Матушка-Русь — страница 1 из 3

А.ДомнинМАТУШКА-РУСЬИсторические повести



МАТУШКА-РУСЬСказание

ПРОЛОГ

Памяти отца

Михаила Константиновича Домнина посвящаю

Автор

Отец мой не любил, когда в доме затевалась уборка и мать посягала на беспорядок в его «мурле». Так называл он уголок в кухне заваленный книгами, бумагами и лекарствами. В переделанном из буфета шкафчике книги были натолканы так, что стоило большого труда разыскать здесь нужный том.

— И куда он мог запропаститься? — удивлялся отец, но не решался нарушить привычный хаос.

Над столом была прибита коробка из-под лапши, в нее складывались случайно услышанные редкие пословицы и прибаутки, наскоро записанные карандашом на газетных клочках или листочках календаря. Отец сам с трудом разбирал свои каракули и поэтому не спешил «приводить их в систему».

На плитке день и ночь пыхтел чайник. Отец отхлебывал из чашки до невозможности крепкий и горячий чай и шумно, словно с громадным облегчением, вздыхал после каждого глотка.

Худой, даже летом редко снимающий телогрейку и валенки, сидит он в «мурле», поглаживает лысую голову и произносит свое непонятное и многозначительное «м-да». Редкие, торчащие брови то удивленно взлетают, то хмуро опускаются. Серые с голубинкой глаза, всегда чуть влажные и широко открытые, затуманены какой-то думою.

Таким я помню отца.

К нему прилепились семьдесят пять болезней, и, по прогнозам врачей, они давно должны были его осилить, но не могли сломить его энергии. Он жил, он отчаянно сопротивлялся. Разработал свою методику лечения, среди его лекарств была даже смесь горчицы с медом, которую проглатывал он с превеликим отвращением.

Как-то ночью стоял отец у окна и долго смотрел на огоньки, мигающие за прудом на взгорье.

— Не могу я уйти от огоньков этих…

…Любил отец поговорить. Не просто поболтать о том, о сем, а высказать мысли, которыми постоянно занят мозг.

Жиль, друзья мои, студенты, летом разъезжались на каникулы. Вот благодарные собеседники! Слушают жадно, а чуть что, вспыхивают, как порох. Частенько, обычно ночами, на кухне разгорались жесточайшие словесные сражения.

Когда нет студентов, отец рад любому собеседнику: заглянет случайно участковый милиционер, он усадит его, угостит чайком, и только часа через два тот спохватится:

— Извините, я же на работе, я к вам вечерком забегу…

Иногда жертвой становилась мать.

— Присядь на минутку, — попросит он ее, — мне надо проверить свои суждения. — И добавит раздраженно: — Только оставь, пожалуйста, свои миски-плошки.

— Подожди, картошки начищу.

— Не хочешь — не надо, — сердится отец.

Мать покорно откладывает картошку, вытирает фартуком руки и садится напротив.

Отец прикрывает рукою глаза. Он уже в другом времени, в двенадцатом веке, в древней Руси. Перед ним возникают древние города над высокими речными обрывами, орды кочевников в дикой степи, жестокие битвы.

Не был отец ни литератором, ни историком и по профессии своей вроде был далек от древности.

Правда, в юности он писал стихи, учился в Пензенской «художке» у Савицкого и Горюшкина-Сорокопудова, даже в театре пытался играть. Мечты и планы спутала германская война. Начались солдатские скитания, галицийский фронт. Знать, уважаемым был он солдатом, если после Февральской революции выбрала его фронтовая братва помощником командира четвертого Финляндского полка. Потом — гражданская война, бои с белополяками. После госпиталя вернулся в Пензу, поступил на завод счетоводом, а вскоре ему сказали: «Мужик ты башковитый, поручаем тебе финансовый отдел — руководи».

Засел за книги, с головою влез в производство, наладил дело.

«Молодец, вот тебе плановый отдел, руководи…»

И уже как знающего специалиста пригласили его на Урал, в Мотовилиху.

Завод и промышленное хозяйство были смыслом и делом жизни отца, но жил в нем еще и художник, и, наверное, потому увлекся он однажды древним и загадочным памятником нашей литературы — «Словом о полку Игореве», завалил «мурло» летописями и учеными фолиантами и каждый свободный час отдавал «Слову».

В войну мы голодали. От брата-матроса не было с фронта писем. Отец приходил с работы поздно, пошатываясь от слабости и усталости. И все равно при свете коптилки хотя бы полчаса листал книги о русской древности.

Есть мгновения высшего взлета эпохи — они поучительны и прекрасны.

Таким взлетом среди дикости, братоубийственных войн и раздоров XII века было и «Слово о полку Игореве».

Сначала отец хотел сделать свой поэтический перевод «Слова», но приступил к нему не сразу, а после «душевной подготовки» — он переписывал и изучал Пушкина, чтобы постичь душу гения. А сделав потом перевод «Слова», счел свой труд весьма легкомысленным, отложил его в «папку непонятных бумаг» и заново принялся перечитывать груды летописей и книг. И был вечно недоволен тем, чего достиг.

Мысль отца не знала покоя. Он мог пройти мимо родного дома, думая о своем; как-то раз в трамвае вместо билета попросил у кондуктора «мечи харалужные». А рассказывать о далеких временах мог так, словно только что сам вернулся из Древней Руси.

…Мать слушает отца внимательно, не перебивая. Но вдруг, взглянув в окно, всполошится:

— Миша, погоди-ка, куры в огород залезли.

— Какие куры? — не понимает отец.

Исчезла Русь, он снова в своем «мурле». Он не сердится, нет: у матери свои заботы.

— М-да, — произносит он со вздохом. — Иди, выгоняй своих кур…

Однажды долгие годы труда принесли ему минуты счастья, ради которых стоило так прожить жизнь.

Он разбудил меня среди ночи. Неодетый, в наброшенной на плечи телогрейке, суетился и бегал по кухне:

— Ты только послушай, что мне приснилось! Это же открытие! И как никто раньше об этом не подумал!

Отец оторвал клочок газеты для самокрутки, потянулся к махорке, но на плитке запыхтел чайник. Он машинально снял его и, как в чашку, стал лить из него на газету. Лил и не мог понять, что делает, пока не ожгло руку.

Сейчас, когда пишутся эти строки, я отчетливо вижу его сияющие глаза, дрожащие от волнения пальцы. Дымящийся чай льется на промокший клочок газеты, на валенок, а отец словно не замечает этого…

НЕВЕСТА

Дам очам далеко зрети,

Дам ушам далеко слышати

Старинная песня.

Немало путей исхожено, немало дум передумано.

Была ли она, эта встреча, не приснилась ли?

В конце весны, когда отцветала черемуха, затянуло небо тяжелой хмарью, глухо проворчал в отдалении гром, и закружила вдруг сырая снежная метель. Белым лохматым зверем металась она в молодой листве, густо укрывала хлопьями траву.

