Матрица бунта — страница 14 из 100

Поэтому, хотя морали в романе нет, он написан на прочных нравственных основаниях. Выход автор не нашел — но в тупике выставил впечатляющий знак.

(Опубликовано в журнале «Новый мир»., 2009. № 12)

Китеж непотопляемый

Критика писателей как вид утопической литературы


И как же многозначно слово — «писатель»! В самый раз для визитки. «Товарищ изящная литература», как сказано в старом фильме «Небесный тихоход» — об авторе газетных репортажей. Тот случай, когда демократизация титула раздувает его объем в ущерб весу. Пример того, как равенство торжествует за счет индивидуальности.

Многоглавое существо «писатель» выведено из толпы иных существ свободных профессий за ручку. Ручку, диктофон, клавиатуру. Но внешняя классификация по орудию труда — слову — не должна помешать нам разобраться в многочленном теле «писателя», отделить его опоры от возвышенностей, а то вот-вот упадет. Будучи поставлен сообразно закону равновесия, «писатель» обнаруживает в самом себе иерархию частей. Макушки его избирательно коронованы званиями поэта, неисчислимые же ноги того и гляди бросятся врассыпную по раздольному поприщу журналистики.

Идея иерархии писательских дарований (по ступенькам вверх: журналист — критик — публицист — прозаик — поэт) состоит не только в том, что каждому из уровней соответствует особая прихотливость вложенного в одаренного человека тонкого механизма творчества. Так что если твердо стоишь на разных ступенях, все равно доминировать по опорности будет только одна, нивелируя расстояние, а значит, и размывая индивидуальность жанров. Эта иерархия предполагает как будто и логику свободного нисхождения — по направлению убывания созидательной мощи дара. Погруженный в сферу предформенного, несказуемого, стихийно-звукового, предел конкретизации которого — отвлеченно-формальные, досознательные сущности ритма и созвучия, поэт как будто с легкостью должен управляться с конкретностями оформленного, живого мира. А прозаик, набивший руку на вылавливании образов из бурления живого, может как от нечего делать оживить мертвые факты их образным воплощением в очерке.

Итак, мы спокойно спускаемся, ожидая отличной прозы от поэта и превосходной публицистики от прозаика. И тут… упираемся в новую лестницу наверх.

Дело в том, что, нарушая логику схемы, критический дар вовсе не является продолжением дара писательского. Чтобы впредь не запутываться и не выслушивать обвинения в том, что мы выводим критиков из писательских рядов, уточним: критик, конечно, писатель, но не из тех, кого синонимично называют «художниками». Критик по самой природе своей натуры лишен возможности живописать — писать живое. Критика выносит на как бы вторичные ресурсы вдохновения: его волнует то, что когда-то первично вдохновило другого. И если даже живое явление, к примеру, вживую увиденное дерево, манит его к разгадке своей тайны, «чистый» критик овладеть этой тайной самостоятельно не сможет. Для него живое дерево недоступно, как вещь в себе. Ему требуется вещь-в-Другом. Кем-то уже понятая тайна живого.

Критический дар, будучи обнаружен у писателя, не столько поддерживает горение писательского таланта, сколько сопротивляется ему, стремится его исключить. Таким образом, наш замысел основан на контрапункте. Первое наше желание — понаблюдать, как ведет себя писатель того или иного толка в мертвом для него пространстве аналитических сущностей.

Но это любопытство, конечно, не главное. Потому что, вынужденный к критическому высказыванию, писатель не только так или иначе извращает, подделывает под себя задачи критики, но и углубляет их, то есть становится критиком в наивысшем смысле!

Ведь каково высшее выражение критики? Помимо адекватного восприятия и понимания Другого в литературе, помимо умения трактовать и препарировать, разлагая уже и так не первой живости явления текста на еще более мертвые элементы идей и приемов, — помимо, в общем, всего того, что должно быть доступно всякому среднему рецензенту, в критике есть своя собственная задача, никак не связанная с познанием Другого, служением чужому тексту. Именно исполнение этой задачи отличает критиков, так скажем, большого стиля. Это — построение собственного мира, подобно тому как писатель создает индивидуальный художественный мир. В своей сфере аналитического критик строит мир не художественный — мир идей. Мир идей критика основан не на образности — на его вере. Поэтому, когда сомневаются в праве критика высказывать свое представление о должном (то есть, согласно мировоззрению критика, идеальном) — в литературе или в жизни, — когда сводят его роль до объективного, то есть максимально безличного, переложения произведений писателя, тогда саму суть критики искажают до обессмысливания.

Итак, критика в высшем смысле — это исповедание утопии, преданность идеалу, который дорог не столько возможностью своего воплощения, сколько самим существованием в личности критика.

Поэтому нет сомнения, что если писатель берется за критику, то именно за критику в высшем смысле: он делает это по сознательному или интуитивному желанию обрести в статьях и рецензиях способ впрямую заявить о своей вере. И очевидно, что идеи в критических статьях писателя выявляют уже в его художественных текстах наиболее принципиальные, дорогие ему мысли и образы. И это мы тоже попробуем — сопоставить основы художественного и идейного миров писателя.

