еобщая ненависть и презрение трудящихся.
Наклониться над столом, обмакнуть перышко обычной ученической ручки в чернильницу и разборчиво, без завитушек подписаться. Ленточки пощекотали уши, вернулись за спину, но дыхание улеглось лишь после того, как Василий встал в шеренгу.
Всюду звенели голоса. Процедура принимала более деловой характер. Поторапливали, поглядывали на часы и на начальство: там уже проверяли микрофоны. Туда же перебежали фоторепортеры. Начальник откашлялся возле микрофона, и его кашель облетел площадь. После этого начальник начал говорить, не отрывая глаз от бумажки.
Над его речью скопом покорпели многие, стараясь вытравить все живое. Чем больше они трудились, тем сильнее язык тускнел и серел, как чугун, ярким потоком вылившийся из летка и попавший в одинаковые, проверенные по чертежам изложницы. И странное дело: молодые люди, к которым сейчас была обращена эта речь, хорошо воспринимали ее точную логичность. Именно этот язык настраивал их на торжественный лад, завершая процедуру принятия присяги.
Латунные, ярко начищенные трубы пророкотали гимн. Разлетелись отрывистые команды, готовя к торжественному маршу. Эти команды, знамя на древке, выделяющийся среди других голос фанфар и барабанная дробь неожиданно вернули мысли Василия к пионерской поре. Как близко поют горны недалекого детства. Ленточки! Мечты и томительное ожидание стольких лет стали былью.
Черная машина медленно спускалась по разбитой дороге мимо каменной стены, клетчато расчерченной пазами цементной кладки. Михайлов смотрел на эту стену, и Черкашину, сидевшему рядом, ничего не оставалось, как только молчать, созерцая задумавшегося адмирала и закрученную канитель на его фуражке.
По асфальту поехали быстрее. Наклонившись вперед всем корпусом, адмирал завинтил внутреннее стекло. Догадливый адъютант, занимавший переднее сиденье рядом с шофером, старшиной первой статьи, отвернул длинное зеркальце.
— Ну как, Черкашин, дела? — пророкотал адмирал, прижмуривая свои цыганские глаза.
Черкашин смутился:
— Ничего, товарищ адмирал.
— Новая супруга не угнетает еще?
— Все нормально, товарищ адмирал. — Черкашин не мог подыскать слов, попасть адмиралу в тон.
— Вы просили Ивана Васильевича прописать ее отца… Звонил мне великомученик Иван… Я сказал ему: у нас возражений нет. А как ты смотришь?
Черкашин краснел под напористым, пытливым взглядом адмирала.
— Я?.. Спасибо, товарищ адмирал.
А сам подстегивал себя: «Назови, назови его по имени и отчеству. Раньше-то называл. Завяжи духовную связь». Но язык все же не поворачивался, и, видимо, не зря.
Оставив уже разрешенный вопрос с пропиской богоданного папаши Ирины Григорьевны, Михайлов взялся за Черкашина с другой стороны. Его интересовал рапорт Черкашина. Сначала адмирал будто и похвалил за интуицию, а затем упрекнул за нелогичность самостоятельных выводов:
— Теряете чувство меры. Довлеет субъективное. Никогда не доверяйте личным эмоциям.
— Я могу взять рапорт обратно, — глухо выдавил Черкашин.
— Написанное пером не вырубишь топором, Павел Григорьевич. Я бы на твоем месте воздержался от подобной писанины. Но раз написал — наше дело разобраться… Я поговорю с командующим. Может быть, вы еще проверите? Факты, факты, Черкашин. Вы пытаетесь заглушить дерзкую, смелую мысль. Проблемы может ставить только самое высокое начальство, так вы говорите? Ну не буквально, конечно, а если отбросить весь гарнир вашего рапорта? Офицер — исполнитель? Ему не положено глядеть вперед, беспокоиться, размышлять над доктринами? Вы ратуете за слепого исполнителя. А кто-то дерзает видеть в советском офицере творца… Нет, нет, прошу извинить, вы не так писали, но я отбрасываю гарнир, добираюсь до самого бифштекса. Дали паруса — ходи под парусами, перевели на пар — шуруй котельную топку! Вот, к примеру, я слышал от Мишки Ступнина: Черное море в термоядерной схватке — западня. Что же теперь, четвертовать его? Или почесать по расейской привычке затылок, поискать отгадок в затылке? Тебе где выходить? Живешь-то у кого?
«Снова удар, почти нокаут, и опять вместо «вы» — «ты». Пойди пойми хитрого беса!»
Черкашин свернул на Приморский, остановился у парапета.
Эсминец прошел боновые заграждения. По белому номеру Черкашин узнал его. Эсминец чем-то напоминал удалого Белебея, с фуражечкой набочок, с чубчиком, с легким дымком неизменной белебеевской трубки.
И город жил. Как всегда, строились дома, асфальтировались улицы, краснели полотнища за дощатыми выгородками. В небе реактивные истребители выписывали затейливые круги.
А Черкашину трудно в его заново обживаемом мирке. Адмирал спрашивал о квартире неспроста. Ирина настойчиво добивалась ордера, и они в конце концов въехали в дом, выстроенный по проекту Ступниной. Веселей не стало в двухкомнатной клетке, куда приехал и отец Ирины. Старые товарищи избегали Черкашина. Бреши заделывала Ирина с помощью Бориса Ганецкого, который служил на «Истомине» и привозил в дом не обремененных предрассудками молодых офицеров.