Не видать дороги за снежными вихрями.

Долго ли, мало ли ехал Святослав, продрогший, облепленный снегом, но метель вдруг утихла, и в просветах дымящихся туч засветилось розовое, подрумяненное закатом небо.

Было морозно и тихо. Перед княжичем открылась зимняя поляна, дуплистый дуб на ее краю, а близ него сутулая избенка, обращенная оконцем к лесу. Как вороненое серебро, светилась река, и над нею густо клубился туман — снизу седой, сверху алый.

Увидел Святослав: вышла к реке девица в наброшенной на плечи полушубейке. Спрыгнул с коня, поспешил за нею.

Зачерпнула она из реки бадейкой и засмотрелась в темную воду. Не слышит, как окликнул ее княжич, смотрит в туман и поет тихонечко:

Лейтесь, слезы горючие, По лицу по белому, Смойте, слезы горючие, Красу девичью.

Голова ее непокрыта, пушистые косы упали на грудь, и в них искрятся снежинки.

Как в лес ли пойду — Мне дерев не найти, Как на людях мне Человека нет. Посею я горе Во чистом во поле, Взойди, мое горе, Черной чернобылью.

Хрустнул снег под ногою Святослава, обернулась девица, полыхнул по щекам румянец и растаял. Лицо худенькое, одни глаза, синие, как васильки, большие и дерзкие. Чуть припухлые губы сжаты зло и упрямо.

— Кто ты? — спросил княжич.

— Безмужняя жена, безотцова дочь.

Подхватила бадейку и пошла к избе.

— Постой! — спохватился Святослав. Не сказал он еще, что обсушиться бы ему надо, да и ночь близка, а девица уже ответила, приостановившись:

— Вон деревня недалечко, там примут.

Тяжело перехватила бадейку другой рукою, откинула за спину косы и пошла, ступая в старый след.

Княжич брел за нею, не зная, как ее удержать.

— Нельзя ко мне, — отмахнулась она на пороге с досадой и грустно добавила: — Порченая моя изба.

Скрипнула и захлопнулась дверь. Святослав постоял, стал стучать в расхлябанные доски. Зачем, чего хотел он — и сам не знал, просто не мог, коснувшись чужой беды, уйти от этой избенки, ничего не поняв и не пытаясь помочь.

В избе молчали. Он стал бить каблуком так, что заскрипели ржавые петли.

Стукнул засов, распахнулась дверь, девица шла на него с кочергою: глаза в прищуре остры, как шилья, губы в недоброй усмешке.

— Уходи! — властно показала она на взгорье в сторону деревни.

И он отступил, помянув черта.

Дохнула морозом и обняла землю тишиною серебристая ночь, растворились в белесом сумраке ближний лес и частокол на взгорье. Понуро брел за княжичем усталый конь.

В ближней избе, куда попросился Святослав, было жарко, пахло овчиной, сыростью и куриным пометом. Три лучины, зажатые в светец, горели, потрескивая, и по низкому потолку колебались тени.

Святослав обсушился. Хозяйка потчевала его сытой, кланялась и сетовала на скудное житье:

— Извела нас волхва. На скот мор напустила, у Опаленихи корова пала, у Заряды козел. А ныне вот снег на посевы наслала и стужу.

Святослав задремал было, но вдруг понял, что говорит хозяйка о той девице, и насторожился.

— Одна она у нас — веретница. Отец ейный тем же промышлял, а как стал отходить, она воем выла, знать, потому, что не все колдовство он ей передал. Или вот под рождество — стучит ночью в оконце: заледенела вся, сарафан колом стоит, а косы как две сосульки. «Пустите, — просит, — в прорубь оступилась». У меня сердечко страхом захолонуло, сорвала икону со стены, мужик топор ухватил и выходим так: «Прочь, веретница — некрещена девица, чур меня, чур!» И крестным знамением ее осенила. Вскрикнула она, руками от иконы заслонилась и бежать… Думаешь, отчего она в реку зимой ходила? С нити встречалась, он в реке живет.

— Кто — он?

— Он, нечестивый… Ужо отольются ей наши сле-зоньки.

В избе собирались, перешептывались, грозили кому-то. Понял княжич, кому они грозят, в полночь должно свершиться что-то страшное и непоправимое.

Бабы сбились в круг, и хозяйка бормотала:

Во поле-полище Черное дырище, Во дырище деготь, Медвежий коготь И человечья смерть. Чур меня, чур!

Был нелеп этот жуткий заговор рядом с молитвой, которую сразу они запели. Потом они вышли во двор, что-то вытаскивали из хлева.

Святослав, сказавшись, что спешит, вывел гнедого и поскакал вниз к реке. Привязал коня у леса, стал стучать к девице, но не дождавшись отзыва, затаился под дубом. В деревне слышались выкрики, лязг железа.

Лунные нити пронзали ветви, зажигая щепоти снега на листьях.

Холодно, тихо, жутко.

От деревни к реке сбегали белые тени.

У Святослава озноб прошел меж лопаток и перехватило дыхание: прямо к нему, почти бегом, двигались русалки в белых саванах, с распущенными волосами, босые. Они несли на плечах тяжелые ноши. Княжич подтянулся за нижний сук, влез на него и прижался к стволу. Русалки столпились под дубом, сбросили ноши, приплясывали, дули в пригоршни, отогревая пальцы.

— Шевелитесь, ноги жжет. Опалениха в соху встанет — она вдова, в борону кто-то из девиц.

Княжич узнал голос хозяйки. Это были деревенские бабы — в длинных исподних рубахах, босые. Высокая, тощая старуха, которую назвали Опаленихой, надела хомут и впряглась в соху, полная грудастая молодица — в борону. Шествие двинулось вокруг избенки. Опалениха, согнувшись и кряхтя, тянула соху, за нею шла хозяйка, присвистывая и дергая вожжи. Следом грудастая молодуха тянула борону, остальные бабы шли цепочкой за ними, приподняв одной рукой подолы, а другою словно бы брали из них пригоршни зерен и бросали вокруг.

— Шире захватывай! Не посмеет теперь она наш след переступить, тут ей и конец!

В лунном свете их лица казались зелеными, как у мертвецов.

Мы идем, мы ведем Соху-борону, —

высоко запела хозяйка, и остальные подхватили:

Мы пашем, мы бороним,

Тебя, веретница, в круг заколотим.

Сеем мы не рожью землю

И не родим семена.

По чистому снегу прошел темный, окруживший избенку след, бороной и сохой были взрыты травы и земля. Круг должен был замкнуться у дуба, но вдруг откинулась дверь избенки, с криком выбежала девица и отшатнулась от пропаханной борозды. Бросилась она к дубу, и бабы, заголосив, побежали ей наперерез.

Княжич спрыгнул, девица налетела на него, и он схватил ее за руки.