Критика писателя и в самом деле разновидность утопии. Она создается им как выражение идеальных, абсолютных образов — самого себя, критики вообще, своего читателя и литературы. В критике писатель обнажает стены своего утопического Китеж-Града, дотоле затопленного образной глыбью прозы (Олег Павлов), прозы и поэзии (Дмитрий Быков), прозы и эссеистики (Кирилл Кобрин). Стараясь не зацепиться за кресты демонстраций и крыши очевидностей у самой поверхности вод, донырнем ли до фундамента найденного Города?


Литературный Павловск

Книга Олега Павлова «Антикритика. Литература глазами писателя» («Книжный мир», Пермь, 2005) опирается на принципы, которые читатель может понять исключительно путем индивидуального духовного прозрения. Несмотря на воинственную, взывающую, почти трубную тональность самых принципиальных высказываний Павлова о литературе — его критика не рассчитана на широкую аудиторию, закрыта от непосвященных. Читатель при попытке проникнуть в мир современной критики чаще всего спотыкается о порог образовательного ценза. Но в случае Павлова механическим привесом знаний и языковых формул за вход не расплатиться.

Рациональное, механистическое препарирование литературы вообще чуждо Павлову. Он нарочно бережет в себе познавательную невинность — простодушное неведение о том, как живет бог его словесности. Простодушным такой подход к литературе выглядит теперь, в эпоху победившей инструментальности: чем текст отопрешь, то и получишь, и открывшееся благодаря единственно подходящему к дверце золотому ключику признают равноценным тому, что добыто с помощью лома. Павлову ближе мистический путь постижения — через вчувствование в неслучайность, «неотвратимость» реалий текста. «Знать — это еще не значит понимать. <…> Есть вещи духовного свойства, которые ни в истории, ни в теории отложиться не могут — как не оставляет никаких следов полет».

Эта непостижимость, осененность судьбоносной неотвратимостью роднят тайну литературы с тайной самой жизни. И действуют в литературе и жизни, по Павлову, одни и те же силы: добро и зло, борьба и сострадание. «Сострадать написанному — как живому сострадать, потому что написанное, сотворенное — это и есть ожившее живое». Органично поэтому, что он переносит из жизни в литературу и главное действующее лицо — душу, и главную, по его убеждению, миссию этой души — выстаивание против мирового зла. «Любое зло, будь оно книжное или жизненное, требует от человека одного и того же нравственного преодоления». «Духовное состояние» становится предметом анализа и критерием оценки литературы. И главным аргументом в полемике выступают духовные принципы самого Олега Павлова.

«Есть ли Бог для людей и высшая справедливость? <…> Мальчиком маленьким из книг я узнал, <…> поверил — есть. Человеком взрослым, сознательным, как автор книг, снова отвечаю — есть. Есть потому, что я в это верю». Вера и есть основа критических высказываний Павлова. Поэтому-то его критика, как духовное учение, внятна прежде всего человеку одной с ним веры и, мало того, одного с ним пути к этой вере. Никакая понятийная полемика, никакие измы и теории не могут считаться адекватными средствами в полемике с этой книгой. Спорить с Павловым возможно только на том же языке — веры. Противопоставить ему можно только свое «духовное состояние», свое понимание зла в литературе. Что мы, не скрою, теперь и попробуем сделать.

Потому что книга критики Олега Павлова задела меня за живое.

И в этом, наверное, одна из ее удач: редко какой критический текст способен заставить после прочтения продолжить думать о нем и часами увлеченно с ним полемизировать.

В построении «Антикритики» видна подчеркнутая декларативность. В ней три части. Первая отдана масштабным по замыслу статьям («Остановленное время», «Метафизика русской прозы», «Русская литература и крестьянский вопрос»), в которых, пожалуй, преобладает исторический взгляд на русскую литературу, и потому их читатель может оставаться более-менее спокойным. Две же другие части поставлены друг к другу в оппозицию и не оставят равнодушным никого. Ведь вторая часть книги целиком посвящена оппонентам Павлова, а третья вся отдана под гимны полюбившимся автору писателям (М. Тарковский, А. Вяльцев, В. Никитин, В. Отрошенко, Ю. Петкевич, А. Яковлев). С аргументами против/за тех и других немало найдется охотников поспорить.

Подзаголовок книги нас не обманывает. Критика Павлова — это критика именно «глазами писателя». Если Быков и Кобрин в аналитике решают соблюсти правила игры и меняют свои амплуа, то Павлов предпочитает остаться при своем основном призвании, пренебрегая канонами аналитического жанра, главным из которых является, пожалуй, требование сосредоточенности на Другом. Павлов по-писательски видит в чужом тексте себя: свои боли, свои позиции или же их попрание. И это в его случае принципиально. Именно Павлов представляет нам тип писателей, которые берутся за критику исключительно из желания иметь дополнительный, помимо своей прозы или поэзии, доступ к умам читателей. Причем доступ прямой, без всяких обходных образных путей.