Матросы: Рассказы и очерки — страница 10 из 18

Из наших рядов поднялся один и не спеша, закинув винтовку за плечи, пошел к строю пышных полков. Мы притихли. Полки колебнулись и перестали дышать. Полки не могли поднять глаз — веки были чрезмерно тяжелы. Наш вобрал в себя воздух и зычно дал команду пышным полкам:

— К церемониальному маршу!

Полки, нами взятые и покоренные, тронулись поротно — на одного линейного дистанция, — как приказал им наш.

Мы затихли, восхищенные невиданным зрелищем.

Мы не мешали этому молчаливому могильному маршу полков, проходивших мимо нас. Мы только про себя подсчитывали: «Ать, ва, и, ире!» Шедшие на полках, батальонах и ротах офицеры — в двадцати шагах от нашей группы — брали шашки подвысь и, пройдя двенадцать шагов, опускали их, поворачивая голову к нам… Они отдавали нам честь.

Всеволод трясся в пароксизме злой радости… Кровь бежала сильнее, и снег впитывал ее.

Республика озаботилась лучшим устройством парада победы, которого бурно жаждали в свое время эти пышные полки.

Они получили этот парад!

Земля оседала под шествующими полками, — мы смотрели на них уже сверху. Временами, в судорогах, среди нас вскакивал то один, то другой и, скрежеща зубами и указуя темным, обожженным махоркой пальцем на узнанного им белого офицера, стонал: «Вот он, вот!» Тогда офицеры, продолжая держать про себя счет, еще ниже опускали тяжелые веки. Прошлое тревожило их.

Могильный марш продолжался в безмолвии. Белая армия плыла в мерном российском шаге со штыками, устремленными косо и ввысь. Оцепенело глядя вперед, иногда для равнения подкашивая глазом вправо и влево, шли побежденные к своей гибели…

Ненавистью и молчанием мы замедляли их шаг.

Потом, спустя много часов, пропустив мимо себя пышные полки, пошли и мы.

Ах, как мы пошли, как мы пошли! Мы пели, бешено ржали и плакали от счастья — мы, уцелевшие с 1914–го.

Мы, бывшие российские солдаты и матросы, растопили своим ходом снег равнины. Мы шли, высоко подняв наше счастье, выдранное на войне, счастье, познанное в первый раз, счастье свободы. Мы пошли, ах как мы пошли, и глаза наши горели…


Всеволод бредит на снегу… Он притоптывает ногой: «Ать, ва, и, ире!» Его потрясают рыдания. У Всеволода очередной приступ — на этот раз разгоряченный мозг создал мираж на искрящейся под солнцем снежной равнине. Больному нужно скорее дойти до убежища.

Всеволод все еще победоносно, но еле держась на ногах, куда–то входит… А? Да… Эвакопункт у вокзала.

Здание серого цвета замечательно. Плиты пола устланы тончайшим, нежнейшим, пушистым, пепельно–зеленым покрывалом недосягаемо тонкой работы. Строение узоров, множественно разветвленных, приковывает взгляд: переплетаются миниатюрные гроздья, пышные кисти и лучистые веера с цепочками едва уловимых глазом шариков, кажущихся пылью, необычайно тонкой, легкой, и серебряные нити… Нагибаясь, чтобы рассмотреть узоры, дыханием поднимаешь облачко зелено–сизой пыли.

В палатах пол покрыт особым составом, желто–розовым, местами буро–красноватым. Смо́лы… Глаз не знает, что выбрать, и борется между миррой и янтарем… Мирра желто–розовая, аравийская и африканская. Запах твой силен и долго не исчезает… А вот янтарь — игра моего детства, добыча маленьких рыбаков, дар моря; янтарь, просвечивающий, с прожилками и закованными внутри неизвестными травами…

Здание освещено лучшими мастерами–осветителями, выбравшими для нашего отдыха чудеснейшие полутона и погрузившими лампы в радужные туманные абажуры…


Всеволод, ты бредишь! Очнись, боец! Не поскользнись на плесени плит и на замерзшей моче. Не наступи на голову еще не убранного мертвеца… Старайся не дышать зловонным заразным туманом.

