Славой Жижек
Когда я смотрел «Матрицу» в местном кинотеатре в Словении, мне представилась уникальная возможность сидеть рядом с идеальным зрителем этого фильма — рядом с идиотом. Мужчина лет около тридцати, сидящий справа от меня, был так поглощен фильмом, что постоянно беспокоил других зрителей громкими возгласами вроде такого: «Господи, значит, нет никакой реальности!»
Я определенно предпочитаю такую наивную увлеченность псевдоутонченным толкованиям, которые проецируют на фильм тонкие философские и психоаналитические концептуальные определения.[184] Тем не менее нетрудно понять эту интеллектуальную привлекательность «Матрицы»: не является ли «Матрица» одним из тех фильмов, которые действуют как некая разновидность теста Роршаха (http://rorschach.test.at/), приводя в движение универсальный процесс узнавания, подобно общеизвестному изображению Бога, который, кажется, всегда смотрит прямо на вас, откуда бы вы на него ни смотрели, — практически каждое направление, кажется, узнает в нем себя?
Мои друзья — последователи Лакана — говорят мне, что авторы, должно быть, читали Лакана; сторонники Франкфуртской школы видят в «Матрице» воплощение Kulturindustrie, отчужденной и материализованной социальной Субстанции (субстанции капитала), которая непосредственно овладевает самой нашей внутренней жизнью, присваивает ее, используя нас как источник энергии; адепты «нью-эйдж» видят в фильме источник размышлений о том, что наш мир — всего лишь мираж, порожденный всеобщим Разумом, воплощенным во Всемирной паутине.[185]
Этот ряд восходит к «Государству» Платона. Не воспроизводит ли «Матрица» в точности платоновскую модель пещеры (обычные люди как узники, прикованные к своему месту и вынужденные созерцать призрачный спектакль реальности — того, что они ошибочно считают реальностью)? Важное отличие, однако, заключается в том, что когда отдельные индивиды освобождаются из заточения в пещере и выходят на поверхность Земли, они находят там уже не ясное пространство, освещенное лучами Солнца, высшего Блага, но необитаемую «пустыню реального».
Главная оппозиция здесь имеет место между Франкфуртской школой и Лаканом: следует ли превращать «Матрицу» в исторический феномен, в метафору Капитала, который завладел культурой и субъективностью, или она является материализацией символического порядка как такового? Однако что, если сама эта альтернатива является ложной? Что, если виртуальный характер символического порядка «как такового» сам является условием историчности?
ДОСТИЖЕНИЕ КРАЯ МИРА
Идея героя, живущего в полностью управляемой и контролируемой искусственной Вселенной, вряд ли является оригинальной. «Матрица» просто делает ее более радикальной, перенося в виртуальную реальность. Главное здесь — принципиальная двусмысленность виртуальной реальности в отношении проблематики борьбы с традиционными предрассудками. С одной стороны, виртуальная реальность характеризуется радикальным сокращением многообразия нашего чувственного опыта — даже не до букв, а до минимального цифрового ряда из 0 и 1, то есть до передачи или не передачи электрического сигнала. С другой стороны, эта цифровая машина порождает смоделированный опыт реальности, который близок к тому, чтобы стать неотличимым от «настоящей» реальности. Как следствие, само понятие «реальной» реальности теряет свое значение. Виртуальная реальность, таким образом, в то же время является наиболее радикальным утверждением соблазняющей власти образов. Не является ли пределом американского параноидального воображения рассказ о человеке, живущем в небольшом идиллическом калифорнийском городке, в потребительском раю, который внезапно начинает подозревать, что мир, окружающий его, — подделка, спектакль, поставленный, чтобы убедить его, что он живет в реальном мире, тогда как все люди, окружающие его, — в действительности актеры и статисты гигантского шоу? Последний пример этого — фильм «Шоу Трумэна» Питера Вира (1998), где Джим Кэрри играет клерка из маленького городка, который постепенно обнаруживает, что он — герой круглосуточного телешоу, его родной город—гигантская съемочная площадка, где телекамеры следят за ним постоянно.
«Сфера» Слотердайка здесь реализована буквально, в качестве огромной металлической полусферы, которая окружает и изолирует весь город. Последние кадры «Шоу Трумэна», как может показаться, представляют опыт освобождения от идеологических пут замкнутой Вселенной, побега за ее пределы, в мир, непрозрачный для идеологии. Однако что, если как раз эта «счастливая» развязка фильма (не будем забывать — развязка, которой аплодировали миллионы людей во всем мире, смотревших последние минуты шоу), когда герой совершает побег и, как нас склоняют поверить, скоро должен воссоединиться со своей истинной любовью (так что перед нами снова формула создания пары!), и есть идеология в наиболее чистом виде? Что, если идеология присутствует в самой вере в то, что за пределами замкнутой конечной Вселенной есть некая «истинная реальность», в которую мы должны войти?[186]
Среди предшественников этой идеи — рассказ Ф. К. Дика «Вывихнутый век» (1959), в котором человек, ведущий изо дня в день скромную жизнь в идиллическом калифорнийском городке конца 1950-х годов, постепенно обнаруживает, что весь город — фабрикация, созданная ради его удовольствия. Опыт, лежащий в основе рассказа «Вывихнутый век» и фильма «Шоу Трумэна», заключается в том, что потребительский калифорнийский рай позднего капитализма в самой своей сверхреальности является в известной степени нереальным, лишенным субстанции и материальной инерции. Таким образом, дело не только в том, что Голливуд создает на экране видимость реальной жизни, лишенную веса и инерции материальности: в потребительском обществе позднего капитализма сама «реальная социальная жизнь» приобретает черты инсценированной фабрикации, в которой наши соседи ведут себя в «реальной» жизни как актеры и статисты в театре. Последняя истина капиталистической, утилитарной, лишенной духовности Вселенной — дематериализация самой «реальной жизни», превращение ее в призрачное шоу.
В сфере научной фантастики следует упомянуть также «Космический корабль» Брайана Олдисса, где члены племени живут в замкнутом мире тоннеля внутри огромного космического корабля, изолированного от остального корабля густой растительностью, не зная о существовании внешнего мира. В конце концов некоторые дети пробираются через заросли и попадают в мир за пределами тоннеля, населенный другими племенами. Из более ранних, более «наивных» предшественников следует упомянуть «36 часов» Джорджа Ситона — фильм начала 1960-х годов об американском офицере (Джеймс Гарнер), которому известны все планы вторжения в Нормандию, схваченном немцами всего за несколько дней до начала операции. Поскольку он был взят в плен в бессознательном состоянии, немцы быстро создают для него точную копию американского военного госпиталя и пытаются убедить его, что он живет сейчас в 1950 году, Америка уже выиграла войну, а он не помнит ничего о последних шести годах, — рассчитывая, что он раскроет все, что ему известно о планах вторжения. Вскоре эта тщательная продуманная конструкция дает трещину. (Ленин последние два года своей жизни жил почти в такой же управляемой среде, где, как мы теперь знаем, Сталин издавал специально для него подготовленный экземпляр «Правды», из которого были исключены все новости, позволившие бы Ленину узнать о происходящей политической борьбе; оправданием этого служило то, что товарищ Ленин должен отдыхать и его нельзя беспокоить ненужными провокациями.)