— Оборотень, — истошно завопила Опалениха, и бабы с визгом помчались прочь, падая, путаясь в длинных рубахах. Обгоняя всех, высоко задрав подол, убегала хозяйка. Опалениха с хомутом на шее отстала, споткнулась, хомут спал, но она зачем-то напялила его снова.

Девица не вырывалась, смотрела вслед уползавшей на четвереньках Опаленихе и беззвучно смеялась. Глаза ее были темными и злыми.

— Ты и вправду волхва? — спросил княжич, и она вздрогнула:

— Я никому не сделала зла. — И без насмешки грустно и доверчиво глянула ему в глаза. — Был в наших лесах белый лось, совсем ручной и беззащитный, потому что всюду виден среди листвы. Он пришел в деревню к людям, спасаясь от волков. И его затравили. Просто так, без нужды, убили красоту.

— Не пойму никак, кто же ты?

— Невеста твоя. Ты будешь искать меня и не найдешь, будешь ждать и не дождешься, а я буду всегда с тобой.

Она притянула его голову и коснулась горячего лба холодными губами.

— А теперь иди и не ищи меня и никого обо мне не спрашивай. Иди, — простерла она руку к лесу.

И непонятная власть была в ее взгляде. Он уходил, чувствуя его спиною и не смея оглянуться…

Когда занялся рассвет и край неба вспыхнул золотым пламенем, княжич словно бы проснулся. Было зябко, на траве лежала седая роса, и ленивый ветерок-лесовей шелестел листвой. И как будто не было вчерашней стужи и снега, песчаная дорога влажна и мягка, и конь оставляет на ней четкий след.

До боли обидно стало Святославу, что уехал он ночью от загадочной той девицы, не расспросив ее, ничего не поняв толком. Он и теперь ясно слышал грудной ее голос: «невеста твоя», видел васильковые ее глаза и сияние луны в пушистых волосах.

Повернул он коня, поскакал обратно, но сколько ни колесил по дорогам, не мог найти ни той реки, ни деревеньки, ни девичьей избенки. У кого ни спрашивал — никто не знал, где она.

Словно не было той ночи, словно приснилась она.

Лейтесь, слезы горючие,

По лицу по белому,

Смойте, слезы горючие,

Красу девичью.

Быль иль небыль, сон иль явь?

КЛУБОК СВАРОГОВ

Выткал бог Сварог нити жизней людских и почил от трудов. И была жизнь человека пряма, как лунный свет, и долга, как ветра путь. Но пришел котенок, заигрался в тех нитях и скатал в клубок. Опечалился бог Сварог, отец земли и неба. Созвал он сорок сороков волхвов-ведунов и повелел тот клубок распутать по ниточке. Доныне гадают ведуны, как распутать его, и не могут дознаться. Оттого и суетятся и мечутся люди, что жизни своей запутанной понять не могут, и оттого нет на Руси ни порядка, ни законов строгих и праведных, ни настоящей веры, ее украшающей.

Так сказывала Святославу бабка его.

Несмышленышем был тогда княжич, не мог понять странных бабкиных наговоров.

У бабки были влажные и горячие глаза половчанки и седая коса, по-русски уложенная венцом. Черный атласный плат она скалывала у подбородка золотой брошью, отчего лицо ее становилось полней и темнее.

Редко выходила бабка из своей светлицы. Гордая и дородная, сидела она в низком кресле с резными подлокотниками и смотрела, не видя, перед собой. О чем думала эта властная женщина? Иногда, просыпаясь ночью, княжич слышал, как она шаркает по скрипучим половицам и стучит тяжелым посохом.

Пятнадцать лет не снимала бабка траур по муже своем. Говорили, что в ту ночь, когда умер дед, князь черниговский, велела она закрыть ворота внутреннего города, чтоб не разнесли ту весть до других городов, а сама послала гонца за сыном Олегом, чтоб поспешал с дружиной на отцов престол. И, собрав бояр и духовных пастырей, взяла с них клятву, что не станут сноситься и сговариваться с другими князьями. Но епископ Антоний, иудину душу имея, сумел известить тайно дедова брата, и тот поспел раньше Олега.

Было сыро и зябко, висели над городом рыхлые тучи, глухо плыл над колокольнями заупокойный звон. У княжьего крыльца под седлом и в богатой сбруе стоял любимый конь покойного, у гроба выли плакальщицы:

Распахнитеся да белы саваны,

Ой, разойдитеся да белы рученьки,

Ты восстань, восстань, князь наш батюшко.

Снаряжуся я да сирой птицею,

Омочу крыло во Дунай-реке, Смою с век твоих смертну ржавчину, Оботру лицо белым полотном…

Бесконечен и сиротлив был тот плач, разрывающий душу: Научи-расскажи, как нам жить без тебя — да без правого крыла…

А бабка, на башню ворот городских поднявшись, кричала дедову брату, что стоял перед запертыми воротами с непокрытой головой:

— Прилетел, ворон, на мертвечинку? Ужо дадим испить живой кровушки, а ну как захлебнешься! — Хохотала торжествующе и измывалась. — Ишь, закудахтал! Черный кочет гаркнуть хочет, горло широко, да кишка тонка!

А тот в бессильной ярости скрипел зубами и лишь об одном просил: пустить с братом проститься.

Похоронили деда. Престол его занял брат, а бабка с сыном Олегом перебрались в родовое гнездо, в Новгород-Северский.

Святослав боялся жгучих бабкиных глаз, и влекли они и пугали. При внуке глаза теплели, разглаживались морщины над переносьем. Усаживала она внука рядом с собою, гладила льняные его волосы.

Мудрость старых людей настоена на горечи и печали, как хмельная отрава, замутит она тебе разум, и нет сил ей противиться.

— Легче притвориться великим, чем быть им, — зло ворчала бабка на дедова брата, теперь уже ставшего великим киевским князем. — Ты старший сын в роде нашем и по рождению своему выше дядьев своих, сидящих на высоких престолах. Ты правнук Олега Гориславича, то с мечом восстал за обиду и право быть среди первых. В юных годах был он князем Тьмутаракани, и был при нем любимец его вещий певец Боян, прозванный соловьем.

И не спеша начинала сказывать Бояновы песни — от них вскипала и холодела кровь, уходил сон, и уносило Святослава воображение в давний прекрасный мир битв и подвигов.

Высота — высота поднебесная, Глубота, глубота — океан-море, Широко раздолье по всей земле, Глубоки омуты днепровские…

Особо любил княжич одну из Бояновых песен. Сказывалось в ней, как схватили юного Олега хозары, спеленали ремнями и продали в рабство в греки. Увезен был Олег на дальний остров и три года томился вдали от родной земли. И добыл он волшебный клубок, размоталась ниточка, привела его на родину, и предал он огню и посек коварных хозар.

