Матрица бунта — страница 70 из 100

Догадайтесь, чем закончится роман! Нет, не свадьбой, это старо, но фактически брачной ночью и, что важнее, брачным утром.

Мир книги Зайончковского укомплектован, как правильный конструктор из серии «Я познаю мир»: грузовики и кошки, поезда и воробьи, дворы и парки, дети и старушки, подвалы и голуби. Все это подробно, пространно, с удовольствием описывается, вплоть до того, как хвост мешал кошке охотиться, как люди «боком» ездят в метро, как собирали палатку, как шумит школа и как работают машины на стройке…

В какой-то момент чувствуешь, что обманываешь автора. Что тебе должно быть лет на — цать меньше: роман начинает глядеть дидактическим повествованием для детей. По сути, в романе два голоса: удивленный Петровичев и всеобъясняющий голос наставительного рассказчика. Текст романа не раз всерьез посвящает себя воспроизведению известных формул, принятых образов и ассоциаций, приводит поговорки и набившие оскомину мудрости — такое впечатление, что роман учит маленького читателя судить о мире, воспринимать его в рамках нормальных, то есть принятых, воспроизводимых от поколения к поколению, представлений.

Дети (Петрович) так не думают — так их учат думать и отвечать на уроке в школе на вопрос типа «За что я люблю книгу?»: «С помощью книжки, — втихаря подсказывает добрый автор, — можно было путешествовать в такие места, куда не дойдут никакие … ноги».

Поучительно прилежание в труде, проявленное Петровичем на рыбалке: «Вылезать из палатки не хотелось, но долг повелевал. Сидеть сложа руки путешественнику не пристало, ведь нянек на природе нет».

Познавательны описание «извечного противостояния» дней и ночей, иллюстрация к «мудрой пословице про грабли», замечание о том, что если осуществимые мечты «греют» душу, то несбыточные «могут ее испепелить».

Доступно излагает мысль прием одушевления, необыкновенно частый в романе: свойство именно детской литературы объяснять все события простыми эмоциями вещей.

Радует подборка четырех описаний осени: укороченные дни (познавательный образ об устройстве мира), засыпающие мухи (картины природы), «что поделаешь, осень. Печальная, в сущности, пора» (образец рассуждения, прививающий стереотип отношения к предмету речи), «осень уже не стесняясь сыпала листьями» (одушевление, воспитывающее поэтизм мышления). Снег — вата, воробьи — сорванцы, злая женщина — с ярко накрашенными губами, злая воспитательница — в очках, злая девочка — рыжая, хорошая девочка — синегла… ах да, мы об этом уже сказали.

Дидактическое — скажем так: стилизованное под миф о добром старом детстве, когда нам читали такие вот вроде бы книжки, — дидактическое построение романа особенно видно в этическом плане воспитания Петровича. Героя (и нас) приучают к педагогическому закону жизни, который никогда, кроме как в детстве, рядом с родителями, не срабатывает так буквально, как в романе Зайончковского.

Суть этого закона — в непременном следовании награды за хорошим поступком. Будь хорошим мальчиком — и все к тебе притянется. Никакие страдания не напрасны. Вот смотри, как Петрович: его очень обидели в саду — и его забрали домой, он не заплакал из-за неудачного подарка — и получил такой, о каком и не мечтал, подрался за девочку — она его и поцеловала. При этом интересно, что за ослушанием, то есть за поступком плохого мальчика, в романе наказания не следует. Зайончковский совершенно исключает сюжет испытания из истории взросления своего героя.

Понятно, что это ход именно дидактической прозы, то есть воспитывающей понарошку. В том ее и суть, что, демонстрируя свое проникновение в вопросы нравственности, она не знает истинного этического напряжения: ведь напряжение — это искания, а в дидактическом мире все известно заранее, весь сюжет движется к подтверждению заявленного правила, так что и подумать нельзя, что может быть как-то иначе.

Герой, воспитанный в таком мире, конечно, не будет знать жизни. Познает ее только тот мальчик, который уже в детстве столкнется с абсурдностью, незаслуженностью страданий и невознаградимостью, то есть бескорыстием, добра — читайте, к примеру, о таком опыте детства в рассказе-притче Дмитрия Новикова «Предвкушения».

Когда душа не болит ни виной, как у героя Павлова, ни отнятой любовью, как у героя Санаева, можно заняться обычными заботами детства: «засевать почву» под всходы нужных подарков, тосковать от «чулок и рисовой каши». В первой части автор пытается провести героя через страх одиночества — Петрович боится, что его бросят родители, и впадает в панику, когда мама долго не выходит из магазина, — но это выглядит неубедительной авторской придумкой: с чего бы мальчику из заботливой, внимательной семьи, гордящемуся своей непринадлежностью к братству «безнадзорных оболтусов» с «никем не утираемыми соплями», испугаться такой ерунды — вспомним, в конце концов, как печально бросили героя Павлова, и, что называется, сравним!