Что остается в тени, так это идея «достижения конца Вселенной». На хорошо известных гравюрах изумленные странники приближаются к экрану или занавесу небес — плоской поверхности с нарисованными на ней звездами, — проходят сквозь него и попадают за его пределы. Это именно то, что происходит в конце «Шоу Трумэна». Неудивительно, что финальная сцена этого фильма, когда Труман поднимается по ступеням, ведущим к стене, на которой изображено голубое небо, и открывает дверь, чем-то напоминает Магритта: не возвращается ли такое восприятие теперь, чтобы отомстить? Не указывают ли такие произведения, как «Парсифаль»[187] (в котором бесконечный горизонт тоже закрыт явно «искусственными» оптическими рирпроекциями[188]), что время картезианской бесконечной перспективы на исходе, что мы возвращаемся к некой разновидности обновленной средневековой Вселенной, какой она была до изобретения перспективы?
Фред Джеймсон явно стремился привлечь внимание к тому же самому явлению в некоторых романах Чандле-ра и фильмах Хичкока. Берег Тихого океана в чандле-ровском «Прощай, мой любимый» выступает как что-то вроде «конца или предела мира», по ту сторону которого — неведомая пропасть; ему подобна обширная открытая долина, которая открывается с вершины горы Рашмор, когда, убегая от своих преследователей, Ева-Мэри Сэйнт и Кэри Грант достигают вершины монумента, и в которую Ева-Мэри Сэйнт чуть не падает, прежде чем ее успевает удержать Кэри Грант.[189]
Возникает искушение добавить в этот ряд известную сцену сражения на мосту на границе Вьетнама и Камбоджи в фильме «Апокалипсис сегодня», в которой пространство за пределами моста воспринимается как «за пределами известного нам мира». А представление о том, что наша Земля на самом деле не планета, движущаяся в бесконечном пространстве, а круглое отверстие или дыра в бесконечной сплошной массе вечного льда, в центре которой находится Солнце, было одной из любимых псевдонаучных фантазий нацистов, — по некоторым сообщениям, они даже рассматривали возможность размещения нескольких телескопов на острове Силт в Северном море, чтобы наблюдать оттуда за Америкой.
«РЕАЛЬНО СУЩЕСТВУЮЩИЙ» БОЛЬШОЙ ДРУГОЙ
Тогда что же такое Матрица? Просто «большой Другой» Лакана, виртуальный символический порядок, сеть, которая структурирует реальность для нас. В этом измерении «большого Другого» происходит конституирующее отчуждение субъекта в символический порядок: «большой Другой» дергает за веревочки; субъект не говорит, он «проговаривается» символической структурой, Вкратце, этот «большой Другой» является наименованием социальной Субстанции, из-за действия которой субъект никогда не властен полностью над последствиями своих действий, а окончательный результат его деятельности всегда отличается от того, к которому он стремился или которого он ожидал.
Однако в ключевых главах «Семинара XI» Лакан стремится обрисовать тот процесс, который следует за отчуждением и в каком-то смысле сопровождает его, а именно процесс отделения: за отчуждением в большого Другого следует отделение от большого Другого. Отделение имеет место, когда субъект обращает внимание, что «большой Другой» в самом себе непоследователен, исключительно виртуален, «отстранен», лишен предметности, — и воображение является попыткой восполнить это отсутствие Другого (а не субъекта), чтобы конституировать (или заново конституировать) постоянство большого Другого.
По этой причине воображение и паранойя нераздельно связаны. Паранойя в ее простейшей форме — это вера в «другого Другого», в еще одного Другого, который, скрываясь за Другим явленной социальной структуры, программирует то, что кажется нам непредвиденными результатами социальной жизни, таким образом обеспечивая ее согласованность: за хаосом рынка, за деградацией нравов стоит целенаправленная стратегия еврейского заговора. Эта параноидальная позиция приобрела еще большую популярность по мере сегодняшней дигитализации нашей повседневной жизни. Когда наше социальное существование все более воплощается и материализуется в форме большого Другого — компьютерной сети, — нетрудно представить «плохого» программиста, который стирает нашу цифровую индивидуальность и лишает нас нашего социального существования, превращая нас в неличностей.
Тезис «Матрицы», следующий той же параноидальной модели, заключается в том, что большой Другой воплощен в реально существующем Meгакомпьютере. Существует — должна существовать — Матрица, потому что «все идет не так, возможности упущены, что-то всегда не в порядке». Другими словами, идея фильма состоит в том, что это происходит из-за существования Матрицы, маскирующей истинную реальность, которая существует за всем этим. Следовательно, проблема этого фильма в том, что он недостаточно «безумен», поскольку предполагает другую «реальную» реальность, стоящую за нашей повседневной реальностью, которая поддерживается Матрицей.
Однако чтобы избежать рокового недопонимания, отметим, что противоположное представление (что «все существующее порождается Матрицей», что нет никакой окончательной реальности, лишь бесконечный ряд виртуальных реальностей, отраженных друг в друге) является не в меньшей степени идеологическим. Возможно, из продолжения «Матрицы» мы узнаем, что сама «пустыня реального» порождена еще одной матрицей. Гораздо более губительным, чем это увеличение числа виртуальных реальностей, было бы увеличение числа самих реальностей — это воспроизвело бы парадоксальную опасность, которую усматривают некоторые физики в результатах недавних экспериментов на ускорителях.
Ученые пытаются сейчас создать ускоритель, способный столкнуть ядра наиболее тяжелых атомов при скорости, близкой к скорости света. Идея заключается в том, что такое столкновение не только разобьет атомные ядра на составляющие их протоны и нейтроны, но распылит и сами протоны и нейтроны, после чего останется «плазма», нечто вроде энергетического супа, состоящего из свободных кварков и глюонов — элементов, из которых строится материя и которые никогда не изучались в состоянии отдельного существования, поскольку такое состояние существовало лишь недолгое время после Большого Взрыва.
Однако этот проект породил кошмарный сценарий. Что, если в результате успеха этого эксперимента будет создана «машина конца света», некий монстр, поглощающий мир, который с безжалостной необходимостью будет уничтожать обычную материю вокруг себя и, следовательно, упразднять тот мир, который мы знаем? Ирония состоит в том, что такой конец света, дезинтеграция Вселенной, был бы окончательным и неопровержимым доказательством того, что проверяемая теория была истинной, поскольку он затянул бы всю материю в черную дыру и затем вызвал бы к жизни новую Вселенную, в точности воспроизводя сценарий Большого Взрыва.
Парадокс, таким образом, в том, что оба варианта — 1) субъект, свободно перемещающийся из одной виртуальной реальности в другую, призрак, осознающий, что каждая реальность является фабрикацией; 2) параноидальное предположение о существовании настоящей реальности, стоящей за Матрицей, — являются ложными. Они оба упускают из вида Реальное. Фильм не ошибается, настаивая, что есть Реальное за смоделированной виртуальной реальностью; Морфеус говорит Нео, показывая ему разрушенный Чикаго: «Добро пожаловать в пустыню реальности».
Однако Реальное — это не «истинная реальность» за виртуальной имитацией, но пустота, которая делает реальность несовершенной или непоследовательной; функция каждой символической Матрицы — скрывать эту непоследовательность. Одним из способов осуществить это сокрытие как раз является утверждение, что за несовершенной/непоследовательной реальностью, которую мы знаем, есть другая реальность, в структуре которой нет тупиков невозможности.
«БОЛЬШОГО ДРУГОГО НЕ СУЩЕСТВУЕТ»
«Большой Другой» также является обозначением сферы здравого смысла, которой можно достичь в результате свободного размышления: в философии последняя из значимых трактовок этой сферы представлена коммуникативным сообществом Хабермаса с его регулятивным идеалом согласия. Именно этот «большой Другой» подвергается все большему распаду в наше время.