То ласкала бабка внука, то закипала гневом. Однажды, слушая какой-то жалостливый ее рассказ, расплакался он навзрыд. Оттолкнула его бабка, глаза, как ножи, сверкнули:

— Сердце твое из теста, как у отца! — И замахнулась посохом. Но вдруг привлекла княжича к себе, обхватила голову сухими ладонями.

— Ты разрубишь клубок Сварогов, ты будешь правителем всей земли русской! Хочешь?

Она дышала ему в лицо, и у нее тряслись щеки:

— Изгони жалость из сердца, напитай его хитростью. Измельчал наш род после пращура твоего Ярослава Мудрого. От сынов его, землю разделивших, смуты пошли. Ярослав Мудрый десять иноземных государей оплел родством и всю землю нашу в кулак зажал. Не мечом, не удалью — хитростью и ясномыслием. Ненавистен он мне и люб за то. Князья наши недоумки, — застучала она посохом, — завистью обросли, в чужой мошне им и дыра гривной кажется. Власть — невеста завидная, мало кто ее достоин. Ты прочтешь все книги, которые знал пращур Ярослав, узнаешь все тайны, которыми он владел. Ты будешь воевать оружием врагов твоих, торговать их товарами.

И снарядили вскорости Святослава в Киев к монастырским книгознаям.

Отец сказал бабке:

— Если хочешь рыбу плавать учить — не бросай ее в кипяток. Он должен стать воином, а не монахом-святошей.

Бабка отмахнулась. На прощанье перекрестила внука троекратно и спрятала на его груди мягкую ладанку, в которую вшит был корень белой озерной лилии — одолень-травы. Произнес княжич заклинание, как учила бабка:

— Одолень-трава, одолей мне горы высокие, долы низкие, из синя-моря вынеси, из дремучего леса выведи. Спрячу я тебя, одолень-трава, в ретиво сердце во всем пути, во всей дороженьке.

С тем и отправился в путь.

Княжичу нравились дни в книжных клетях Печерского монастыря среди тех, кто творит летописные своды и знает иные языки и наречия.

Не срубить дом без бревен, не скопить ума без чтения книжного. Краса воину — оружие, кораблю — ветрила, мудрому — книги.

— Труден путь восхождений души человеческой к самой себе. Через ремесло свое познают человецы тайны жизни: пахарь — возделывая землю, кузнец — плавя медь и железо, а твое ремесло — понять истоки горя и радости людей и быть им защитником и судией, — поучал боярин-монах отец Феодор, наставник княжеских детей при монастыре.

У него было сухое маленькое лицо и доверчивые, как у ребенка, глаза. Волосы всегда всклочены и спутаны, говорит он то громко, подняв со значением желтый палец, то взволнованно и быстро, понизив голос до шепота.

— Жил в древние поры греческий воитель Александр, прозванный Двурогим, полмира покорилось ему. Но пришел однажды в страну рахман-праведников, послушал смиренные их речи и сказал:

«Просите, что хотите, и дам вам».

«Дай нам бессмертие», — сказали они.

«Этим не владею, потому что сам смертен».

И сказали рахмане:

«Так почто же ты, смертный, столько ратовствуешь? Все равно, умерев, все другим оставишь».

Отвечал Александр:

«Не взволнуется море, если не дохнет ветер. Бесплоден человек, только о небесном помышляя. Если бы все один нрав имели, празден был бы весь мир: по морю бы не плавали, земли бы не возделывали, детей бы рождения не было».

Не все понимал княжич в речах боярина и монаха отца Феодора.

— А откуда Русь появилась? И правда ли, что пращуры наши — славяне — жили по звериным законам?

— В древних веках истоки Руси. У народа, как и у человека, есть детство. Там истоки будущей его судьбы, и негоже нам сторониться пращуров наших за то, что по-иному жили. Летописи начинают судьбу Руси с Рюрика и Владимира Крестителя, будто до них ничего не было. Чем длиннее история, тем меньше места в ней человеку, и потому считают некоторые, что легче начинать отсчет времени с себя, чтоб одному в ней место занять. Вот что о пращурах наших в греческой древней книге писано: «Эти племена, славяне и анты, не управляются одним человеком, но издревле живут в народоправстве, и потому у них счастье и несчастье в жизни считается делом общим». А вот как говорил византийский император Маврикий шесть веков тому назад: «Племена славян и антов сходны по своему образу жизни, по своим нравам, по своей любви к свободе; их никоим образом нельзя склонить к рабству или подчинению в своей стране… У них большое количество скота и плодов земных, лежащих в кучах, в особенности проса и пшеницы. Скромность их женщин превышает всякую человеческую природу, так что большинство их считает смерть своего мужа своею смертью и добровольно удушают себя, не считая пребывание во вдовстве за жизнь».

— Сами удушали себя?

— Не совсем так. Были средь других языческих обычаев и звериные, и не смели они их нарушить. По смерти мужа убивали жену и сжигали вместе с ним, ибо в стране предков они должны быть вместе. И пленников приносили в жертву Перуну серебряноусому, ибо считали, что в стране мертвых убитые пленники должны стать рабами. Так делал еще и Владимир Креститель. Но был ненавистен тот обычай, и с радостью обратились славяне к новой Христовой вере, запретившей убиение и жертвоприношение. И еще потому новая вера в единого бога пришла ко времени, что подступили к Руси враги-печенеги и надо было объединить разрозненные племена кривичей, полян, древлян и иные под одним стягом и в единой вере, свергнув родовых богов. О том и в народе сложена былина-сказание про Добрыню — дядьку Владимира. Дважды Добрыня свергал Перуна — в Киеве и потом в Новгороде. Новгородский идол Перун, сброшенный в Волхов, плыл под мостом и забросил на него свою палицу для раздора, оттого теперь все драки новгородцев на этом мосту. И в народном сказе-бывалыцине дважды борется Добрыня со змеем-язычеством и освобождает от змеиного пламени Забаву-женщину и царей-царевичей — «пленников… Когда хочешь нынешний день понять, постигни судьбу земли и народа своего в глубь времен, падения его и полет, позор и славу…

Отозвал вскоре княжича отец, сказав, что время ему постигать воинские науки. Но сам он дома не засиживался, был в походах, воевал с дядьями и родичами и о тех сражениях рассказывал сыну с прибаутками: «Пришли Петры, принесли топоры, после каждого Петра — кругом дыра».

Александр Двурогий в пятнадцать лет покорил полмира.

Святослав в пятнадцать лет потерял все. Отец, достигнув войнами престола в Чернигове, умер, не успев сына наделить уделом. И остался княжич без дома, без малого владения.

По милости дядьки своего Игоря, что стал после отца править Новгород-Северским, получил Святослав маленькую крепостишку Рыльск на границе с половецкой степью: городок не велик, а спать не велит. И во всем он теперь от Игоря зависим. Нить судьбы его завязалась узлом.