Уйди!

Да, да… Но как красиво!

Вышел. Лег, растерев ногой плесень, на плиты коридора. Ноги вытянул. Подошвы с гвоздями. Французские сапоги до колен. Шнурки из телефонного провода.

Сапоги сняты, как с себя перед сном, с корниловца, который умирал в сыпняке на станции Иловайской. Некогда было ждать его последнего дыхания. Конная шла в бой. Нужна была обувь…

Санитары идут. В белом. Прошли. Повернули к Всеволоду. Один другому говорит:

— Дай ему воды.

Всеволод маузер отстегивает и шепчет:

— Уйди, пока жив.

Сырой водой поят санитары горячих пришельцев… Боже, сколько госпиталей и сколько дел знают фронтовики!.. «Не пейте сырой воды…» Да, да… Горячее тело у Всеволода.

Ночь наступает.

Зимняя долгая ночь. Всеволод жарко шепчет и думает. О, как нужна ему женщина! Она нужна ему — со всем ее уменьем, проворством вымытых рук, зрелым опытом, изобретательным воображением, неутомимой старательностью и тончайшим обонянием, — чтобы приготовить пищу. Пищу имеет право готовить только человек с чистыми руками, зрелым опытом, изобретательностью и воображением… Подставьте же мне чашку для крови. Да, я не могу шесть лет есть старое желтое сало и дрянную солонину! Я хочу не грязный серый суп, а прозрачный бульон. Вот. Возьмите, пожалуйста, все, что у меня есть. Не троньте только оружие и форму номер три, — это нужно для нашей войны и для первого дня нашего мира. Не пугайтесь. Я не причиню вам никакого зла. Вас пугает мой вид и эта английская шинель? Разве вы не видите на ней красный якорь?.. Положим, его можно пришить. Тогда смотрите. (Простите меня еще раз: моя рубашка не свежа.) Да… Этот якорь есть и на моей коже. Видите, как он синеет и как синеет распростерший крылья орел, держащий этот якорь? Вот — это клеймо, этот вечный паспорт матроса… Значит — не нужно бояться…

Женщина, я хочу сам себя лечить… Я как собака, я знаю — мне надо пожевать только одной травки. Я сам себя вылечу… А там, в госпитале, подыхают в затылок… Ты не видела? А–а, видела! Тебе страшно? Справа по одному в могилу, арш! Вас не затруднит, женщина, открыть окно — мне душно… Почему вы молчите? Проветри еще, ну? Что — я не имею права пожить тут? Отвечай, ну? Я брал этот город два раза… Не подходи, эй, там! Я, брат, не корниловец! Я тебе, санитар, касторка всеклятая, эту сырую воду волью в твои кости!


Очнись, браточек!

Всеволод огляделся. Кто–то отходил, пятясь от него. В белом халате со свечой… Доктор, санитар?

Белые дамы в штанах шляются! Кентервильские привидения… Знаю. Знаком. Желтая обложка — Оскар Уайльд… Издание товарищества Маркс… «Нива»… Что, а? Да, 1912 год…

Всеволод на плитняке коридора сидит, с маузером в руке, качается. Стоит вахту — стережет свою жизнь и свои сапоги…

Мы все эти штуки знаем… Катись, катись — мимо!

По коридору перестали ходить. Испугались… Так.

Серый гроб крутится вокруг Всеволода. Качается. Вали, качайся! Всеволод держится за подоконник. Вдруг подумал: странно, язык не шевелится. Я же еще жив… Голос! Голос! Есть ли он? Жив ли я? По гробу крик неслыханный:

— Вахтенный!

И себе самому опять:

— Есть!