Сегодня мы имеем дело с неким фундаментальным расколом. С одной стороны, есть объективированный язык экспертов и ученых, который уже не может быть переведен на обыденный язык, понятный каждому, но присутствует в обыденном языке в форме формул-фетишей, которых никто в действительности не понимает, но которые формируют наши миры художественного и массового воображения («черная дыра», «Большой Взрыв», «квантовые колебания» и т. д.). Не только в естественных науках, но также и в экономике и других социальных науках жаргон экспертов предстает как выражение объективного прозрения, с которым никто на самом деле не может поспорить и которое в то же время непереводимо на язык нашего обыденного опыта. Коротко говоря, разрыв между научным постижением и здравым смыслом непреодолим, и именно этот разрыв возвышает ученых в героев массового культа в качестве «людей, которые должны знать» (феномен Стивена Хокинга).
С другой стороны, эта объективность отчетливо проявляется в том, что в области культуры мы сталкиваемся с множественностью жизненных стилей, ни один из которых не может быть переведен в термины другого. Все, что мы можем сделать, это обеспечить условия для их толерантного сосуществования в мультикультурном обществе. Образом сегодняшнего субъекта является, возможно, индийский программист, который в течение рабочего дня демонстрирует свою профессиональную компетенцию, а вечером, возвращаясь домой, зажигает свечу перед местным индуистским божеством и воздает почести священной корове.
Этот раскол в совершенстве представлен в феномене киберпространства. Предполагалось, что кибер-пространство соединит нас всех во Всемирной Деревне. Но в действительности дело обстоит так, что мы оказываемся засыпаны множеством посланий, принадлежащих несогласованным и несовместимым мирам. Вместо Всемирной Деревни, вместо большого Другого мы получаем множество «маленьких других», отдельных племенных установок на наш выбор. Заметим, чтобы избежать недопонимания: Лакан далек здесь от релятивизации науки, от превращения ее в один из произвольных нарративов, существующий в конечном счете на равных основаниях с политкорректными мифами, и так далее: наука все-таки «прикасается к Реальному», ее знание является «знанием в реальности». Тупик заключается только в том, что научное знание не может служить в качестве символического «большого Другого». Разрыв между современной наукой и аристотелевской философской онтологией здравого смысла здесь непреодолим. Этот разрыв возникает еще у Галилея и доводится до предела в квантовой физике, где мы имеем дело с законами, которые действуют, хотя даже не могут быть переведены на язык нашего опыта репрезентации реальности.
Теория общества риска верна постольку, поскольку она подчеркивает, что сегодня мы находимся на противоположной точке по отношению к классической универсалистской идеологии Просвещения, которая предполагала, что фундаментальные вопросы в конечном итоге могут быть разрешены посредством обращения к «объективному знанию» экспертов. Когда мы сталкиваемся с противоречивыми мнениями об экологических последствиях употребления какого-либо нового продукта (например, генетически модифицированных овощей), мы напрасно будем искать окончательного мнения экспертов. И дело не просто в том, что реальные проблемы утрачивают ясность, поскольку наука подвержена порче вследствие финансовой зависимости от крупных корпораций и государственных учреждений. Даже в самих себе науки не могут отыскать ответа.
Пятнадцать лет назад экологи предсказали гибель лесов Земли, но теперь мы узнаем, что проблему представляет слишком значительный рост лесов. Недостаток теории общества риска заключается в том, что она подчеркивает те иррациональные затруднения, к которым эта ситуация приводит нас, обычных людей. Нас снова и снова вынуждают принимать решения, хотя мы хорошо осознаем, что мы не в состоянии ничего решить, что наше решение будет произвольным. Ульрих Бек и его последователи обращаются к демократическому обсуждению всех вариантов и достижению консенсуса. Однако это не разрешает сковывающую нас дилемму: почему демократическое обсуждение, в котором принимает участие большинство, должно давать лучшие результаты, если в познавательном отношении невежество большинства сохраняется?
Таким образом, политическую фрустрацию большинства можно понять. Оно вынуждено принимать решения, и в то же самое время ему сообщают, что оно не в состоянии действительно принять решение, объективно взвесить «за» и «против». Обращение к «теориям заговора» — отчаянная попытка выйти из этого тупика, вновь обрести хотя бы минимум того, что Фред Джеймсон называет «когнитивной картой».
Джоди Дин[190] обратила внимание на любопытное явление, отчетливо наблюдаемое в «диалоге немых» между официальной («серьезной», академически институционализированной) наукой и обширной сферой так называемых псевдонаук: от уфологии до тех, которые стремятся расшифровать тайны пирамид. Не может не поразить тот факт, что как раз официальные ученые действуют догматически и категорично, в то время как псевдоученые обращаются к фактам и аргументации, не принимая во внимание обыденные предрассудки. Ответ, конечно, заключается в том, что признанные ученые в своих высказываниях опираются на авторитет большого Другого, авторитет науки как института, но проблема как раз в том, что этот «большой Другой» науки вновь и вновь разоблачается как принятая в результате достижения консенсуса символическая фикция. Таким образом, когда мы имеем дело с теориями заговора, мы должны действовать так же, как и при адекватном прочтении «Поворота винта» Генри Джеймса. Мы не должны ни принимать существование призраков как часть реальности нарратива, ни сводить их, используя псевдофрейдистскую интерпретацию, к «проекции» истерической сексуальной фрустрации героини.
Теории заговора, конечно, не следует принимать как «факт». Однако не следует также сводить их к феномену современной массовой истерии. Такое представление все еще полагается на «большого Другого», на модель «нормального» восприятия общей социальной реальности и, следовательно, не принимает во внимание, насколько именно это представление о реальности оказывается сегодня подорванным. Проблема состоит не в том, что уфологи и сторонники теории заговора возвращаются к параноидальному отношению, неспособному принять (социальную) реальность; проблема в том, что сама реальность становится параноидальной.
Опыт современности снова и снова ставит нас перед ситуациями, в которых мы вынуждены обращать внимание на го, что наше чувство реальности и нормальное отношение к ней основаны на символической фикции — что «большой Другой», который определяет, что считать нормальным, что признавать за истинное, каков горизонт значений в данном обществе, ни в коей мере не является непосредственно основанным на «фактах», как они трактуются научным «знанием реального».
Рассмотрим традиционное общество, в котором современная наука еще не возвысилась до положения «основного дискурса». Если в его символическом пространстве индивид выступает в защиту утверждений современной науки, он будет изгнан как «сумасшедший». Суть в том, что недостаточно сказать, что он не «настоящий сумасшедший», что только ограниченное, невежественное общество определяет за ним эту позицию, В некотором смысле, если индивид рассматривается как сумасшедший, если он исключается из социального большого Другого, это фактически равнозначно тому, что он является сумасшедшим. «Сумасшествие» — обозначение, которое может быть основано не на непосредственном обращении к «фактам» (в том смысле что сумасшедший неспособен воспринимать вещи так, как они существуют в действительности, поскольку он замкнут в пределах своих галлюцинаторных проекций), но лишь на учете того отношения, в котором индивид состоит к «большому Другому».
Лакан обычно подчеркивает противоположный аспект этого парадокса: «Сумасшедший — это не только нищий, который думает, что он король, но также и король, который думает, что он нищий». Другими словами, сумасшествие означает исчезновение дистанции между Символическим и Реальным, непосредственное отождествление с символическим мандатом. Или возьмем другой его пример. Если муж патологически ревнив и одержим идеей, что его жена спит с другими мужчинами, то его одержимость остается патологической, даже если доказано, что он прав и жена действительно спит с другими мужчинами.
