— Живем помаленьку, товарищ капитан первого ранга, — ответил он Черкашину и посторонился, чтобы пропустить его в горловину люка.
— Квартирой обзавелся?
— Построил халупу на горе Матюшенко, — сообщил он сухо и сказал Ступнину: — Мы тоже приготовили скромный подарок, товарищ капитан первого ранга.
В старшинской кают-компании пришлось отведать свежей традиционной кулебяки, ответить на шумные поздравления. К Ступнину подсели рабочие, знатоки кораблестроения, и сразу же открыли дискуссию о флоте.
— Нам что, — горячо говорил один из них. — Скажут переходить на танкеры или подводные лодки — перейдем. Наряд везде выпишут. Только ответьте нам на вопрос: почему это замахиваются на корабли? Понимаю — ракеты; только в ракетах десант не пошлешь, боеприпасы и харчи не подвезешь. Раз существует море, нужны морские корабли, мы так понимаем, а как вы?
— Хлопцы, что вы меня спрашиваете? Мне доверили крейсер, топить мы его не собираемся, сделали вы его крепко и, надеюсь, надолго. Если понадобится кое-какую мебель переставить, разве откажетесь? Я сам люблю больше аккордеон с кнопками, чем рояль с клавишами, — отшучивался Ступнин, чтобы не затевать лишних споров. — Есть у вас гармошка? Научу песенке, еще кронштадтской.
Принесли аккордеон. Ступнин попробовал лады и, аккомпанируя себе, тихо запел песню балтийских моряков о погибших в первые годы революции трех эсминцах.
Их было три,
один, другой и третий,
И шли они в кильватер
без огней,
Лишь волком выл в снастях
разгульный ветер,
А ночь была
из всех ночей темней.
Мы шли на вест,
несли врагам гостинцы,
Но враг не спал,
подстерегая нас,
И вот взорвались в море
три эсминца…
На минах хитроумных англичан.
Здесь, в Севастополе, среди моряков, песня звучала по-особенному. Она трогала самые чувствительные струны сердца.
Ступнин к тому же хорошо пел.
Взорвались все,
один, другой и третий.
Столбы огня
и человечий гам,
Их разносил по морю
буйный ветер,
И волны в страхе
жались к берегам.
После паузы Ступнин уже не в таком тревожном, а в доверительном тоне продолжал:
Смотри, годок,
ты видишь этот локоть…
«Что это? Притворяется, бравирует своей пресловутой близостью к подчиненным? Зачем пригласил меня? Продемонстрировать, преподать урок, унизить? Ведь и я пел тогда в салоне флагмана, голос мой не хуже, но почему так кисло принимали мои арии? А тут — неподдельный восторг от песенки о трех эсминцах? Где же люди прячут ящичек, в котором могут при добрых условиях обнаружиться и доверие, и любовь, и преданность? И у всякого ли есть такой ящичек? Я никогда не был так близок к подчиненным. Улыбался им, пожимал руки, спрашивал о здоровье родных, а в ответ получал «нет», «да», «так точно», «не могу знать».
Старшины, могучие, как швартовные палы, дрожали от радости, вручая своему командиру сотенную коробку папирос с русскими богатырями на крышке, восседающими на длинногривых конях.
Славянской вязью надпись:
«Хоть и вредно для здоровья, но курите на здоровье».
— У кого же такой замечательный почерк? — спрашивает Ступнин.
— Подойди-ка сюда, Карпухин, — зовет главный боцман. У него поблескивают золотые зубы, а смуглое лицо — в сверкающей улыбке.
Старшина Карпухин смущен, млеет от гордости и бормочет что-то себе под нос.
— Карпухин! — восклицает Сагайдачный. — Известный оформитель стенных газет и мастер карикатурного жанра!
Ступнин пожимает руку известного мастера художественных дел, и тот рад без памяти.
— Спасибо, товарищ Карпухин! Такую надпись хоть в музей отправляй.
— Писал я, а сочиняли все вместе, товарищ капитан первого ранга.
— А эти якоря на руке сам сочинял? — Ступнин задерживает руку старшины с тушевыми наколками.
— Еще на «Свирепом», — Карпухин высвободил руку: командир не любил татуированных. «Еще заставит рукав отвернуть, вот там-то есть чем полюбоваться».
— На «Свирепом»? Да ты ветеран, Карпухин! Помню, принимал я вас, «свирепых». А потом? «Рокоссовец». Так?
— Совершенно точно, товарищ капитан первого ранга!
Ступнин обошел кубрики. И для матросов нашлись у него сердечные слова. Пора домой. Его ждала семья: приехали Лаврищев, Говорков, друзья.
— Ты со мной, Павел?
— Только до пирса. А там разреши и мне домой.
— Хорошо, — согласился Ступнин и, вероятно, сознательно не задал двусмысленного вопроса о его, черкашинском, доме.
У трапа провожали Заботин и Доценко.
— За меня остаетесь, Савелий Самсонович.
— Есть!
На катере заливало. Стояли в кормовой части, близ горловины моторного отсека, откуда доходили знакомые запахи и посапывание дизелька. Быстро приближался берег.
