Под утро стало ясно, что наши поиски ни к чему не приведут. Могла стать жертвой прибоя, могла сорваться со скалы, могла и заблудиться, пойдя дальше на юг по большой петле, которая тянется на сотни миль и проложена еще индейцами, а то и свернув в лес — его здесь тысячи акров. Как сквозь землю. Она настолько хорошо ориентировалась в своем мире, что могла уйти от любой погони, скрывшись в природе, а точнее — слившись с ней навсегда. Возвращение в мир, который — в отличие от цивилизации — был ей родным, плоть от плоти, и с которым никогда не порывала. Вот к кому следовало ревновать, а не к явившемуся неведомо откуда братану. А может, и впрямь мне повезло повстречать под занавес настоящую русалку, от которой я напрасно требовал, чтобы она была нормальной женщиной, женой, матерью? О Господи, кем она была на самом деле?
Была.
Только бы не проговориться, не спутать глагольные времена! Поди докажи потом, что словесный проговор или интуитивная догадка не есть признание в совершенном преступлении.
Интенсивные поиски длились еще два дня, с никаким результатом, а на третий мы с Танюшей покатили обратно в Нью-Йорк — не хотелось опаздывать к началу занятий, да и что проку в дальнейших поисках? На полпути остановились в Акадии, где было достаточно развлечений, чтобы выбить из бедной Танюшиной головки тревогу за исчезнувшую мать.
Кемпграунд стоял на берегу океана — засыпали и просыпались под шум прибоя. Подолгу сидел на берегу тоскуя, пока Танюша резвилась, скача с камня на камень, но однажды поскользнулась и упала. Я подбежал, поднял, вся в слезах. Не от боли — от обиды. Хотела обмануть океан — допрыгивала до форпостного камня и убегала, завидев высокую волну; условие игры — чтоб не замочить ноги, а вымочилась вся, с ног до головы. «Океан выиграл», — причитала Танюша. Еле успокоил, доступно объяснив, что в мире игр везение так же обманчиво, как и невезение. «А сколько раз ты выиграла у океана?» Не считала. «В любом случае счет в твою пользу. Нельзя только выигрывать. Думаешь, океану было не обидно? Вот ты и уступила». Танюша вытерла слезы и сказала: «Ну и хитрющий ты, папа».
Сам себя таковым не считаю.
Надеюсь, до нью-брансуикской сыщицы дошло, что я переживал бы сильнее, кабы не забота о сироте, пусть и наполовину. Как эта четырехглазая пялилась на меня, надеясь пронять вопросами! Даром что двуязычная провинция, хотя английский у нее безукоризненный, да имя на ярлычке на груди выдает с головой: однофамилица великого француза.
Моя коллекция номерных знаков на машинах пополнилась в эту поездку еще несколькими. Милое и, судя по порядковому номеру, неоригинальное BON JOUR 7; TITANIC у какого-то несуеверного типа; TOUGH GIRL у молодой и некрасивой девахи и ON TARGET у под стать ей диковатого парня (вот бы свести их друг с дружкой); ТО HELLS у пацанов с лязгающей музыкой; NIRVANA у парочки голубых и BE GREEN у зеленых; GOD у супермена, если только не БоГ ехал в этой машине, почему нет? Считал же Лоренцо Сноу, один из наших первых пророков, что Бог когда-то был таким, как сегодняшний человек, и человек станет таким, какой Бог сейчас. Что, если это время уже наступило и с неким индивидом стряслась подобная метаморфоза, о чем он оповещал urbi et orbi, но никто ему не верил? Хотя в моем теперешнем внемормонском представлении Бог действует анонимно — правы иудеи, придумав ему 99 псевдонимов, а на настоящее имя наложив табу.
Больше всего меня поразил номер, который попался на обратном пути, уже при подъезде к Нью-Йорку: DEAD. Разглядеть водителя не успел, но вспомнилось почему-то из Иосифа Бродского: душа за время жизни приобретает смертные черты. Теперь уже я так не думаю и, будь на месте русского поэта, выразился бы иначе: душа стареет быстрее тела и умирает задолго до него. Душевный некроз. Вот почему смерть иногда мне кажется ближе, чем она есть, хотя кто знает, за каким углом она нас поджидает. Или за рулем той машины сидел призрак? Или шутник? Или игрок? На этот раз я просто не имел права на проигрыш.
2
Хай, я — Том Кендалл, профессор сравнительной литературы Куинс-колледжа, подозреваемый в убийстве жены, исчезнувшей за неделю до рабочего дня в Национальном заповеднике Фанди, Нью-Брансуик, Канада. Высок, спортивен, голубоглаз, седовлас (у нас в роду по отцовской линии ранняя седина), и даже есть особая примета, по которой меня легко разыскать, если бы скрывался от правосудия (пока что нет): слегка приволакиваю левую ногу — результат автомобильной аварии и трех последовавших за ней неудачных операций. На последней — за год до моей женитьбы, семь лет назад, — когда я вышел из-под наркоза, врач сообщил, что у меня сосуды из нержавеющей стали: никаких колебаний в давлении во время операции. Дальше последовало неизбежное в таких случаях «но». И вправду, искусственные косточки что-то не очень приживаются к моему стареющему организму. Да и адреналин в результате тягот семейной жизни стал скакать в крови, словно заяц, как ни убеждал себя не волноваться, ибо волнение съедает весь запас внутренних сил и ослабляет сопротивляемость к внешним невзгодам, а их все больше и больше.