Таким образом, взросление Петровича — это внешне-половое, нормальное созревание мужчины. Этот маленький буржуа, уверенный в себе и своих правах, не склонный винить себя в пустяках вроде шишки на вредной девчонке, с достоинством домашнего холеного малыша презирающий детсадовцев за то, что могут «жрать эту запеканку», в оценках «хорошист», то есть не хулиган, но и не слишком увлеченный ученик, — милый мальчик, не забывающий даже в волнении сказать «спасибо» за ужин.

И все бы хорошо, если бы от обаяния «насупленной благовоспитанности» Петровича к призывному возрасту не осталось и следа. Глава «Павильон», эпилоговая к детству героя, помимо воли автора вскрывает опасность нормального воспитания.

Мы вместе с Петровичем попадаем в переходную эпоху: прочность советского мира рушится на глазах, служащие изнывают от бессмысленности табельных дней и потихоньку сбегают в предпринимательство. Петрович, зависший между училищем и армией в московском дизайн-павильоне на ВДНХ, мается общей неясностью жизни. Космос семьи больше не определяет его роль в мире, а свою новую, хотя бы профессиональную, роль он пока не нашел. Но даже не это страшно. Удивительна та заурядность и усредненность, в которую превращается когда-то умилительная нормальность Петровича.

Человек дидактического детства на выходе из него дает прирост массы не знающих себя, не умеющих самостоятельно направлять свое духовное развитие людей. Петрович живет на шее у московской тети — и не спешит придумать, чем заняться. Зато легко находится для хамства. Если раньше он долго обдумывал чужое суждение о мире, то теперь охотно повторяет сплетни. При первом же окрике трусит и мечтает сбежать…

Автор хочет по-прежнему выдавать его за интересного и невинного ребенка, но слабости героя заматерели и потеряли обаяние, а игра в невинность выглядит безответственностью.

Из-за этого несовпадения умиленности автора и выросшего из нее героя последняя глава романа сама становится внутренне противоречивой: к оценкам и суждениям в ней легко придраться. Символом этого раздвоения становится финальная эротическая сцена ночи Петровича с приехавшей к нему Вероникой — текст готовит шибающий в нос шейк из неуместной иронии подглядывающих за интимной тайной школьников, дутой серьезности любовных романов, шаблонной невыразительности.

Может, автор просто стеснялся писать о сексе в романе, который написан не только под взрослого, но и под маленького читателя?..

Роман Зайончковского помогает осознать, что история воспитания — это все-таки история испытаний. Его герой просто впитывает норму детства как данность и долженствование бытия, не тратя на достижение этой нормы ни движения души, так что та вступает во взрослую жизнь совсем не тренированной. Но что с того — если Зайончковский угадал нашу тоску по нормальному, не искаженному испытаниями, этим атрибутом взросления, детству? Что с того, если так сладостно хоть об одном герое истории воспитания прочитать: «Выкупанный до телесного скрипа Петрович уложен был в свою кровать и, сладостно дрожащий, укрыт, подобно озимой травке, медленно опустившейся огромной простыней».

Баю-бай, дорогие читатели.

Кто победил?

«Тема детства может показаться банальной — но взгляните, например, как ее решают представитель “совестливого реализма” Олег Павлов (повесть “В безбожных переулках”) и представитель “современной литературы” Денис Яцутко (повесть “Божество”). Оба жалуются на жизнь, оба не любят своего детства, оба капают читателю на мозги. А жизнь не нуждается ни в “лакировке”, ни в “очернительстве” — она нуждается в любви и прощении», — Лев Пирогов высоко оценивает опыт победы над злом, предпринятый Зайончковским (Ex libris НГ. 2005, 22 декабря). Но подобно тому, как в книге рассказов этого писателя «Сергеев и городок» критик не заметил ни тяжелой драмы алкоголизма, ни драк с топором («Первая книга Зайончковского… живописала городок — “где утомленному есть сердцу уголок”. <…> Где не смотрят телевизор, не жрут водку и не гоняются друг за другом с топорами»), так и в романе о детстве он не заметил драмы слишком «светлого, незамутненного взгляда» на взросление.

Что вообще можно любить в своем детстве? Свободу? — но истинную свободу дает только взрослая, драматически связанная с ответственностью, жизнь. Беззаботность? — ну это если повезет с родителями, герою Павлова вот не повезло… Так называемую невинность? — но чего стоит врожденная невинность без опытности, которая рушится, едва ребенка коснется мир? Блаженство неведения о сложности жизни? — но в таком случае тосковать о детстве — все равно что тосковать по сну эмбриона, когда свернулся себе и даже кричать не надо, чтобы мама оказалась рядом, — а отсюда уже только шаг до тоски по загробному покою, как у героя Чередниченко…

Детство гораздо более драматичное духовное состояние, чем принято думать и в песнях распевать. И главный его соблазн — продлить детство пожизненно, так и не решиться проявить себя, перевести детский опыт послушания в пожизненное малодушие не-самости. Так хочется не быть собой и ни за что не отвечать.