— Редко с семьей вижусь, — сказал Ступнин. — Возвращаюсь, бывало, с похода, смотрю — вся семья на балконе. «Папа, — читаю по губам дочурки, — домой, домой, вкусное приготовили». Разведу руками, прижмурюсь И шепчу ей в ответ: «Нельзя. Папу не пускают». Скривится доченька, и читаю по ее гримасам: «Эх ты, отец, как же тебя, такого большого, не пускают? Кто?» А ты видел кто? Разве от такого народа оторвешься? У меня семья хорошая, жена сейчас снова пошла на работу, дочка в музыкальную ходит, сынишки… Ребят надо бы поругать иногда, даже всыпать им ременной закуски. А вернешься — облепят: «Папа, папочка, папуля». Слезы на глаза навертываются. Возьмешь их, расцелуешь… Знают, отец ругать не станет… До свидания, Павел. Благодарю за внимание. Команде тоже было приятно, никого кроме тебя от штаба не было. Ты как бы представлял наикрупнейшее начальство…
Опять! И эти горькие слова были сказаны без умысла, по простоте.
XVI
Пока Черкашин рассказывал, стремясь как можно сильней ранить себя, а через себя и ее, женщину, принесшую ему так много несчастий, Ирина не выпускала из рук Чу-финя. Потрескивание вишневого дракона, как бы оживавшего в ее руках, не могло не раздражать Черкашина; она безошибочно отмечала каждую мелочь. Психологические тонкости переживаний не трогали ее. Подумаешь, обычная корабельная вечеринка, складчинка разнесчастная — был бы повод. Подарки, объятия, слезы, стихи, застольные песни среди скучающей матросни. Чему тут умиляться, завидовать, и зачем отказываться от борьбы? Если муж потеряет стимул, предоставит себя размеренному движению жизни, все пропало. Не видать ему ни корабля, ни адмиральских курсов, будет трубить до пенсии с покорностью и равнодушием жвачного животного. Чу-финь нагрелся в ладонях Ирины, и потрескивание дерева звучало все явственней.
— Брось ты эту гадость! — вспылил Черкашин.
Она вгляделась в него, не моргая, ни один мускул не дрогнул на ее лице, и спокойно посоветовала:
— Ты должен серьезно полечиться. У тебя неважно с желчью.
— Да, я должен полечиться… Заснуть и долго не просыпаться, а проснувшись…
Она не дослушала его, сознательно перебила:
— Хочешь, я поговорю с адмиралом? Нам следует поехать в Евпаторию, а лучше всего в Саки.
Чу-финь молчал, притаился, наблюдал. Ирина, встав на стул, поправила портьеру, спрыгнула и сунула в туфельки босые ноги с яркими пятнышками лака на ногтях.
— Как ты осунулся, Павел. У тебя катастрофически седеют виски. Лучше их подстричь, милый. Машинкой. Вот так, вот так, — ее пальцы шевелились в его волосах. Потом он ощутил ее поцелуй на шее.
Со двора долетали приглушенные голоса детей, а через стену — голос знаменитого московского тенора, прославлявший вечно юную Матильду.
Зажурчал телефонный звонок. Ирина взяла трубку брезгливо растопыренными пальцами, в ее голосе появились многообещающие, скрытно сексуальные интонации, к которым она прибегала в разговорах с интересующими ее мужчинами.
Потом положила трубку на рычажки аппарата.
— Павел, — сказала Ирина. — Он так любезен. Подавай рапорт, и мы едем в Саки. Зимой там очаровательно, снежно, напомнит тебе Подмосковье. Кстати, в Саки не будет утомительных знакомых. Мы будем жить в отдельном домике, а не в санатории. Я предусмотрела все. Нам снимут комнату. Только подай рапорт…
Она не требовала ответа, знала — другого решения, кроме принятого ею, быть не может. Слово «рапорт» она произносила, подражая морякам, с ударением на букве «о».
Незавидная, казалось бы, доля выпала Петру Архипенко в последние месяцы службы. Кубань — край сплошной механизации — ждала и от флота подготовленных кадров. Памятная беседа о радости труда в каюте замполита практически обернулась в конце концов работой на флотской автобазе. Сыграла роль анкета и соответствующий пункт о профессии. Вначале Петру казалось, что эта работа придумана в наказание злопамятными нестроевиками. Но постепенно он понял: сигнальная вахта могла обойтись и без него, а прибывшие в город машины требовали опытных рук. Пришлось покрутить баранку на «ЗИСе» и самосвале, поскрежетать надежной техникой в балках, вытаскивая сверхплановые кубы инкермана; а теперь начальник автохозяйства, бывший заместитель директора МТС в Ставрополье, устраивал земляку легковые рейсы с целью ближайшего ознакомления с Крымом. Проинформированный Петром Камышев разразился длинным посланием — хоть на торжественном собрании оглашай его. За своей и Латышева подписью председатель колхоза приветствовал будущего демобилизованного воина, крепко овладевающего крайне необходимой для передового колхоза профессией,
«требующей постоянного усовершенствования в связи с бурным ростом разнообразной техники, внедряемой в социалистическое земледелие».