Урок, который можно извлечь из этих парадоксов, ясен. Патологическая ревность связана не с неправильным восприятием фактов, но с тем, каким образом эти факты интегрируются в либидинальную структуру субъекта. Однако здесь следует заявить, что тот же самый парадокс должен быть рассмотрен с противоположной стороны: общество (его социально-символическое поле, большой Другой) является «разумным» и «нормальным», даже если доказано, что в действительности это не так. Возможно, именно в этом смысле поздний Лакан называл себя «психотиком». Он действительно был психотиком в той степени, в какой его дискурс невозможно было интегрировать в поле большого Другого.
Возникает искушение заявить, в кантианском стиле, что ошибка теории заговора в какой-то степени соответствует «паралогизму чистого разума», смешению двух уровней: подозрения (в отношении воспринятого научного, социального и т. п. здравого смысла) как формальной методологической позиции и постулирования этого подозрения в качестве основания для всеобъясняющей глобальной паратеории.
ЭКРАНИРОВАНИЕ РЕАЛЬНОГО
С другой точки зрения Матрица действует подобно «экрану», который отделяет нас от Реального и делает «пустыню реального» сносной. Однако как раз здесь мы не должны забывать о фундаментальной двусмысленности Реального для Лакана: оно не является предельным референтом, который должен быть огражден, приспособлен или освоен посредством экрана воображения. Реальное также и прежде всего есть сам экран, препятствие, которое всегда искажает наше восприятие референта, реальности за его пределами.
На языке философии здесь проявляется различие между Кантом и Гегелем: для Канта Реальное — ноуменальная сфера, которую мы воспринимаем «схематизи-рованно» через экран трансцендентальных категорий; для Гегеля, напротив (как он утверждает, в частности, во введении в «Феноменологию»), кантовский разрыв является ложным. Гегель вводит здесь три термина: когда экран вторгается между нами и Реальным, он всегда порождает идею о чем-то пребывающем В-себе, за экраном (видимого), так что разрыв между видимостью и В-себе есть всегда уже «для нас». Следовательно, если мы отнимаем от Вещи искажение посредством Экрана, мы утрачиваем саму Вещь (в терминах религии смерть Христа — это смерть Бога в себе, а не только в его человеческом воплощении). Поэтому для Лакана, который здесь следует Гегелю, вещь в себе — это в конечном счете наш взгляд, а не воспринимаемый объект. Итак, возвращаясь к Матрице: Матрица сама по себе — это Реальное, которое искажает наше восприятие реальности.
Здесь может быть полезным обращение к предпринятому Леви-Строссом в его «Структурной антропологии» анализу пространственного расположения строений у виннебаго — одного из племен Великих озер. Племя подразделено на две подгруппы: «те, кто сверху» и «те, кто снизу»; когда мы просим человека нарисовать на листе бумаги или на песке план его деревни (расположения хижин в пространстве), мы получаем два совершенно различных ответа, в зависимости от того, к какой подгруппе он принадлежит. В обоих случаях индивид воспринимает деревню как круг; но для одной подгруппы внутри этого круга есть еще один круг домов, стоящих в центре, так что мы имеем два концентрических круга, в то время как для другой подгруппы круг разделяется надвое четкой линией. Другими словами, член первой подгруппы (назовем ее «консервативно-корпоративной») воспринимает план деревни как кольцо домов, более или менее симметрично расположенных вокруг находящегося в центре храма, в то время как член другой подгруппы («революционно-антагонистической») воспринимает свою деревню как два отдельных скопления домов, разделенных невидимой границей.
Главная мысль Леви-Стросса заключается в том, что этот пример ни в коем случае не должен склонять нас к культурному релятивизму, согласно которому восприятие социального пространства зависит от того, к какой группе принадлежит наблюдатель. Само разделение на два «относительных» способа восприятия подразумевает скрытую отсылку к чему-то постоянному — не к объективному, «действительному» расположению строений, но к травматическому ядру, к фундаментальному антагонизму, который жители деревни оказались неспособны символизировать, принять во внимание, «интернализировать», согласовать, к дисбалансу в социальных отношениях, который помешал сообществу стабилизироваться в форме гармоничного целого.
Два способа восприятия плана деревни — это просто две взаимоисключающие попытки справиться с травмирующим антагонизмом, исцелить нанесенные им раны посредством введения сбалансированной символической структуры. Нужно ли добавлять, что дело обстоит в точности так же в отношении полового различия, что «мужское» и «женское» подобны двум конфигурациям домов в деревне Леви-Стросса? Чтобы развеять иллюзию, будто наш «развитый» мир не управляется той же самой логикой, достаточно вспомнить о разделении нашего политического пространства на правых и левых, которые ведут себя точно так же, как члены противостоящих подгрупп из деревни Леви-Стросса. Они не только занимают различные позиции в политическом пространстве, но и по-разному воспринимают саму организацию политического пространства — левый воспринимает его как поле, внутренне расколотое неким фундаментальным антагонизмом, правый — как органическое единство общности, которое нарушается только вторжением чужаков.
Однако Леви-Стросс доказывает еще одно решающее положение: поскольку две подгруппы тем не менее образуют одно племя, живущее в одной и той же деревне, эта тождественность должна быть каким-либо образом символически описана. Но как это возможно, если все социальные институты племени — система символического выражения — не являются нейтральными, но определены фундаментальным и конститутивным антагонистическим расколом? Посредством того, что Леви-Стросс остроумно называет «нулевым институтом», пустого означающего, лишенного какого-либо определенного значения, поскольку оно обозначает только присутствие значения как такового, в отличие от его отсутствия, у которого нет никакой положительной, определенной функции: его единственная функция является чисто негативной и заключается в обозначении присутствия и действительности социального института как такового, в отличие от его отсутствия, от до-социального хаоса.
Именно отсылка к такому нулевому институту дает всем членам племени возможность переживать себя как таковых — как членов одного и того же племени. Не является ли тогда этот нулевой институт идеологией в наиболее чистом виде — непосредственным воплощением идеологической функции обеспечения нейтрального всеобъемлющего пространства, в котором социальный антагонизм уничтожается, в котором все члены общества могут узнать самих себя? И не является ли борьба за гегемонию как раз борьбой вокруг того, каким образом этот нулевой институт будет определен, окрашен каким-либо особым обозначением?
Приведем конкретный пример: разве современное представление о нации не является таким нулевым институтом, возникшим в ходе распада социальных связей, в основании которых лежали непосредственные семейные или традиционные формы, когда в ходе модернизации социальные институты становились все менее и менее укоренены в усвоенной традиции и все более и более воспринимались как предмет «договора»? Особое значение здесь имеет тот факт, что национальная идентичность переживается как хотя бы в минимальной степени «естественная», как принадлежность, укорененная в «крови и почве», и в качестве таковой противопоставляется «искусствен но и» принадлежности к социальным институтам в собственном смысле слова (государство, профессия и т. д.). Институты традиционного общества функционировали как «усвоенные» символические сущности (как институты, укорененные в не подлежащих сомнению традициях), и в тот момент, когда институты стали осознаваться как социальные артефакты, возникла потребность в «усвоенном» нулевом институте, который бы служил общим для них нейтральным основанием.