ТАЙНЫ БЕЗЪЯЗЫКИХ МАСТЕРОВ

Зачудесил Самошка-кузнец. Прошел слух, что купил он бычка полугодовалого, привязал в своей кузне и поит его ночами расплавленным железом заместо воды. Слух полз из улицы в улицу, будоража любопытство, сея тревогу. Как на снежный сырой ком, что катят по талому снегу, налипали на него новые присказки и небылицы. Уверяли, что у того телка глаза угольями горят, а из ноздрей пламя пышет.

Был Самошка знаменитым в городе человеком. И больше не за руки его золотые — такого умельца поискать на Руси — за жизнь потешную любили старика: уж коли что вычудит — на три года смеху. Однажды такое сотворил, что весь город привел в смятение и восторг.

Проведал он случаем, будто монах новгородский, смастерив воздушного змея, летал на нем в Иерусалим «между обедней и заутреней». И еще такое сказывал ему книжный человек: «Когда подступил вещий Олег ко Царьграду, склеил бумажных людей на конях и пустил по воздуху на град. Увидели греки небесное войско и бежали в страхе».

Затосковал Самошка. У орла есть крылья, чтобы парить в подоблачье, у человека — мечта. Разве заказано ему достигнуть полета орлиного, увидеть с вышины край земли и неба, куда солнце прячется и как зажигаются звезды?

И смастерил он из тонких рей, обтянутых легкой кожей, змея, похожего на огромную летучую мышь.

Был день ветреный и хмурый, когда сыновья вынесли змея к высокому берегу Сейма. При великом стечении народа подлез под него кузнец, укрепил в ремнях руки и, пробежав, прыгнул с обрыва. Подхватил его поток воздуха, и поплыл он над рекою в орлином парении. Только слышно было, как дребезжат крылья и как тоненько кричит сам кузнец не то от восторга, не то от страха. Несло его вдоль берега, уже еле виден стал. Но вдруг у дальней излучины подломилось крыло и рухнул змей вниз. Пока подоспел народ, кузнец чуть не захлебнулся, выпутываясь из ремней.

Тогда и прозвали его «дважды крещеным». Посмеивался кузнец над всем и над всеми, говаривал иногда:

— Зачем унынием праздник жизни своей омрачать? Одна у меня жизнь и потому радуюсь я ей и берегу.

Ныне новая затея у Самошки. Как-то набрел на его кузню бродячий гусляр. Собою высок и костляв, белая лешачья борода с прозеленью растет будто бы из самого рта — губ не видать. Дугой согнулся, пролезая в низкую покосившуюся дверь, шагнул через порог, пошевелил лохматой бровью и стянул с головы шапку:

— Мир вам и честь, добрые люди.

Сыны Самошкины — разбойного вида в косую сажень детинушки — подкатили страннику корявый чурбан и отодвинулись молча в сторону. Сам кузнец занят был новой саблей, что отковал недавно; сталь для нее готовил он особо, добавляя в плавку и глины, и муки ржаной, и сажи, и еще всякой всячины.

Сказал гусляр, что есть у него дело до самого князя Святослава, и все выспрашивал, каков он и как о нем народ судит.

— Как судить приучены: князь всегда хорош, боярин поплоше, купец — обманщик, а простолюдин вроде бы и не человек. — Самошка вытер о фартук ладони и присел на тот же чурбан. — Сколько на моему веку князей менялось — всех и разглядеть не успел.

Самошкиной сабелькой, что кроваво полыхнула в отсветах печи, гусляр залюбовался: затейливо. А кузнец вздохнул:

— Восточному булату наше оружие не соперник. Их сабли легкую кисею на лету секут и железо рубят. Говорят, что те мастера все без языка, потому и секрет их проведать никто не может.

— О том не знаю, — отозвался гость, и лешачьи брови его прикрыли глаза. — Сказывают, крепок булат оттого, что пропитан людской кровью. Хвастал в Киеве восточный гость про тайну тамошних мастеров: будто бы нужно калить меч, пока он не вспыхнет, как солнце в пустыне, а потом вонзить его в тело жирного раба. И будет он цвета царского пурпура.

— Душегубы! — взвизгнул Самошка. — Живое тело раскаленным железом…

Ушел гусляр, заронив беспокойство в сердце кузнеца. Как ни ругался он, а о тайне булата не переставал думать. Увидел, проходя по торжищу, пестрого бычка и подумал: «Зачем нехристям человека подвергать мучительной смерти, взяли бы животину — еще куда ни шло…» И решил вдруг сам испробовать восточный секрет.

С утра у его кузни толпились любопытные: кто привел коня перековать, кто лемех для сохи заказать, а кто и просто так. И все на бычка косились: телок как телок, сено жует и пьет водицу. Только подойти к нему боязно: вдруг огнем полыхнет. Кричал на них Самошка, гонял батогом, но разве от чужого глаза укроешься? Может быть, и не кончилось бы для него добром это любопытство, если бы не встревожили Рыльск слухи о близкой войне с половцами. О Самошке забыли.

А кузнец, заперев кузню, не пропускал ни одного молебна во храме, был тих, смирен, одет и расчесан. Постились и его сыны.

— Без торжественности в душе не свершить великого, — негромко поучал их Самошка.

Как-то под утро, когда таяли звезды от дыхания студеной весенней зари, кузнец разбудил сынов: пора. Больше ни слова не было сказано.

Не выходили из кузни до вечера. Дважды жена Самошки приносила обед, но никто не притрагивался к еде. Грязные и горячие от работы и жара, налегали сыны на меха, и не только уголья, но, казалось, и камни пода в гудящей печи раскалены добела. И лезвие кривой сабли на углях рдело, как полоска оранжевого солнца.

Выхватил ее Самошка кожаной рукавицей и выбежал на волю к бычку. Тот потянулся к нему и ласково замычал. Замахнулся кузнец, помедлил и со злостью вонзил раскаленное лезвие в бочку с дегтем. Облако чада вырвалось из бочки и растаяло. Телок фыркнул, брыкнул задними ногами и уставился на кузнеца. Самошка в изнеможении опустился на траву. Не хватило мочи загубить животину. Нет, злодейством не достигнуть подвига.

— Живодеры безъязыкие, — изругался он на восточных мастеров.

А сыны тем временем выловили саблю из дегтя, как змею ядовитую, осторожно отнесли ее в лопухи. И лишь на другой день, когда обтерли ее и отмыли, удивился кузнец синеватому узорному отливу ее лезвия, а когда попробовал ударить ею по наковальне, лишь малый рубец остался на острие.

СОВЕТ

Воробьи опьянели от солнца и вешнего тепла, облепили крыши и деревья, раскричались, как бабы на торгу. Грачи и аисты ссорятся у старых гнезд, и плывут в бездонной небесной выси станицы журавлей-кликунов. Умылся городок первым чистым дождем, расцвел пестрыми женскими нарядами, ожил в весенних заботах и хлопотах.

Вечерами, при кострах, когда заглянут в омуты первые звезды, начинаются в роще над Сеймом хороводы и веселые игрища.

