Матрица безумия — страница 46 из 49

осто-напросто его инфантильность. Психиатры без конца говорят об этом детском состоянии поведения и мышления: «Лучше всего сравнить его образ деятельности с образом деятельности ребенка, который обрадуется, если его похвалят». И о детском состоянии его морали: «Так же, как провинившиеся дети […], он боится наказания. Он поймет, что поступил плохо, потому что так ему говорят; он пообещает больше так не делать, но он не в состоянии дать моральную оценку своим поступкам […]. Мы находим его инфантильным, а его мораль неразвитой». И наконец, о детском состоянии его сексуальности. Я совсем недавно приводил вам фрагмент, где психиатры говорят: «Он ведет себя как ребенок, а в данном случае поступает так же, как часто поступают друг с другом дети разного пола», но «невоспитанные дети, дурные наклонности которых не были пресечены…» и т. д.

Вот что, как мне кажется, здесь важно (впрочем, не знаю, насколько это важно, но именно к этому я хотел подойти): определяется новая позиция ребенка в рамках психиатрической практики. Постулируется преемственность или, вернее, неизменяемость жизни по отношению к детству. Именно это – неизменяемость жизни, неизменяемость поведения, неизменяемость поступков с детства – и обусловливает на фундаментальном уровне возможность психиатризации.

Что именно позволяло считать человека больным согласно анализу, который предпринимали алиенисты (ученые школы Эскироля, те самые, что занимались Генриеттой Корнье)? То, что, повзрослев, этот человек утратил всякое сходство с ребенком, которым был. Что говорили, стремясь показать, что Генриетта Корнье не несет ответственности за свои действия?

Говорили, напомню, вот что: «В детстве она была веселым, смеющимся, приятным, полным любви ребенком; затем, повзрослев, она стала мрачной, меланхоличной, молчаливой и неразговорчивой». Детство должно было быть разведено с патологическим процессом, чтобы этот патологический процесс мог эффективно функционировать и способствовать снятию с субъекта ответственности. Вот почему во всей медицине умопомешательства признаки детской злости были предметом столь пристального внимания и борьбы. Именно в меру сходства взрослого с ребенком, которым он был, именно в меру возможности поставить детство и взрослое состояние в один ряд, то есть именно в меру возможности обнаружить в нынешнем деянии давнишнюю злость, и распознается отныне то состояние вместе с его телесными проявлениями, которое является условием психиатризации. Вот что, в сущности, говорили Генриетте Корнье алиенисты: «В те времена ты не была такой, какой стала впоследствии: вот почему тебя нельзя осуждать». Теперь же психиатры говорят Шарлю Жуй: «Если тебя нельзя осуждать, то потому, что уже в детстве, ребенком, ты был тем, кем являешься сейчас». Поэтому, хотя биографический ряд привлекается с начала XIX века всегда – и медициной умопомешательства эскиролевского типа, и новой психиатрией, о которой я рассказываю вам сейчас, – выстраивается этот ряд по совершенно разным линиям, преподносится как два совершенно различных ряда и вызывает совершенно различные оправдательные эффекты. В медицине умопомешательства начала XIX века со словами «он уже тогда был таким, уже тогда был тем, кем является сейчас» обвиняли. Тогда как теперь со словами «таким, какой он сейчас, он был уже тогда» оправдывают. Короче говоря, вот о чем свидетельствует экспертиза Жуй: детство становится стыковой деталью в новом функционировании психиатрии.

Еще раз, очень коротко. Генриетта Корнье убила ребенка. Ее удалось определить как душевнобольную лишь при условии радикального и двойного отлучения от детства. Ее отлучили от ребенка, которого она убила, показав, что между убитым ребенком и ею не было никакой связи; она почти не знала его семью: не было никакой ненависти и никакой любви; едва знала она и самого ребенка. Минимум отношений с убитым ребенком – вот первое условие психиатризации Генриетты Корнье. Второе условие: она сама должна утратить связь со своим детством. Нужно, чтобы ее прошлое, ее детское прошлое, а также прошлое девушки-подростка имело как можно меньше сходства с поступком, который она совершила. Иными словами, нужен радикальный разрыв с детством в рамках безумия. У Шарля Жуй все наоборот: его можно психиатризировать не иначе, как удостоверив его предельную близость, почти слияние с детством, которое было у него самого, а также с ребенком, к которому он имел отношение. Необходимо показать, что Шарль Жуй и малолетняя девочка, которую он в той или иной степени изнасиловал, были очень близки друг к другу, что они были из одного теста, из одного вещества, что они находились на одном уровне, – это слово не использовалось в деле, но оно явно здесь вырисовывается. Их глубокая идентичность – вот что открывает психиатрии доступ к Шарлю Жуй. В конечном счете он оказался подлежащим психиатризации потому, что состояние ребенка, детство, инфантильность предстали как общая черта преступника и его жертвы. Детство как историческая стадия развития, как общая форма поведения становится главнейшим орудием психиатризации. Я бы сказал, что именно через детство психиатрии удалось подобраться к взрослым, ко всем взрослым без исключения. Детство было принципом генерализации психиатрии; в психиатрии, так же как, впрочем, и везде, детство оказалось ловушкой для взрослых.