Возвращаясь к различию полов, я рискну выдвинуть гипотезу, что, возможно, ту же логику нулевого института следует применить не только к единству общества, но также и к антагонистическому расколу: что, если различие полов в конечном счете представляет собой разновидность нулевого института социального разделения человечества, усвоенное минимальное нулевое различие, раскол, который, предшествуя указанию на какое-то определенное социальное различие, указывает на это различие как таковое? Борьба за гегемонию тогда представляет собой опять же борьбу за то, как это нулевое различие будет определено другими особыми социальными различиями. Именно в этом контексте следует рассматривать важную, хотя обычно и упускаемую из вида особенность лакановской схемы обозначающего: Лакан заменяет стандартную схему Соссюра (над чертой — слово «дерево», а под ней — изображение дерева) схемой, в которой над чертой стоят рядом два слова — «мужчина» и «женщина», — а под чертой — два идентичных изображения двери.
Чтобы подчеркнуть дифференциальный характер означающего, Лакан заменяет схему Соссюра парой означающих, в которой имеет место противопоставление мужчины и женщины, различие полов; однако действительно неожиданным является то, что на уровне воображаемого денотата нет никакого различия (перед нами — не графический указатель полового различия, не схематичное изображение мужчины и женщины, которое мы обычно находим на дверях большинства сегодняшних уборных, но одна и та же дверь, воспроизведенная дважды). Возможно ли яснее выразить, что различие полов не означает какого-либо биологического противопоставления, основанного на «реальных» свойствах, но является чисто символическим противопоставлением, которому ничего не соответствует в обозначаемых объектах — ничего, кроме Реальности некоего неопределенного X, который никогда не может быть схвачен образом обозначаемого?
Вернемся к примеру Леви-Стросса — к двум изображениям деревни. Здесь можно увидеть, в каком именно смысле Реальное вторгается через искаженное изображение. Мы имеем вначале «действительное», «объективное» расположение домов, а затем два различных варианта символизации этого расположения, каждый из которых искажает действительное расположение. Однако «реальным» здесь является не действительное расположение, а травматическое ядро социального антагонизма, которое искажает видение действительного антагонизма членами племени. Таким образом, Реальное — это то отрицаемое X, из-за которого наше видение реальности искажается. (Между прочим, эта трехуровневая схема в точности соответствует фрейдовской трехуровневой схеме толкования сновидений: реальным ядром сновидения является не скрытая мысль сновидения, которая замещается или переводится в явленную структуру сновидения, но бессознательное желание, которое описывает себя посредством самого искажения скрытой мысли в явленной структуре.)
То же самое верно в отношении современного искусства, в котором Реальное не возвращается под видом шокирующего брутального вторжения фекальных объектов, изуродованных трупов, дерьма и т. п. Эти объекты, конечно, неуместны, но чтобы они могли быть неуместными, должно уже быть дано (пустое) место, и это место, начиная с Малевича, предоставляется «минималистским» искусством. В этом проявляется соучастие двух противостоящих символов высокого модернизма, «Черного квадрата на белом фоне» Казимира Малевича и организованной Марселем Дюшаном выставки предметов ready-made в качестве произведений искусства.
Идея, положенная Малевичем в основу возвышения повседневного объекта до произведения искусства, заключается в том, что «быть произведением искусства» не является неотъемлемым свойством объекта: именно художник, завладевая объектом раньше других и помещая его на определенное место, делает его произведением искусства. Бытие в качестве произведения искусства предполагает не вопрос «почему», но вопрос «где». Минимализм Малевича просто предоставляет — отгораживает — это место как таковое, то есть как пустое место (раму), обладающее магическим свойством превращения каждого предмета, который оказывается внутри него, в произведение искусства.
Коротко говоря, нет Дюшана без Малевича. Только после того, как художественная практика огораживает место/раму как таковое, опустошенное от всякого содержания, можно позволить себе оперировать предметами ready-made. До Малевича писсуар остался бы просто писсуаром, даже если бы демонстрировался в самой изысканной галерее.
Появление объектов-экскрементов не на своем месте, таким образом, соотносится с появлением места, не содержащего никаких объектов, являющегося пустой рамой как таковой. Следовательно, Реальное в современном искусстве имеет три измерения, которые воспроизводят внутри Реального триаду «Воображаемое — Символическое — Реальное». Реальное здесь прежде всего — искажающее пятно, искажение непосредственного образа реальности, искаженный образ, чистая видимость, которая «субъективизирует» объективную реальность. В таком случае Реальное присутствует как пустое место, структура, которая всегда «не здесь», опыт как таковой, который может быть выстроен только ретроспективно и должен заранее предполагаться как таковой в качестве символической конструкции.
В конце концов Реальное—это неприличный фекальный объект не на своем месте, Реальное «само по себе». Это окончательно Реальное, будучи изолировано, представляет собой всего лишь фетиш, зачаровывающее или увлекающее присутствие которого маскирует Реальное как структуру, точно так же, как в нацистском антисемитизме еврей, подобно фекальному объекту, представляет собой Реальное, которое маскирует невыносимую структуру реальности социального антагонизма.
Эти три измерения Реального возникают в результате трех способов дистанцирования от «обычной» реальности: эта реальность подвергается искажению; вводится объект, для которого нет места в этой реальности; или же исключается или стирается все содержание реальности (объекты), так что все, что остается, — то самое пустое место, которое эти объекты заполняли.
ФРЕЙДИСТСКИЕ МОТИВЫ
Ошибка «Матрицы» наиболее заметна в определении Нео как «Избранного». Кто такой Избранный? Действительно, существует такая позиция в системе социальных связей. Прежде всего существует Избранный как Главный Обозначающий, как символическая власть. Даже если рассматривать самые ужасающие формы социальной жизни, в воспоминаниях тех, кто выжил в концентрационных лагерях, упоминается Избранный — человек, который не сломался, который в невыносимых условиях, приводящих всех остальных к необходимости эгоистической борьбы за выживание, удивительным образом сохранял и распространял вокруг себя великодушие и достоинство. В лакановской терминологии мы имеем здесь дело с функцией У'а de l'Un:[191] даже в этих условиях находился Избранный, который служил опорой той минимальной солидарности, которая определяет социальную связь как таковую, в отличие от сотрудничества в рамках стратегии выживания.
Здесь важны две особенности. Во-первых, этот индивид всегда воспринимался как единственный (никогда не было множества таких людей, будто, вследствие некой смутной необходимости, этот избыток необъяснимого чуда солидарности должен быть воплощен в единственном Избранном). Во-вторых, имело значение не столько то, что этот Избранный действительно делал для других, сколько само его присутствие среди них (возможность выжить для остальных давало осознание того, что даже если большую часть времени они суть машины, цель которых — выживание, существует Избранный, который сохранил человеческое достоинство). В каком-то смысле, как и в случае с «законсервированным смехом», здесь мы имеем дело с чем-то вроде «законсервированного достоинства». Другой (Избранный) сохраняет мое достоинство для меня, на моем месте, или, выражаясь точнее, я сохраняю свое достоинство через посредство Другого. Я могу быть сведен к жестокой борьбе за выживание, но само сознание того, что существует Избранный, который сохраняет свое достоинство, дает мне возможность сохранять минимальную связь с человечностью.
Часто, когда этот Избранный оказывался сломленным или разоблачался как подставное лицо, другие заключенные теряли свою волю к выживанию и превращались в безразличных «живых мертвецов». Парадокс, но сама их готовность к борьбе за простое выживание поддерживалась наличием исключения, тем фактом, что существовал Избранный, которого не удалось свести к этому уровню, так что, когда это исключение исчезало, сама борьба за существование теряла свою силу.
Это значит, что Избранный не определялся исключительно его «реальными» качествами (на этом уровне вполне могли быть другие индивиды, подобные ему, или могло даже оказаться, что он не был на самом деле не сломлен, но являлся просто подставным лицом, играющим эту роль). Его исключительная роль заключалась скорее в перемещении: он занимал позицию, созданную (предположенную) другими.