Все в порядке…

Утром очнулся… Побрел — донести свою жизнь куда–то… Ну, возьмите ее, ну, помогите ей… Почему же мне так трудно и все качается?..

Прибрел и лег в госпитальный дом.

Мне хочется заснуть… Счет до тысячи… Я засыпаю, а нога не засыпает. Ослабить все мускулы, этот, этот, этот… Вишневский, какие вы знаете мускулы?

Musculus scalenus, musculus temporalis…

Это только мускулы головы, а скажите…

Голова важная вещь, а вам не нравится? Голову нельзя высовывать из окопа, — она важная вещь.

Тихо…

Нога засыпает. Тсс… Не спят только глаза.

Палата вытягивается. Какая перспектива! Как в перевернутый бинокль. Деления два влево от ноля!..

Я вижу: я быстро разбухаю, расту. Я заполняю собой палату. Только зубы острые щелкают в испуге… Я разрушу палату… Это опасно. Как это прекратить? Скорее, я задавлю других.

Теперь я уменьшаюсь очень быстро. Я боюсь, что я потеряюсь, меня не заметят, стряхнут, как соринку. Не надо. Это я! Это Я! Это Я!..

Замечательны узоры на стене. Я создаю их сам. Я нашел секрет комбинирования неизвестных линий и красок. Надо сообщить об этом скорее.

Я вижу: Бурчацк… Стоит наш бронепоезд «Грозный»… Братиш–шечки!.. Крой на Крым! Крой на Украину!.. Украина, сколько боев за тебя!


Приступ прошел. В тишине палаты Всеволод слушает свою память.


На ночь Всеволод привязывает веревочку к руке, а другой конец к корзиночке. Корзиночка под койкой. Маузер под матрасом.

Рядом лежит старый латышский стрелок. Всеволод шевельнулся:

— Драугс, друг, какие здесь дела?

— Жить мошно, матрос.

— Да?

— Тут умирают. Мошно брать их порцьи.

— Да.

На крайней койке у окна клокочет мокротой парубок. Горловая чахотка: звук знаком. Сколько звуков мы знаем, фронтовики!

Выбеленная палата. Опять все качается…

Всеволод видит — лежит еще матрос. Тощий, длинный. К нему идут двое в белом:

— Вы можете встать?

— Ого, сейчас.

Размахи сильные, черт возьми. Стой, стой, стой… Держись за поручни, браток, — смоет.

Фу, как стыдно, братишка. Братишка, чего эти белые тебя щупают, грудь трогают? Дай им по зубам. А ну, брось, эй, не замай товарища.

Очкастый в белом говорит, нагибаясь над тощим матросом:

— У него мраморная сыпь.

Ну и качает!

Латыш что–то говорит тощему матросу.

— А?

— Тебя в сыпнотифозный.

— Да?

— Ты, брат, держись.

— Понятно.

— Ты не бойся. Ей–богу. Ты вещи береги.

— Ага.

Хрипит парубок… Все на месте и не качается. Все ясно. Матросу уготован путь.

— Значит, в сыпнотифозный?

— Выходит.

— Притопал.

Латыш ворочается, приподнимается. Тощий матрос в вещах роется и тихо–тихо сообщает:

— Было ровно между жизнью и смертью. Скоки лет было. У нас повсегда так было. Теперь крен явно к смерти.

Вещички, как к инспекторскому смотру, складывал, проверял и тихо–тихо сообщал:

— Вот не ждал не гадал — сыпняк, барак и в ямку. Я от рака помереть ждал. Рак у меня в легких открылся, ест их. Через месяц съест, — я доктора пугнул, он признался… А то говорит — «не беспокойтесь». Истощенный я. Десять годов грохаю. А тельняшку починить надо — порвется. А был я ничего — мальчик слабый, — ломики гнул, говорил — плохие. А теперь рак у меня… (Подштанники вынул.) Подштанников двое осталось. Мало. Плясать умел: черепом в палубу, головой в потолок. С–час беседу сделаем.