Теплеет земля, в избытке напоенная влагой, самая пора орала готовить для пахоты, бить пролетную птицу и чинить невода для рыбы.

Не о том помыслы князя, не весна пробудила в нем волнение и тревогу. Приказал он бить в большой колокол, разослал по городу вабичей — трубить в берестяные роги, сзывать народ ко княжьему двору — на совет, на вече.

Только что возвратился Святослав из Новгород-Северска, от дядьки своего Игоря.

Родовое гнездо Ольговичей, город его детства Новгород-Северск стоит на излучине Десны, на высоком ее берегу среди сосновых лесов. Над обрывом — обнесенный стеною княжеский терем-крепость: из его окон лодки и ладьи на реке кажутся крошечными.

На крыльце встретила Святослава Игорева супруга Ярославна, радостная и суетливая:

— Вырос-то как!

Проводила в терем. За столом уже сидели сам Игорь, юный его сын Владимир, брат Всеволод — Буй-тур и черниговский воевода Ольстин. Ярославна захлопотала с угощениями, торопливо расспрашивала Святослава о житье-бытье.

Не мог юный князь назвать то чувство робости и обожания, которое испытывал он к этой женщине. У нее была привычка сравнивать людей с птицами и зверушками. Игорь был журавлем, степенным и голенастым, Всеволод — простуженный грач, а он, Святослав, — молодой певчий дрозд с рябой грудкой. Себя называла она сиротливой зегзицею-чибисом, что тоскливо кричит над рекою. По-матерински баловала она Святослава, когда он гостил, советовала:

— Не лезь в княжьи свары, людская кровь — не водица.

Горьким было ее детство в Галиче, в высоком тереме отца — умного и могучего Ярослава Осмомысла. Мать ее жила с отцом во вражде и ненависти. Завел Осмомысл себе полюбовницу Настасью, и жизнь их была похожа на праздник. Мать Ярославны от лютой ненависти к сопернице теряла разум, плела заговоры, посылала отцу настоенное на сорочьем сердце вино, колола кинжалом след, где прошла Настасья. Потому женитьба Игоря на Ярославне, тогда еще совсем девочке, была как полет на свободу из тесной и душной клетки, где жили сплетни и раздоры. А мать все же извела соперницу. Была в Галиче смута и заговор бояр, связали они Осмомысла, заперли в тереме, а Настасью перед храмом на площади сожгли на высоком костре — такой зверской казни еще не знала Русь. Убивалась, узнав о том, Ярославна.

— Сама горе изведав, и чужое понять могу, — печально говорила она Святославу. — А пуще всего ненавижу, когда нет мира меж людьми.

Но в мужской беседе жена не советчица: обнесла Ярославна гостей вином и удалилась.

Игорь, пытливо прищурясь, оглядел каждого. На Святославе взгляд задержался: вырос племянник, того и гляди как сын старшего брата потребует свою долю и станет соперником юного Владимира. Молодого жеребчика надо в узде держать, не ослабляя поводья.

— Донесли мне, что Кончай и ханы стоят за Сулою у переяславльских границ и мыслят набег на Киев. И если мы, соединив оружие, пройдем по Дону, по их тылам и становищам — будет нам честь и добыча.

— Добро, — пробасил Всеволод. — Но киевский Святослав Всеволодович скликал нас объединить с ним дружины.

— Киев любит чужими руками горячие угли брать. Много мы от него добра видели? Да и знаете вы наших князей: один говорит — светай, боже; другой говорит — не дай боже; и третий — нам наплевать.

Святослав, захмелев от вина, смотрел на дядьев влюбленно: это они учили его воинскому ремеслу: нырять под коня на скаку, стрелять из лука; учили варяжскому удару мечом — приняв удар врага на щит, бить его по ногам, а следом обрушить на него тяжесть меча сверху.

— Не пустое бахвальство, а беды и нужда заставляют нас думать о походе. Земли наши — ворота из степи на Русь, и когда ринутся в них половецкие орды, поздно будет думать о победе. Смирить хана, в спину нанести ему удар — вот наша цель, — говорил Игорь, и никто не смел ему возразить.

Пахарь и кочевник — враги исконные и древние. Пахарь живет домом и тем, что земля дает. Кочевнику нужен весь степной простор для табунов коней и скота, а как оскудеют пастбища, основным его промыслом становится набег и война. Перекрыв торговые пути, украсит он кибитку яркими иноземными шелками.

Степь — как море, и гонит по ней ветер времени волны степных племен. В лето 1068 захлестнула ее лавина половцев.

«В один миг половец близко, и вот уже нет его, — пишет греческий летописец. — Сделал наезд, и стремглав, с полными руками, хватается за поводья, понукает коня ногами и бичом и вихрем несется далее, как бы желая перегнать быструю птицу. Его еще не успели увидеть, а он уже скрылся из глаз».

Народная былина так рассказывает о набеге хана Шарукана на Киев:

Да ни числа им, ни сметы нет,

Да не видно ни солнца, ни месяца

От того же духу половецкого,

От того же пару лошадиного.

Ко святой Руси Шарк-великан

Широкую дорогу прокладывает,

Жгучим огнем выравнивает,

Людом христианским

Речки-болота запруживает…

За столетие совершили половцы почти пятьдесят крупных походов на Русь, и не счесть, сколько было быстрых разбойных набегов, сколько сожжено крепостей и сел и сколько детей и женщин угнано в полон, продано в рабство.

И почти три десятка раз за то же время русские князья, затевая вражду меж собою, призывали на помощь половецкие орды, отдавая им на разграбление завоеванные города.

Было отчего степнякам силы скопить и наполниться дерзостью.

Стонут приграничные земли от их напасти и ждут защиты.

Прошлым летом киевский великий князь Святослав Всеволодович сумел собрать под свое знамя многие княжества, грозой прошел по половецким становищам, сровнял холмы, возмутил реки и пленил самого Кобяка-хана.

Но рассорились тогда князья, переяславский Владимир пошел зорить Игоревы города, Игорь — Владимировы земли.

— Спорить нам недосуг, — говорил теперь на совете Игорь, — дерзкий поход замыслен, но без дерзости удачу за крылья не схватишь.

Провожая Святослава, обнял его Игорь, по спине похлопал, сказав на прощанье:

— А тебе еще впервые отцовский меч окропить чужою кровью и давний наш позор искупить… не забыл Чернорыю-реку?

ДАВНИЙ ПОЗОР

Было это пять лет назад и было так.

Темна вода в Чернорые-реке. Из сырых чащоб несет она легкую тину и сочные стебли, кружит в буйных омутах жесткие дубовые листья.

Глубока Чернорыя-река, до краев в берегах налита. Говорят, выходят из нее ночами русалки, водят при луне хороводы и грызут кору на дубах. Не довелись конному или пешему войти в реку: защекотят его русалки и утянут на дно.

На реке Чернорые дубы шумят. На реке Чернорые пир идет!