В «Матрице», напротив, Избранным является тот, кто способен видеть, что наша повседневная реальность не реальна, что это просто кодифицированная виртуальная Вселенная, и кто, таким образом, способен отключиться от нее, управлять ее законами и приостанавливать их действие (летать по воздуху, останавливать пули и так далее). Решающей для функции этого Избранного является виртуализация реальности. Реальность — искусственная конструкция, законы которой могут быть приостановлены или исправлены. Здесь кроется паранойяльное представление о том, что Избранный может приостанавливать действие сопротивления Реального. («Я могу пройти сквозь толстую стену, если я действительно решу это сделать», — невозможность сделать это для большинства из нас сводится к недостатку воли субъекта.)
Здесь вновь фильм заходит недостаточно далеко. В запоминающейся сцене в приемной Оракула, который должен решить, является ли Нео Избранным, ребенок, который способен согнуть ложку посредством одной только мысли, говорит изумленному Нео, что, для этого не нужно убеждать себя, что я могу согнуть ложку, но нужно убедить себя, что никакой ложки нет. Однако как насчет меня самого? Возможно, фильм должен был сделать еще один шаг и принять буддийское утверждение, что «я», субъекта, не существует.
Чтобы определить, в чем еще состоит ошибка «Матрицы», следует провести различие между простой технологической невозможностью и ошибочностью фантазии: путешествие во времени (вероятно) невозможно, но его фантастические сценарии тем не менее являются «истинными» в той мере, в какой они выявляют либиди-нальные тупики. Следовательно, проблема в отношении «Матрицы» заключается не в наивности ее трюков с научной точки зрения. Идея перехода из реальности в виртуальную реальность посредством телефона имеет смысл, поскольку нам всем необходимо отверстие или дыра, через которую мы могли бы выйти.
Возможно, еще лучшим решением был бы туалет. Не является ли место, куда исчезают экскременты после того, как мы спустили воду, в действительности одной из метафор ужасающей и величественной запредельно-сти изначального доонтологического Хаоса, в котором исчезают вещи? Хотя рационально мы знаем, что происходит с экскрементами, мистика воображаемого тем не менее сохраняется — экскременты остаются чем-то лишним, тем, что не годится для нашей повседневной реальности, и Лакан был прав, заявляя, что переход от животного к человеку происходит в тот момент, когда у животного появляются проблемы, что делать со своими экскрементами — когда они превращаются в нечто лишнее, в то, что раздражает. Таким образом, Реальное прежде всего — не ужасающая отвратительная субстанция, возвращающаяся из раковины унитаза, но скорее само отверстие, разрыв, который служит переходом к другому онтологическому порядку, — топологическая дыра или завихрение, которое «искривляет» пространство нашей реальности, так что мы воспринимаем или представляем экскременты как исчезающие в альтернативном измерении, которое не является частью нашей повседневной реальности.
Проблему представляет более радикальная непоследовательность фантазии, которая наиболее явно обнаруживается, когда Морфеус (афроамериканец, лидер группы сопротивления, который верит, что Нео является Избранным) пытается объяснить все еще растерянному Нео, что такое Матрица. Он вполне последовательно связывает ее с недостатком в структуре Вселенной:
Морфеус: Ты чувствовал это всю свою жизнь. С этим миром что-то не так. Ты не знаешь что. но эта мысль занозой сидит утебя в голове и сводит тебя с ума… Матрица окружает нас. Даже сейчас, в этой комнате. Ты видишь ее, когда смотришь из окна и когда включаешь телевизор… Этот мир был поставлен перед твоими глазами, чтобы заслонить правду.
Нео: Какую правду?
Морфеус: Правду о том, что ты раб, Нео. Как и все остальные, ты был рожден в цепях в тюрьме, которую ты не можешь понюхать, попробовать на вкус или потрогать. В тюрьме для твоего разума.
Здесь фильм сталкивается с предельной непоследовательностью. Предполагается, что опыт нехватки/непоследовательности/препятствия свидетельствует о том, что воспринимаемое нами как реальность на самом деле представляет собой фальшивку. Однако ближе к концу фильма Смит, агент Матрицы, дает другое, гораздо более близкое к Фрейду объяснение:
Знал ли ты, что первая Матрица была создана, чтобы быть совершенным человеческим миром? Где никто бы не страдал, все были бы счастливы? Это был провал. Никто не принял эту программу. Огромные массы людей, используемых в качестве батарей, были потеряны. Некоторые считали, что нам не хватает языка программирования, способного описать совершенный мир. Но я думаю, что человеческие существа как вид определяются через страдание и несчастье. Совершенный мир был мечтой, сном, от которого примитивный разум стремился пробудиться. Вот почему Матрица была перестроена и стала тем, что она есть, — высшей точкой вашей цивилизации.
Несовершенство нашего мира, таким образом, в одно и то же время является знаком его виртуальности и знаком его реальности. Действительно, можно утверждать, что агент Смит (который, не будем забывать, является не человеком, как остальные, но непосредственным виртуальным воплощением самой Матрицы — большого Другого) заменяет психоаналитика в пространстве фильма: его урок гласит, что опыт непреодолимого препятствия является для нас, людей, позитивным условием, чтобы воспринимать что-то как реальность. Реальность в конечном счете — то, что оказывает сопротивление.
МАЛЬБРАНШ В ГОЛЛИВУДЕ
Еще одно противоречие касается смерти: почему человек умирает «реально», когда он умирает в виртуальной реальности, которая регулируется Матрицей? Фильм дает обскурантистский ответ: «Нео: Когда ты погибаешь в Матрице, ты умираешь и здесь (не только в виртуальной реальности, но и в реальной жизни)? Морфеус: Тело не может жить без разума». Логика этого решения состоит в том, что твое «реальное» тело может функционировать только в соединении с разумом, с ментальной Вселенной, в которую ты погружен. Поэтому если ты находишься в виртуальной реальности и погибаешь в ней, эта смерть затрагивает также и твое реальное тело. Очевидное противоположное решение (ты умираешь только тогда, когда ты погибаешь в реальности) также является недостаточным.
Трудность состоит в вопросе, полностью ли субъект погружен в виртуальную реальность, управляемую Матрицей, или он знает или по крайней мере подозревает о действительном положении вещей? Если ответ на первый вопрос положителен, тогда простое возвращение в состояние Адама до грехопадения сделало бы нас бессмертными в виртуальной реальности и, следовательно, Нео, который уже освободился от полной погруженности в виртуальную реальность, должен выжить в борьбе с агентом Смитом, которая происходит внутри виртуальной реальности, управляемой Матрицей (точно так же, как он способен останавливать пули, он должен оказаться способным нейтрализовать удары, ранящие его тело). Это возвращает нас к окказионализму Мальбранша, Окончательная Матрица гораздо ближе к окказионалистскому Богу Мальбранша, нежели к Богу Беркли, который содержит мир в своем разуме.