Что касается колледжа, то, конечно, не ахти какой, с моим curruculum vitae, популярностью у студентов и научными публикациями мог бы рассчитывать на что получше, может, даже из Лиги слоновой кости — Дармут, скажем, в Нью-Хемпшире или Амхерст в Массачусетсе. Зато Нью-Йорк: отбарабанил сорок часов в неделю, все остальное время — развлекайся вволю в столице мира. То есть там, где я живу, не совсем, Нью-Йорк, совсем даже не Нью-Йорк, скорее его спальня:
Куинс, с его быстро увеличивающимся числом эмигрантов из Латинской Америки, Азии и б. Советского Союза. Именно после распада последнего я и стал профессором сравнительной литературы, так как факультет славянских языков, который я возглавлял, был упразднен, нас слили с германцами — ввиду потери интереса к России, когда та прекратила свое существование как империя зла и встала на демократический и банальный путь, потеряв «лица необщее выражение». Уйдя из мировых новостей, а заодно из мировой истории, Россия продолжала катиться по наклонной, деградируя экономически, демографически и нравственно. Василий Розанов полагал, что она слиняла в три дня в 1917-м; на самом деле — в три года в середине 90-х, что отразилось не только на ее несчастном населении, но и па целой когорте американских советологов, кремленологон, славистов и переводчиков, которые оказались не у дел — Россия перестала быть профессией. Чтобы не стать безработным, вынужден был переквалифицироваться, точнее — расширить прежнюю квалификацию, ведя теперь общие курсы, в которые русская литература входит составной частью. Скажем вместо курса по Достоевскому у меня теперь курс «Достоевский и Диккенс». Либо курс «Два Набокова — русский и американский».
Сохранились и чисто русские курсы, число студентов на которых, как ни странно, с падением интереса к России не уменьшилось, а совсем наоборот — за счет тех новых американцев, которые записываются на курсы русской литературы, чтобы добрать число дисциплин. Мы их называем heritage learners, но это, конечно, эвфемизм. Попадаются хитрованы, что берут русский язык, зная его лучше преподавателя, хотя лично у меня русский отменный, идиоматически насыщенный, со знанием современного сленга — помимо преподавательской деятельности, я еще составляю словарь современного русского и время от времени занимаюсь переводами, решительно предпочитая стихи прозе, да и сам иногда ими балуюсь, недаром друзья, которых у меня не много, называют меня последним на земле романтиком. Понятно, что собственные стихи я сочиняю по-английски, зато русский избрал в качестве тайнописи для моей горестной исповеди соломенного вдовца, литературные достоинства которой по-настоящему сможет оценить только русскоязычник, пусть он и отметит ряд неловкостей (типа «кровавого давления» вместо «кровяного»), неизбежных у человека, который знает язык не с младых ногтей и его чердачные тайнички ему неведомы.
А если по-честному?
Писательство всегда мне казалось крайней формой эксгибиционизма, даже когда автор прячется за спины вымышленных героев: выставлять напоказ срам души — занятие куда более сокровенное и рисковое, чем демонстрировать физический срам, который и не срам вовсе. Потому и избрал русский в качестве шифра — не только и не столько для конспирации, но чтобы не рыдать над каждой страницей: отчуждение материала в чужом языке. Сознаю, конечно, вполне вероятные субъективные предвзятости, неизбежные у пожилого профессора, воспитанного к тому же в религиозно строгой, чтобы не сказать ригористичной атмосфере. Обещаю, однако, не злоупотреблять преимуществом рассказчика перед героями, которые описаны в третьем лице и лишены права собственного голоса.
Что же до студентов на моих курсах по Пушкину, Толстому, Достоевскому или Набокову, то большинство, так я думаю, прежде вовсе не проявляли интереса ни к русской, ни к какой другой литературе, и не уверен, что вообще держали когда в руках роман, тем более — книгу стихов.
Именно к этой категории принадлежала моя жена — femme fatale из Сибири, а по-русски — инфернальница, на которую я сначала обратил внимание потому, что она не вынимала пальцев изо рта, грызя ногти, а более близкое знакомство свел, когда застукал на списывании сочинения и выгнал с экзамена. Другими словами, наше знакомство началось со лжи, которая стала своего рода постоянной приправой к нашей любви — как в недолгий жениховский период, так и во время нашего супружества, прерванного спустя шесть лет ее исчезновением. А тогда, взамен списанного ею вполне грамотного и усредненного сочинения, она написала блестящее свое, хотя теперь уже не уверен, что сама, а не со сторонней помощью. С чьей? И вообще ни в чем не уверен: все, что ее касается, — сплошь туман и косноязычие. Не уверен, что она погибла, не уверен, что выжила, не уверен, что вышла за меня по любви, а не из расчета, не уверен, что была мне верна в первые годы брака — как не уверен, что изменяла мне. Даже в том, что дочка от меня, не был уверен, но потом сделали соответствующие тесты — стыдно признаться, но пошел на это, чтобы окончательно не свихнуться. Хоть здесь ме