* * *

Об этой-то функции, об этой роли, об этом месте детства в психиатрии я и хотел бы сказать несколько слов. Мне кажется, что с определением не столько ребенка, сколько именно детства в качестве центральной и постоянной референтной точки психиатрии ясно вырисовывается как новизна функционирования психиатрии по сравнению со старой медициной умопомешательства, так и характер ее функционирования в течение почти целых ста лет, то есть до наших дней. Итак, психиатрия открывает ребенка. Я хотел бы указать вот на что: во-первых, если то, что я говорю, верно, то это открытие психиатрией ребенка, или детства, является не поздним, но необычайно ранним феноменом. Его свидетельство мы находим в 1867 г., но я уверен, что можно было бы найти его и раньше. Более того, мне кажется (это-то я и хочу показать), что это не просто ранний феномен, но и [феномен], вовсе не являющийся следствием расширения психиатрии. Поэтому вовсе не следует считать детство новой территорией, которая с некоторого момента оказалась присоединена к психиатрии; на мой взгляд, именно обратившись к детству как к главному предмету своей деятельности, то есть и своего знания, и своей власти, психиатрия сумела достичь генерализации. Иначе говоря, детство кажется мне одним из исторических условий генерализации психиатрического знания и власти. Каким же образом центральное положение детства смогло осуществить генерализацию психиатрии? По-моему, уяснить эту обобщающую роль детства в психиатрии достаточно просто (я расскажу об этом в общих чертах). Эффект расширения психиатрии оказывается принципом ее генерализации: дело в том, что, как только детство или инфантильность становятся фильтром анализа поведения, для психиатризации поведения, как вы понимаете, уже не требуется, как это было во времена медицины душевных болезней, вписывать поведение в рамки болезни, переносить его в связную и общепризнанную симптоматологию. Уже не требуется отыскивать эту ниточку бреда, которую психиатры, даже в эпоху Эскироля, изо всех сил пытались найти за поступком, казавшимся им странным. Чтобы некий поступок попал в зону ведения психиатрии, чтобы он поддавался психиатризации, достаточно какой-нибудь инфантильной приметы в нем. Это дает основание для психиатрического надзора за всеми поступками ребенка, поскольку они могут зафиксировать, блокировать, задержать на определенном уровне поведение взрослого и повториться в нем. И наоборот, подлежащими психиатризации оказываются все поступки взрослого, поскольку они могут быть так или иначе, в виде сходства, аналогии или причинного отношения, приведены к поступкам ребенка, соотнесены с ними. Таким образом, в поле зрения попадают все поступки ребенка, ибо они могут повлечь за собой фиксацию взрослого, и наоборот, в поле зрения попадают все поступки взрослого, поскольку надо выяснить, что в них несет на себе приметы инфантильности. Таков первый эффект генерализации, вызываемый в самой сердцевине психиатрии проблематизацией детства. Во-вторых, вследствие проблематизации детства и инфантильности открывается возможность связать воедино три элемента, доселе бывшие обособленными. Вот эти три элемента: удовольствие и его экономика; инстинкт и его механика; слабоумие, или задержка, с их инерцией и нехватками.

В самом деле для психиатрии, скажем так, «эскиролевской» эпохи (с начала XIX века до 1840 г.) характерным было, как я уже указывал, отсутствие связи между удовольствием и инстинктом. Нельзя сказать, что удовольствие вообще не могло фигурировать в психиатрии школы Эскироля, но оно всегда фигурировало там как нагрузка бреда. То есть признавалось (впрочем, это тема известная задолго до Эскироля, с XVII–XVIII веков), что бредовое воображение субъекта вполне может нести в себе прямое и непосредственное выражение некоего желания. На этом построены все классические описания больных, которые, переживая любовные муки, воображают в бреду, будто бы тот, кто их оставил, наоборот, осыпает их заботой, любовью и т. д. Нагрузка бреда желанием вполне допускалась в классической психиатрии. Однако инстинкт, дабы функционировать как патологическая механика, непременно должен был быть обособлен от удовольствия, ибо если есть удовольствие, то инстинкт уже не может быть автоматическим. Инстинкт, сопровождающийся удовольствием, обязательно распознается, регистрируется субъектом в качестве инстинкта, способного вызвать удовольствие. И таким образом, естественно попадает в рамки расчета, вследствие чего нельзя рассматривать как патологический процесс даже самое бурное инстинктивное движение, если данный инстинкт сопровождается удовольствием. Патологизация через инстинкт исключает удовольствие. Что же касается слабоумия, то оно, в свою очередь, патологизировалось то как крайнее следствие развития бреда или умопомешательства, то, наоборот, как своего рода фундаментальная инертность инстинкта.