Мальбранш, несомненно, был тем философом, который разработал концептуальный аппарат, подходящий для описания Виртуальной Реальности. Ученик Декарта, он отбрасывает нелепую ссылку последнего на шишковидную железу, которая должна объяснить координацию между материальной и духовной субстанцией, телом и душой. Однако как в таком случае мы должны объяснять их координацию, если между ними нет никакого соприкосновения, если нет никакой точки, в которой душа может оказывать причинное воздействие на тело или наоборот? Поскольку две системы причинности (причинность идей моего разума и причинность телесных соединений) совершенно независимы друг от друга, истинная субстанция (Бог) непрерывно координирует их и служит между ними посредником, сохраняя видимость постоянства. Когда я намереваюсь поднять руку и моя рука действительно поднимается, моя мысль вызывает поднятие моей руки не непосредственно, а только «окказионально». Замечая мое намерение поднять руку, Бог приводит в движение другую, материальную причинную цепь, которая приводит к тому, что моя рука действительно поднимается. Если мы подставим на место Бога большого Другого — символический порядок, — мы можем увидеть сходство окказионализма и позиции Лакана. Как Лакан утверждает, полемизируя с Аристотелем в Television, отношение между душой и телом не является непосредственным, поскольку большой Другой всегда находится между ними.[192]
Таким образом, окказионализм — это, по существу, наименование «произвольного обозначающего», указание на разрыв, который отделяет систему идей от системы физической (реальной) причинности, указание на то, что большой Другой отвечает за координацию двух систем, так что когда я кусаю яблоко, моя душа испытывает приятные ощущения. Тот же самый разрыв имеет в виду древний ацтекский жрец, который устраивает человеческие жертвоприношения, чтобы гарантировать, что Солнце снова взойдет. Человеческая жертва здесь представляет собой обращение к Богу с просьбой о поддержании координации между двумя рядами: телесной необходимостью и причинной связью символических событий. Хотя жертвоприношение ацтекского жреца может показаться «иррациональным», лежащая в его основе посылка заключает в себе гораздо более глубокое понимание, чем наша банальная интуиция, согласно которой координация между телом и душой является непосредственной — для меня «естественно» испытывать приятное ощущение, когда я кусаю яблоко, поскольку это ощущение вызывается непосредственно яблоком: здесь утрачивается опосредующая роль большого Другого, который обеспечивает координацию между реальностью и нашим психическим опытом этой реальности.
Разве не так обстоит дело с нашей погруженностью в Виртуальную Реальность? Когда я поднимаю руку, чтобы толкнуть предмет в виртуальном пространстве, этот предмет действительно движется, — конечно, я испытываю иллюзию, что именно движение моей руки было непосредственной причиной перемещения предмета: будучи погруженным, я упустил из виду сложный механизм компьютеризированной координации, которая соответствует той роли, которую играет Бог, обеспечивающий координацию между двумя рядами событий в окказионализме.
Хорошо известно, что кнопка «Закрыть дверь» в большинстве лифтов представляет собой совершенно излишнее плацебо и находится там только для того, чтобы создать у людей впечатление, что они как-то участвуют, способствуют ускорению движения лифта, — когда они нажимают эту кнопку, дверь закрывается в то же самое время, как и тогда, когда мы просто нажимаем кнопку с номером этажа, не «ускоряя» процесс нажатием кнопки «Закрыть дверь». Этот крайний и очевидный случай ложного участия — подходящая метафора для участия индивидов в нашем «постмодернистском» политическом процессе. Это окказионализм в самом чистом виде: согласно Мальбраншу, мы все время нажимаем такие кнопки, но именно непрерывная деятельность Бога обеспечивает координацию между этими действиями и последующими событиями (закрытие двери), в то время как мы полагаем, что событие является результатом того, что мы нажали кнопку.
Поэтому важно постоянно учитывать фундаментальную двусмысленность того, каким образом киберпространство влияет на нашу жизнь: это зависит не от технологии как таковой, но от способа ее социального описания. Погруженность в киберпространство может интенсифицировать наш телесный опыт (новая чувственность, новое тело с большим количеством органов, новое разделение полов), но она также открывает возможность для того, кто приводит в действие механизм, управляющий киберпространством, буквально украсть наше собственное (виртуальное) тело, лишая нас власти над ним, так что индивид больше не сможет относиться к своему телу как к «своему собственному». Здесь мы сталкиваемся с конститутивной двусмысленностью понятия аннексии.[193] Изначально оно обозначало действие, вследствие которого субъект лишался своего непосредственного права принимать решения; искусством политической аннексии владел Наполеон, который оставлял монархам завоеванных стран видимость власти, в то время как в действительности они больше не были способны осуществлять ее. На более общем уровне можно сказать, что такая «аннексия» монарха характерна для конституционной монархии, в которой функция монарха сводится к чисто символическому жесту «расстановки точек над i»: он подписывает и таким образом делает обязательными к исполнению указы, содержание которых определяется выборным правящим органом. Не относится ли то же самое, с некоторыми оговорками, к сегодняшней прогрессирующей компьютеризации нашей повседневной жизни, в ходе которой субъект также все более «аннексируется», незаметно лишается своей власти под видом ее увеличения? Когда наше тело аннексируется (будучи пойманным в сети электронных средств), оно одновременно подвергается угрозе радикальной «пролетаризации»: субъект (S) потенциально сводится к $, поскольку даже мой собственный личный опыт может быть украден, может управляться и регулироваться механическим Другим. Мы вновь видим, как проект радикальной виртуализации закрепляет за компьютером позицию, которая в точности соответствует положению Бога в окказионализме Мальбранша. Поскольку компьютер координирует отношение между моим разумом и тем, что я переживаю как движение моего тела (в виртуальной реальности), можно легко вообразить компьютер, который сходит с ума и начинает действовать как «злой Бог», нарушая координацию между моим разумом и моим телесным опытом. Когда исполнение приказа разума «поднять руку» приостанавливается или даже нейтрализуется, наиболее фундаментальный опыт переживания тела как «моего» оказывается подорванным. Таким образом, кажется, что киберпространство реализует в действительности параноидальную фантазию, развитую Шребером — немецким судьей, мемуары которого анализировал Фрейд. Компьютерная Вселенная психотична в той мере, в какой она предстает материализацией галлюцинации Шребера о божественных лучах, посредством которых Бог непосредственно контролирует человеческий разум.
Другими словами, разве не воплощение большого Другого в форме компьютера порождает внутренне присущее компьютерной Вселенной параноидальное измерение? Стало общим местом, что в киберпространстве способность «загружать» сознание в компьютер в конечном счете освобождает людей от их тел — но она также освобождает машины от «их» людей.
ВОПЛОЩЕНИЕ ФУНДАМЕНТАЛЬНОЙ ФАНТАЗИИ
Наконец, еще одно противоречие заключается в двусмысленности освобождения человечества, провозглашенного Нео в финальной сцене. В результате вторжения Нео в Матрице происходит «ошибка системы»; в то же самое время Нео обращается к людям, все еще остающимся в Матрице, в качестве Спасителя, который научит их, как освободиться из заключения в Матрице, — они смогут нарушать физические законы, гнуть металл, летать по воздуху… Однако проблема состоит в том, что все эти «чудеса» возможны только тогда, когда мы остаемся внутри Виртуальной Реальности, поддерживаемой Матрицей, и просто огибаем и изменяем ее законы: по своему «реальному» статусу мы все еще «рабы» Матрицы, мы просто приобретаем дополнительную способность изменять законы тюрьмы для нашего разума. Как насчет того, чтобы вообще выйти из Матрицы и войти в «реальную реальность», в которой все мы — жалкие создания, живущие на разрушенной Земле?
