильные черты лица соединялись с гримом безумия. Она что-то бормотала, по лицу пробегала то усмешка, то испуг, то жестокость…

LXVIII

Хождения по трем вокзалам косвенно подтвердили давнее наблюдение. Дело в том, что со временем Королев заметил: если в мире рождается человек с лицом кого-нибудь из великих людей прошлого, то он обречен на слабоумие. Происходит это, вероятно, оттого, что природа в данной форме лица исчерпала свои возможности — и отныне долгое время оно будет отдано пустоцветам. Примеры Королев находил в Германне и Чичикове. Сходство профиля с наполеоновским поместило одного в 17-й нумер Обуховской больницы, а другого сначала в объятия о. Митрофана и затем в кресло перед камином, в котором он и пропал, поморгав огненной трехглавой птицей; покатил, помахал страницами-крылами.

Но отыскивался еще и другой пример, более значимый.

Лицо Юрия Гагарина — очень русское, распространенное в народной среде. Еще мальчиком Королев стал встречать в электричках и на вокзалах — а куда податься неприкаянному, как не в путь? — сумасшедших людей, старательно похожих на Гагарина. Лица их были совсем не одухотворены, как у прототипа, а, напротив, одутловаты, взвинченны и углублены одновременно. Их мимика, сродни набухшему пасмурному небу, поглотившему свет взгляда, жила словно бы отдельно от выражения, мучительно его содрогая, выводя из себя…

Вообще, продолжал размышлять Королев, не бессмыслен бытующий в народе слух, что Гагарин жив, что его упрятали с глаз долой, поменяв ему лицо, поселив в какой-нибудь горе на Урале. Или — что его на небо взяли живым. Как Еноха. Как бы там ни было, в русских деревнях фотографию Гагарина можно встретить чаще, чем икону. Фотографию, на которой милым круглым лицом запечатлен первый очеловеченный взгляд на круглую мертвую планету.

Так вот, лица бомжей, встреченных Королевым на вокзалах, монтируясь в зрелище, напоминали ему о том наблюдении. Постоянно, выхватываясь взглядом, приближаясь из сумерек, нарастая, опускаясь к земле, лица то размывались, то очерчивались, сгущались в фокус лица Гагарина, которое, однако, ни разу не набрало отчетливости яви, — и Королев понял, что ему еще предстоит в скором будущем повстречаться с Первым космонавтом.

Кроме той бабы, ни одного рослого бомжа на вокзалах он не встретил. Снова и снова он вчитывался в записки одного военнопленного, прошедшего через концлагеря от Восточной Украины до Северной Италии. На этих страницах он находил критерии выживания, пункты психологической и физиологической дисциплины. Из них следовало, что выживают в тяжелых условиях только сухие, приученные к голоду люди. Что ширококостные сангвиники быстро теряют силу духа, впадают в уныние и сами начинают подмахивать загребущей смерти. Еще этот бедолага описывал некоторые критические случаи, предупреждая, например, что нельзя голодающим есть неспелые хлебные зерна. Он рассказывал, как группа узников, шедших по этапу среди колосящихся полей, вдруг набросилась на хлеба. И вот уже Королеву снилось, как он трет в ладонях пучок колосьев, как задыхается, кашляет от плевел, как разжевывает мякотные молочные зерна, упиваясь слюной и сытой жижей, и как потом пухнет снутри горой серой массы, как узлом его скручивает заворот кишок, вырастают передние зубы, — и крик его протяжный присоединяется к возгласам и писку других грызунов, объевшихся неспелым хлебом.

Королев вытвердил святого Антония: “Душевные силы тогда бывают крепки, когда ослабевают телесные удовольствия” — и для входа в бродяжничество начал тренироваться: голодать и бегать. По утрам носился по Пресне, как кулан: по Заморенова к церкви, перелезал через забор, пересекал захламленный двор астрономического музея, выбирался на холмы Рочдельской улицы, “Трехгорку” — и рушился на набережную.

Он штудировал “Путешествие Иегуды Авитара” — поэта, под видом дервиша пересекшего в XII веке Среднюю Азию. Авитар! Ища способ избавления для народа своего, — в поисках тайного колена Сынов Моисеевых, одного из десяти рассеянных, легендарного племени великанов, уединенно поселившегося за Аралом для взращивания мессии, — поэт пересек тьму пустоши. Рано осиротевший, не имевший ни семьи, ни друзей, Авитар с юных лет увлекался философией и поэзией, много путешествовал, талантом и врачеванием заслуживая гостеприимство. Целью его путешествий постепенно стало разведывание безопасных путей в Палестину. Для этого ему было нужно познакомиться с обычаями и нравами народов, встречающихся на тех или иных направлениях, и выбрать путь наименьшего сопротивления. Вдобавок он чаял передать Сынам Моисеевым сведения о страданиях своего народа, воззвать о помощи и освобождении. В пустыне он повстречался с таинственным племенем огнепоклонников — поклонявшихся огню, происходящему из мертвой материи — из земли, из недр, благодаря источению нефти или газа. Адские огнепоклонники почитали некоего Аримана и противопоставляли себя последователям Заратуштры, который требовал поклоняться чистому огню, происходящему из живого — из дерева. Напитанный путешествиями по Каспию и Аралу, Авитар был вторым после пророка Ионы поэтом в иудейской литературе, сочинившим стихи о море. Как философ Авитар стал известен лишь век спустя — благодаря Фоме Аквинскому, который до конца своих дней почитал его как христианского богослова, считая труд “Фигуры интуиции” вершиной умной веры. Легендарный образ Авитара служил Королеву подспорьем, часто единственным. Погиб поэт под копытами всадника при входе в Иерусалим, в который стремился всю жизнь. Любимая максима Авитара: “Конкретно только всеобщее”.