Павлу не легко, но и Ирине тоже. «А ты думаешь, — вспомнил ее слова, — легко жить под присмотром десятков людей? Мне поневоле приходится держаться особняком. У меня нет подруг. Женской дружбе я давно не доверяю. Мужчины же в сравнении с тобой — мелкие, нечистоплотные…»
Он брел домой. Прошла морская пехота с оркестром. По этой же улице когда-то уходила в бой 25-я Чапаевская дивизия, оборонявшая город.
Ирина у трельяжа обливала лицо бархатным кремом.
— Тебя в отряде не похарчили? — она бравировала матросской терминологией.
— Нет.
— Есть яйца всмятку и, если хочешь, сосиски.
— Сосисок не хочу.
— Добро. Сосиски задробили! В ту комнату нельзя. Григорию Олеговичу что-то нездоровится. Он решил отдохнуть.
Она наблюдала за ним в зеркало.
— Крем жжет. Вероятно, переложили нашатыря. Крем должен быть липким, чуть сладким. Тогда лучше садится пудра. У тебя неприятности? — Она махала у щек веером.
— Да.
— Серьезные?
— Нехороший разговор с Михайловым.
— Он ж тебе относится необъективно. Его кто-то настраивает… Что же он?
Ирина сосредоточенно слушала рассказ о том, что говорилось в адмиральской машине, и продолжала заниматься своим делом. Большим пушком напудрила лицо, шею, открытую часть груди. Затем ваткой подрумянила щеки, подбородок, веки и мочки ушей.
— Ты закончил! У меня что-то пожелтело лицо. А может быть, они правы, Павел? Новая война — новые песни. Я слышала, флот будут… А как подлодки?
«Душечка, типичная чеховская душечка, — с мутной злобой думал Черкашин. — Очень ее интересуют подводные лодки! Повторяет, как попугай».
Ножичком с костяной ручкой Ирина надломила ресницы верхнего века и принялась подкрашивать их щеточкой с тушью.
— Может быть, прекратишь? Противно смотреть.
Опустив веки, Ирина отложила щеточку и невозмутимо принялась за другое. Он успел изучить все эти бесконечно повторявшиеся движения. Сейчас она возьмет заостренную спичку. Да, она взяла ее. Затем начнет вертеть ее в тон же коробочке с тушью. Теперь она чуточку наклонится к зеркалу и заостренной спичкой, вымазанной тушью, будет производить абсолютно непонятные на мужской взгляд манипуляции. Она подведет уголки глаз у переносицы, отчего глаза якобы кажутся больше; а затем от глаз к вискам — две линии… Упрямо она будет выполнять этот ритуал.
— Займись чем-нибудь, Павлик. Ведь я тебе не мешаю.
— Ты уродуешь себя.
— Вряд ли. Хочу быть интересной. Имей в виду — нет такой женщины, которая не старалась бы казаться интересней, чем она есть… Ты не волнуйся, мы еще обдумаем, как поступить. — Она примирительно прикоснулась щекой к его руке. — Не следует поддаваться панике. Надо стараться все превратить в пустяки.
— И разговор с адмиралом?
— Если он тебе советует, значит, сам слаб, не уверен. — Ирина поцеловала Черкашина в дрогнувшие сухие губы. И, повинуясь своему упрямому убеждению, добавила: — Запомни: у адмиралов тоже есть враги.
Вечером как ни в чем не бывало играли в покер у Ирины Григорьевны. Пили армянский коньяк. Большим знатоком коньячно-шампанской смеси оказался все тот же Ганецкий.
Можно по-всякому относиться к отцу Ирины, Григорию Олеговичу, ненавидеть его астму и презирать не слишком светлое, судя по намекам, прошлое, но он тоже понимал толк в коктейлях, и молодые офицеры, забредавшие на огонек, всегда находили в его лице достойного собутыльника.
Иной мир открывался в другом доме — у Чумаковых. Пресно, скучно до зевоты. После покера в Борисе Ганецком нередко боролись два побуждения: идти домой и окунуться в архипровинциальный быт или вернуться на корабль, под соленый душ, под холостяцкое одеяло. Там не нужно хитрить, оправдываться, врать, подленько заискивать перед патриархом семьи, который снова и снова заставит выслушивать рационализаторские прожекты, не нужно стараться попасть в тон взбалмошной Галочки, почему-то явно презиравшей его.
— Ты куда, Борис?
— Куда же еще? Надо отметиться. Пока!
— А я еще завалюсь в Дом офицеров на кончину спектакля. Может, попадутся девчонки.
— Счастливчик.
После этого выразительного диалога под сенью голых каштанов, в тусклом свете матовых шаров, два лейтенанта расходились в разные стороны. Один, навеселе, в предчувствии возможных побед, — к Дому офицеров, второй — домой, «отмечаться».
Раньше семейный уют, как бы Борис ни иронизировал над ним, все же существовал и грел. Казалось, так будет всегда — как свет и воздух. А получилось по-другому. Чем-то надо заполнить пустоту. В семье определялись другие интересы. Не пришел Борис. Что же делать? Со стола снята скатерть, стучит швейная машинка. Выкройки, ножницы, мелки. На полу обрезки. Татьяна Михайловна с булавками в губах наживляет на Катюше платье. При появлении мужа Катя не делает ни одного лишнего движения, говорит, не меняя позы:
— Мы тебя уже не ждали. — И продолжается примерка.
Скрепить сердце, предупредительно поздороваться, назвать дамочку с булавками в губах очаровательной половиной отца-командира.