, через крышку пар бьет, не унять. Таких бы в лиманы, головой в тину, так нет, существуют, голосуют, клянутся бородой Маркса. Понимаете меня, товарищ Кислов?
— Понял, понял, — Кислов пододвинул стакан охолонувшего чая к хозяину дома, тепло сказал ему: — Наблюдаю за вами, как вы волнуетесь. Искренне переживаете. Значит, верите, если волнуетесь, если не равнодушны… Долго еще проживете, уверяю вас, ей-ей… А теперь попрощаемся с вами. Спасибо за угощение и за разговор. Придется еще кое-кого проведать. — Кислов обернулся к Петру, крутившему в руках шапку: — Поедем к сверкающим вершинам…
Последняя фраза явно предназначалась только Петру.
И Кислов поехал к тем, на кого намекал Талалай, а те знали наперед: если начальство жалует со стороны талалаевского тракта — жди разноса. Так получилось и сейчас. «Что его, осы пожигали? — спрашивали деятели, не узнававшие своего секретаря, всегда такого деликатного. — Хотя понятно. Опять подсыпал песку в тавотницы «творец распрекрасной совхозной жизни Талалай».
Петр с интересом, как когда-то к своим командирам, приглядывался к первому секретарю в его непосредственной деятельности. Прежде жизнь работников такого масштаба казалась ему безоблачной. А сейчас посули золотые горы — руками и ногами отмахнулся бы от предложения занять в секретарском кабинете кресло перед Т-образным столом, покрытым багряными сукнами.
Осведомленность Кислова поражала. В голове он держал цифр куда больше, чем кучерявый правленческий бухгалтер. Притом цифры пылкие, строгие, мстительные, равнодушные — всякие цифры, избави от них боже!
Пытались схитрить, подсунуть дело с лицевой стороны, указать на лучшее, а худшее прикрыть обманом и культурненьким обхождением. Кое-где удавалось, а в общем нет. Секретарь знал предмет не только вширь, но и в глубину.
Больше того, ему известно было тяжелое положение с кормами и замешательство колхозников в связи с увеличением неделимого фонда. Хуторяне с Приютного не были исключением.
— Выходит, товарищ Архипенко, что колхозник фактически должен добровольно снизить себе… зарплату. Какое же он должен иметь при этом сознание? Более высокое, нежели у рабочего или интеллигента. А замахнитесь-ка на их зарплату, а? Ей-ей, я еще не уверен, что хуторяне с их телегами — самые отсталые. Вы предложили шелковый занавес, а у той же Пелагеи, может быть, лишних башмаков нет, и у ее дочки — тоже. В школу не в чем пойти. Надо их понимать, этих так называемых крикунов…
«Ишь ты какой понятливый, — искренне удивился Архипенко. — А кто-то уверял — сухарь. Сказать бы ему о волоките с коровой… Что подумает? Опять теща выплывает, как дурной мираж. Будто все решено было с коровой, и опять отказывают. Ладно, разберемся сами. Не буду забивать голову такому человеку».
Через два дня состоялся расширенный пленум райкома. После бурного заседания, проходившего в колхозном клубе с двумя перерывами на перекур и разминку, люди разъезжались возбужденные и по-хорошему встревоженные.
— Нельзя так, Латышев, нельзя! — сказал Камышев парторгу. — Проморгали мы многое. И Приютный проморгали. Когда это было, чтобы из нашего колхоза народ уходил? Даже суховеи, бураны не могли сломить народ. А после войны? Лопатами землю копали, на коровах в сундуках заготовки вывозили — и никто не бежал.
— Выходит, я виноват? — огрызнулся тот. — Старшина накляузничал, а я виноват…
— Не наговаривай на старшину, Иван Сергеевич. Он свежий человек, только и делов. А мы давно принюхались. Ведем себя с людьми по-барски… — Камышев мучительно подыскивал слова, и это давалось ему с трудом. — Объясни колхознику по-человечески, и он тройной план выполнит, последний гарбуз отдаст из-под койки, а мы… — Он говорил «мы», чтобы не обидеть парторга.
— Что «мы»? — жестко спросил Латышев.
— Поссорились с друзьями. С членами артели.
— Кислов тут подзагнул. Подошел узко. Панибратствовать нельзя. Государство — штука жесткая… — И продолжал в том же духе, не видя в раздражении, как у председателя артели перехватило дыхание.
Только под конец Камышев сумел глухо вымолвить:
— Не ссорь крестьян с государством. Не за это мы дрались, Иван Сергеевич…
— А может, по-махновски поделить города и все имущество? — с каким-то озлобленным надрывом выкрикнул Латышев. — Будто я контрик какой или телеграфный столб. Ты вот не знаешь, как быть с артельными коровами — кормов нет, а в душе, поди, потакаешь Архипенко: как бы обеспечить кормами индивидуальников.
— Не потакаю, а раздумываю… Сердце болит, признаюсь.
— Собирай правление, это лучше всего. Чтобы нас в бонапартизме не обвиняли. Там решим. Подготовь весь ворох заявлений… Кстати, опять выплыла на свет эта история с разнесчастной кабаковской коровой. Как с ней решать?
— Правление и решит, — уклончиво ответил Камышев, несколько испугавшийся напора парторга.
XIII
У Латышева теперь был кабинет с краснодарской мебелью и телефон.