Меж повозок пасутся стреноженные кони, пахнет потом, дымом и сухим настоем жесткого степного разнотравья.

Ближе к воде среди редких дубов — русское воинство, дальше к холмам — половецкий стан. Но перемешались полки, не поймешь, кто к кому в гости приехал. Грустные и гортанные степные напевы смешались с удалыми русскими, пенятся в ковшах хмельной мед и кислый кумыс. Братаются, потчуют друг друга: вместе им идти на Киев — матерь городов русских:

Киев-град на щит им взять,

Божьи церкви на дым пустить.

Бедный Киев, недобрый век для тебя настал! Скудеют богатства твои, тает могущество. Была крепка Русь при Владимире-Красном Солнышке, при Ярославе Мудром была сильна. Не было тогда отбою от иноземных гостей, а породниться и завести дружбу с русским князем почитали за честь иноземные государи. Ярославов сын Всеволод женат был на дочери византийского императора, другой сын — Изяслав — на сестре польского короля, дочь Анна стала французской королевой, другой дочери посвящал свои песни норвежский викинг Гаральд Смелый:

А дева русская в золотой гривне

Пренебрегает мною.

Гаральд стал властителем Норвегии, а дева в золотой гривне его женой.

С германским, английским, венгерским и прочими дворами породнились внуки Ярослава.

В почете была Русь, и перед ее силой трепетали. Единый властелин правил всей отчей землею, и перед стягом его склоняли головы другие города и правители.

А ныне? Разделилась земля на пятнадцать княжеств — Новгород, Чернигов, Суздаль, Галич, Полоцк, Смоленск… И еще при каждом из них по десятку малых городов и уделов.

Мог ли знать юный Святослав, что есть в том разделении свои добрые стороны? Они были молоды — новые города-княжества, и тяготила их опека одряхлевшего Киева. Они сами торговали и строились, жили своею волею и помыслом. Молодость не терпит соперничества, только себя считая правою во всем. Таков был век, что отходили в прошлое древние родовые обычаи, слагались новые из причудливого переплетения православия и язычества. Стремились люди познать мир и жизнь, и потому, особенно в вольном Новгороде, где был грамотен даже простой смерд, возникали еретические веры и течения, а женщины красовались в языческих украшениях. Русь расправляла крылья для высокого полета — что ждет ее впереди, какие грозы и бури?

В полете птицы не ссорятся. Города-княжества жили врагами.

У южных приграничных земель была еще и своя беда: торговые пути к морю — Греческий, Залозный и Соляной — были перекрыты половцами, и потому смотрели русичи в степь глазами, полными ненависти.

Но непримиримей и яростней, нежели со степью, спорили и воевали они меж собою. Племя Ярослава Мудрого стало столь многочисленным, что не хватало наследникам уделов, и каждый из них требовал по рождению своему власти и доли более высокой, чем имел. Потому каждый смотрел на родича, как на соперника и врага, и у подножия престолов родные братья грызлись насмерть.

За тридцать лет на киевском престоле поменялось двадцать восемь князей, иные и дня на нем не удерживались или недели.

Коварством и изменами возвысился над всеми Святослав Всеволодович, тот самый, которого не пускала когда-то бабка в Чернигов. Но вот случилась у него распря с владимирским князем, ушел он с войском на север, а тут смоленский Рюрик собрал родичей и занял Киев. Святослав Всеволодович призвал на помощь Чернигов и Новгород-Северск да еще ляхов и половцев и теперь двигался с севера, а Игорь с ханом Кончаком — с юга.

Юному Святославу шел тогда четырнадцатый год, и не о странностях вражды и междуусобиц мыслил он, а о том подвиге, который свершит в битве, и под колокольный звон въедет в Киев на белом коне среди победителей.

На реке Чернорые — пир идет!

На малой поляне в роще Игорь и хан Кончак состязались в силе и ловкости. Оба крепки и плечисты, оба дерзки и осторожны, сплелись руками, лбами уперлись — борются. У Игоря лицо кровью налито, у Кончака жилы на шее вздулись, словно давние недруги сцепились в поединке, и насмерть идет борьба.

Не чаяли они в ту минуту, что за холмами скопились дружины смоленского Рюрика, сегодняшнего их врага, и готовятся к бою.

Сходу ураганом обрушились они на пирующих, смяли и, как волки обезумевшее стадо, погнали к реке. Закипела вода от барахтающихся тел.

Юный Святослав потерял меч и шлем, поток бегущих увлек его. За кривым половцем прыгнул он в омут, вынырнул и увидел рядом борт лодки. Мелькнуло искаженное злобой лицо Кончака, хан толкнул его веслом в плечо, и он погрузился в коричневый мрак. Легкие напряглись до предела, вот-вот разорвутся без воздуха. Вынырнул княжич, хлебнув со стоном воздух. Чья-то рука схватила его за ворот, втягивая в лодку. Игорь — увидел Святослав.

Кончак бил каблуком и веслом тех, кто цеплялся за борт, отталкивался от их голов.

Потом княжич бежал вместе со всеми, его толкали, обгоняли, какой-то рыжий детина чуть не подмялконем.

Остановились будто все разом: один упал на траву, другой, пошатываясь, побрел искать своих, третий спешил стянуть сапоги и выжать рубаху. Княжич в изнеможении лег под трехствольным кленом и закрыл глаза. Когда открыл их, увидел куст кипрея в розовых цветах и диковинную черную бабочку на нем.

Игорь уже ездил на коне средь воинов, собирая свой полк. Он будто похудел и постарел, резче означился нос с горбинкой, крупные, упрямые, как у всех ольговичей, губы, седая прядь в бороде.

— Ну что, племяш, — пробасил он Святославу. — Как говорят: здравствуй, женившись, да не с кем спать. — Еще хотел что-то сказать, но нахмурился и отъехал.

…Разбив Игоревы и половецкие войска, Рюрик поспешил замириться с родичами. Он покорно уступил Святославу Всеволодовичу титул великого князя киевского, зато себе выторговал Белгород и все окружные земли. И стало с той поры два хозяина на Киевщине — один именовался великим, другой владел его землями.

А Кончай, собрав свое воинство, решил хоть чем-нибудь поживиться и поспешил зорить беззащитные села Новгород-Северска. Игорь, узнав о том, пришел в ярость, грозя хану местью и карой.

«С ДЕТЬМИ ПОЙДЕМ!»

Гудит над городом большой колокол. Побросали люди свои дела, выскакивают на улицу:

— Пожар иль явление небесное?

Улицы рыльские, как тропы в лесу, извилисты, выходят к божьему храму и торговым рядам. Текут по ним людские ручейки, вливаются в поток перед княжьим двором. Не вместиться всему люду на широкий двор. Работая локтями, пробиваются сквозь ряды тринадцать дюжих парней:

— Самошке-кузнецу дорогу!