Следуя Адорно, мы должны заявить, что эти противоречия[194] представляют собой «момент истины» в фильме: они указывают на антагонизмы нашего социального опыта эпохи позднего капитализма, антагонизмы, затрагивающие основные онтологические пары, такие как реальность и боль (реальность как то, что нарушает власть принципа удовольствия), свобода и система (свобода возможна только внутри системы, которая препятствует ее полному развитию). Однако сильная сторона фильма тем не менее проявляется на другом уровне. Много лет назад в ряде научно-фантастических фильмов, таких как «Зардоз»[195] или «Бегство Логана»,[196] предсказывались сегодняшние постмодернистские проблемы: изолированная группа, ведущая стерильную жизнь в изолированной области, стремится приобрести опыт реального мира, в котором господствует материальный распад. До эпохи постмодернизма эта утопия была попыткой вырваться из реальности исторического времени во вневременную сферу Другого. После постмодернистского достижения «конца истории» (состояния, в котором прошлое полностью доступно в цифровой памяти) в наше время, когда мы переживаем вневременную утопию как повседневный идеологический опыт, утопия превращается в стремление к самой Реальности Истории, к памяти, к следам реального прошлого, становится попыткой вырваться из-под замкнутого купола к запахам необработанной реальности, к царящему в ней разложению. Последний поворот, который делает «Матрица», заключается в этом обращении, в сочетании утопии и антиутопии: сама реальность, в которой мы живем, — вневременная утопия, инсценированная Матрицей, — организована таким образом, что нас фактически сводят к пассивному положению живых батареек, обеспечивающих энергию для Матрицы.
Уникальность того эффекта, который оказывает фильм, объясняется, таким образом, не столько его главным тезисом (то, что мы переживаем как реальность, — это искусственная виртуальная реальность, созданная «Матрицей» — мегакомпьютером, непосредственно подсоединенным к нашему разуму), сколько его центральным образом миллионов человеческих существ, жизнь которых протекает в замкнутых, заполненных водой резервуарах и поддерживается для того, чтобы вырабатывать энергию для Матрицы. Когда некоторые из людей «пробуждаются» от погруженности в виртуальную реальность, управляемую Матрицей, это пробуждение становится не выходом в широкое пространство внешней реальности, но представляет собой прежде всего ужасное осознание этой изоляции, в которой каждый из нас подобен зародышу в материнской утробе, погруженному во внутриутробную жидкость. Эта абсолютная пассивность представляет собой неустранимую фантазию, которая поддерживает наш опыт осознания себя в качестве активных, самоопределяющихся субъектов, — это предел извращенной фантазии, представление о том, что мы в конечном счете являемся инструментами для удовольствия Другого (Матрицы), которая поглощает нашу жизненную субстанцию, используя нас как батарейки.
Здесь кроется подлинная либидинальная загадка этой модели. Почему Матрица нуждается в человеческой энергии? Чисто энергетическое решение, конечно, лишено смысла. Матрица могла бы легко найти другой, более надежный источник энергии, который не требовал бы организации чрезвычайно сложной виртуальной реальности, координируемой для миллионов человеческих единиц. Здесь можно различить еще одну проблему. Почему Матрица не погружает каждого индивида в его собственную солипсистскую искусственную Вселенную? Зачем усложнять ситуацию, согласуя программы таким образом, чтобы все человечество жило в одной и той же виртуальной Вселенной? Единственный последовательный ответ заключается в том, что Матрица питается человеческим удовольствием, — так что мы возвращаемся к основному тезису Лакана, согласно которому сам большой Другой далек от того, чтобы быть анонимной машиной, и нуждается в постоянном притоке удовольствия. Именно так следует повернуть положение вещей, представленное в фильме. То, что фильм изображает как сцену нашего пробуждения к истинной ситуации, на самом деле представляет собой нечто диаметрально противоположное — ту самую фундаментальную фантазию, которая поддерживает наше бытие.
Тесная связь между извращением и киберпростран-ством является сегодня общим местом. Согласно распространенной точке зрения, сценарий извращения воплощает «дезавуирование кастрации». Извращение может рассматриваться как защита от лейтмотива «смерти и сексуальности», от угрозы смерти и от случайности половых различий. Человек, страдающий извращением, вызывает к жизни Вселенную, в которой, как в мультфильмах, человек может выжить в любой катастрофе, в которой взрослая сексуальность сводится к детской игре, в которой никого не принуждают умирать или выбирать тот или другой пол. В качестве таковой Вселенная, созданная извращенным сознанием, есть Вселенная чистого символического порядка, игры обозначающего, идущей своим чередом, которой не препятствует Реальность человеческой ограниченности.
На первый взгляд может показаться, что наш опыт киберпространства полностью соответствует этой Вселенной: разве киберпространство не представляет собой такую же вселенную, которой не мешает инерция Реального, которую ограничивают только установленные ею самой правила? И разве то же самое не верно в отношении виртуальной реальности Матрицы? «Реальность», в которой мы живем, теряет свой характер неизбежности, она становится сферой произвольных правил (установленных Матрицей), которые можно нарушить, обладая достаточно сильной волей. Согласно Лакану, однако, это стандартное представление не учитывает уникальности отношения между Другим и удовольствием в сфере извращения. Что это означает?
В «Цене прогресса», одной из заключительных глав «Диалектики Просвещения», Адорно и Хоркхаймер приводят аргументы, выдвинутые французским физиологом XIX века Пьером Флурансом против медицинской анестезии при помощи хлороформа. Согласно утверждению Флуранса, может быть доказано, что анестезия действует только на систему нейронов нашей памяти. Вкратце, когда нас безжалостно кромсают на операционном столе, мы в полной мере чувствуем ужасную боль, но позднее, после пробуждения, не помним об этом. Для Адорно и Хоркхаймера это является, конечно, идеальной метафорой судьбы Разума, основывающегося на подавлении природы в самом себе: его тело, часть природы в субъекте, в полной мере чувствует боль, и только вследствие подавления субъект не помнит об этом. Так происходит идеальная месть природы за наше господство над ней: не осознавая этого, мы сами в наибольшей степени являемся собственными жертвами. Это может быть также истолковано как идеальный фантастический сценарий взаимной пассивности, Другой Сцены, на которой мы расплачиваемся за активное вмешательство в мир. Не существует активного свободного деятеля без этой воображаемой поддержки, без Другой Сцены, на которой он полностью управляется Другим.[197] Садомазохист с готовностью принимает это страдание как доступ к Бытию.
Возможно, следуя в этом направлении, можно объяснить и пристрастие биографов Гитлера к описанию его отношения к своей племяннице Гели Раубаль, которая была найдена мертвой в квартире Гитлера в 1931 году, как будто предполагаемое у Гитлера сексуальное извращение должно обеспечить «скрытую переменную», потерянную внутреннюю связь, фантазийную опору, которая объяснила бы его явленную личность. Вот этот сценарий в изложении Отто Штрассера:
Гитлер заставил ее раздеться, в то время как сам он лежал на полу. Затем она должна была сесть на корточки рядом с ним, так чтобы он мог разглядывать ее с близкого расстояния, и это приводило его в крайнее возбуждение. Когда возбуждение достигало высшей точки, он требовал, чтобы она помочилась на него, и это доставляло ему удовольствие.
Здесь важна крайняя пассивность роли Гитлера в этом сценарии, рассматриваемая как та воображаемая поддержка, которая подталкивала его к неистовой и разрушительной общественно-политической деятельности, — неудивительно, что Гели испытывала ужас и отвращение по отношению к этим ритуалам.
Именно в этом состоит верная интуиция «Матрицы» — в ее сопоставлении двух аспектов извращения: с одной стороны — сведение реальности к виртуальной сфере, регулируемой произвольными законами, действие которых можно приостановить; с другой стороны — скрытая истина этой свободы, сведение субъекта к полной инструментальной пассивности.