На двери, под стеклышком, тушью —
«Освобожденный секретарь парторганизации Ив. Латышев».
Слово «освобожденный» особенно нравилось парторгу. А колхозники говорили так: «Пойди к освобожденному». — «Ну чего я к нему пойду, у него своих дел целый массив». — «А от наших дел, ты считаешь, он освобожденный?» Посмеются в гуртке и постучатся к председателю артели.
У Латышева с утра испортилось настроение. На базаре, куда жена понесла индюшек на продажу, появился Кислов — делал самоличный обход: беседовал, интересовался ценами, кто и почему продает.
После завтрака отрыгивалось квашеной капустой и подгоревшим молоком. Латышев потер виски, открыл форточку и, повернувшись, увидел входящую к нему Матрену Кабакову. На лице ее было испуганное выражение.
— Я стучала, вы не ответили…
Латышев пригласил ее присесть, обошелся с ней ласково и привел женщину в умиление.
— Не беспокойся, Матрена Ильинична. Сегодня назначено правление, и все по делу о твоей корове будет завершено.
— Спасибо, Иван Сергеевич. Дети у меня, учить их надо, а корова пропала. Колодезь-то колхозный…
— Ладно… Не волнуйся. Детей учить надо обязательно. Здоровы они?
— Здоровы, Только с обужей плохо. Но я ничего. От мужа сапоги остались, перешью для старшенького… Значит, приходить на правление?
— Приходи, если есть время.
Фигурные диаграммы рассказывали о помощи колхоза фронту. Казак в белой черкеске, похожий на известный конный портрет художника Китайка. Цифра «428» обозначала число воевавших членов артели. Над другими цифрами были нарисованы грузовики, повозки, лошади, мешки с зерном, груды овощей, бидоны с молоком, тюки с шерстью, корзины с яйцами, быки, птица… Колхоз дал фронту свыше семисот тысяч пудов зерна, пятьдесят тысяч пудов овощей, двенадцать автомашин, пятьдесят подвод, двести семьдесят верховых лошадей…
В этой комнате обычно дожидались колхозники, подавшие те или иные заявления правлению. Сегодня их было немного, человек двенадцать. Матрена Ильинична тоже пришла, уверенная в хорошем исходе своего дела.
В кабинете собрались члены правления. У Камышева болела голова, и он перед оглашением повестки дня незаметно проглотил две таблетки цитрамона.
Латышев подбросил председателю бумажку. Каллиграфически выведенные буковки, когда-то пленявшие доброе сердце Михаила Тимофеевича, гласили:
«Советую первым провернуть недомыслие Петрухи».
При чтении этой записки на высоком лбу Камышева сбежались морщины. Конечно, вопрос о кормах самый важный, но при чем тут «недомыслие»? Может быть, Латышев хочет осудить Архипенко за то, что он хлопочет о кормах для личного скота колхозников?
Петр говорил, не видя перед собой никого, кроме казака в белой черкеске на вороном скакуне. Перед глазами упрямо закрутилась цифра «428». Этот казак неожиданно помог ему ладно построить свою речь. Архипенко и начал с фронтового казака, говорил о задачах избранного людьми правления, об угрожающем положении с кормами, о колхозниках, вынужденных продавать своих коров.
И вдруг Латышев:
— Пусть продают, так скорее придем к коммунизму.
Камышев пробежал пальцами по беленьким пуговкам кавказской рубахи, потянулся к звонку, но нажать на кнопку не осмелился.
— Вы, Архипенко, начали не с того края, — уточнил свою реплику Латышев. — Дешевый авторитет хотите завоевать в конце вашего выступления? Как у нас в общественном секторе? Мы вам поручили этот участок и извольте доложить, только без красивых слов.
Легко свалить человека на землю. Сбитый с толку, Петр обратился к своим запискам, а пальцы плохо слушались. Бумажки упали на пол. Но он и без написанного знал: не дотянуть до молодой правы. Надо передать часть грубых кормов колхозникам, а для ферм закупить калорийные.
— У нас еще не перевелись фантазеры, — заметил Латышев. — Трудно им разобраться в самой простой экономике. Закупить? Где? Может быть, в Дании или Голландии?
— Я имею в виду свекловичный жом. Его продают на сахарных заводах. По своей цене. Мы рассчитали: тонна свекловичного жома при правильном скармливании может дать…
Латышев снова перебил Петра:
— Сколько вы купите жома? Две — три машины? Зачем занимать время изложением ваших экспериментов?
— Мы уже договорились, созванивались. — Петр глядел на Латышева с неприязнью. — Нам могут продать вагонов тридцать свекловичного жома. Поэтому мы думаем…
— Кто это «мы»?
— Михаил Тимофеевич дал согласие…
— Не думаю. Опять фантазии. Как, Михаил Тимофеевич, что скажете насчет тридцати вагонов жома?
— Надо закупить, — твердо заявил Камышев, — деньги у нас на текущем счету есть, и немалые, чего их мариновать? А если подохнет скотина, кому от этого польза? Еще я договорился с потребкооперацией, она жмыхи обещает…
Послышались одобрительные возгласы. Из соседней комнаты приоткрылась дверь. Несколько вдов тесно стояли у входа и слушали с жадным любопытством.
— Закройте дверь, — приказал Латышев.