Шествует за ними старичок, прокопченный насквозь, с бородкой непонятного цвета. Как теленка в лосином стаде, оберегают его сыны. Выбрались в передний ряд, ко крыльцу.

Святослав стоит на высоком крыльце в окружении бояр и воевод сивоусых. По случаю веча облачился он в кольчугу и красный плащ, шлем с золотою насечкой придерживает у груди. Против степенных воевод и сотников еще младенец — и бороденка жидковата, и телом еще не окреп. Бледен он и встревожен: поддержат ли его люди рыльские? На всякий случай заслал в толпу крикунов, чтобы при нужде горла не жалели. О княжьем недавнем сговоре держит он слово на вече.

— Кузнец дважды крещеный тута, начинай! — выкрикивают и смеются в толпе.

Речь Святослава не была долгой, и без того ведомо рыльскому люду, сколько обид чинят им половцы, как в песне поется: «села огнем палят, люд христианский в леса разбегается». Русские кони пасутся в степных табунах, русские женщины, угнанные в полон, готовят ханам кислый кумыс.

— Седлать коней зову вас, братие и дружина, смерды, торговые и работные люди! У кого коня нет и оружия — своим поделюсь.

Колыхнулся народ, зашумел. Самошка выкрикнул визгливо, даже голос, как у молодого петушка, сорвался:

— С детьми пойдем, Ольгович!

— Куда тебе, старому, версты мерять, — гаркнул кто-то из народа. — Пусти сынов одних, а сам дом сторожи!

Самошка вытянул шею, выглядывая обидчика, еще задорней поднялся хвост его бороденки:

— А куда они без меня? — показал на плечистых с разбойничьими лицами сыновей.

Дрогнули передние ряды от хохота, и крик одобрения: «С детьми пойдем!» — был подхвачен всею толпою. Святослав вздохнул полной грудью и легко улыбнулся.

По случаю великого похода забражничал Самошка, ходил по улицам и орал соромные песни. И всюду следовали за ним сыновья в расшитых праздничных рубахах. Выбрался кузнец на городскую стену, постоял в раздумье, покачался и погрозил сухим кулачком в сторону степи.

— А вы чего рты поразинули! — грозно прикрикнул он на сыновей, и те обратили к степи пудовые свои кулаки.

Домой возвратился кузнец совсем пьянехонек. Сыны вели его осторожно, подхватив под мышки, а он свесил бессильно голову и что-то бормотал. Когда ноги его совсем волочились по земле, сыны подбадривали:

— А как ты, батя, в Олеговом войске ходил?

Кузнец вскидывался, выпячивал грудь и старался идти сам, высоко задирая ноги.

Агафья возилась у печи. Сыны усадили кузнеца на лавку, он навалился на корчагу с квашней и въехал рукою в тесто. Агафья взяла его в охапку, как беремя дров, и завалила на печь. Самошка обиделся:

— Может, мы животы сложим, а в тебе никакого уважения!

Дрогнула широкая спина Агафьи, сынам почудилось, что она всхлипнула.

ВСТРЕЧА

Веселися, народ, скоморошина идет!

Появился гусляр белобородый на княжьем дворе, когда были там суета и гомон, дружинники сновали из терема в терем, спорили и пробовали оружие. Гусляра окружили: «Повесели душу, старинушка!» — и он тряхнул лешачьей бородой и заприговаривал, ногой себе притопывая:

Как струна-то загула, загула,

Как другая приговаривала,

Пора молодцу женитьбу давать,

Молодому князю свататься…

Услышал Святослав знакомый, басок, спустился с крыльца, но из-за спин челядинцев не разглядит певца.

Стару бабу за себя ему взять,

Стару бабу на печи держать,

Стару бабу калачами кормить.

Раздвинул людей Святослав, пробрался к гусляру.

Кабы бабе калача, калача —

Стала б баба горяча, горяча,

Кабы бабе молока, молока —

Стала б баба молода, молода…

Видит Святослав седую бороду с прозеленью, густые лешачьи брови и смешливо прищуренный взгляд.

Кабы бабе сапоги, сапоги,

Пошла б баба в три ноги, в три ноги!

Путята! Вот кого не ждал и не чаял он видеть. В те годы, когда был Святослав отроком, повстречались они, сколько лет с той поры минуло.

Копилась тогда гроза над Заднепровьем, плескались дальние молнии и ворчали громы. По-над берегом у перевоза, где поставлена сараюшка на случай непогоды, сидел старик, похожий на лешего: лаптишки потрепаны, одежонка от пыли поседела. Рядом в кожаном чехле гусли, мешок да суковатый посох — знать, не ближнего пути странничек.

Лодка ушла на тот берег, и не спешил перевозчик возвращаться. Княжич присел рядом со стариком, спросил:

— Чей ты и кому служишь?

Хитро сощурился старик, будто сказать хотел: не тебе бы спрашивать и не мне отвечать.

— Служу всем и никому: всем богам по сапогам, а богородице — туфли, чтоб ноги не пухли.

— Вроде бы видел я тебя при дворе в Чернигове. Выгнали, что ли?

— Сам ушел. Придворный воздух для скомороха вреден, к ожирению располагает. Убивцы сидят в высоких-то теремах, берут они твою душу за крылья и ну пытать. Трижды убивец тот, кто убивает мысль и песню.

Святослав вспыхнул от дерзкой речи, но сдержался, пересилило любопытство. При княжьих дворах полно скоморохов, гусляров и гудошников, наперебой славят они господина и друг друга с места теснят. А этот или непохож на них, или зело обижен.

Когда снова показала туча огненный язык и раскатился гром над побелевшей водой, гусляр поднялся во весь свой рост, ветром растрепало его лешачью бороду:

— В такой час деды наши Перуна славили… О, Перун, добрый отец, у тебя семь сыновей: трое — чтобы потрясать небо грохотом, двое — чтобы поражать, двое — чтобы пускать стрелы молний. Катись, Перун, над лесами и не сделай никому вреда, ни черешневым цветам, ни пахарю. Греми, шуми, Перунище, ломай мосты над Днепром, чтобы не прошли по ним вороги!

И загрохотало над их головами, и откликнулись на зов дальние громы. Прошел волною ветер и стих, и дальний берег скрыло ливнем. Спрятавшись под навес, княжич и гусляр смотрели, как движется на них стена ливня. Упали первые капли на крышу, и через минуту все поглотил плеск и шелест. И верилось, что и голоса громов, и дождь, и пенистые потоки — не мертвая стихия. Все на свете имеет живую душу и может гневаться, буйствовать и ласкать.

И словно угадав состояние княжича, поведал ему гусляр древнее предание о человеке и его родстве со всем сущим вокруг.

Лежала Земля-девица во мраке и холоде, ветры и бури пели ей черные песни, снегами и льдом пеленали. Одинокую и сирую увидел ее Ярило — солнце красное, по небу гуляя. Люба стала ему Земля, обнял он ее жаркими лучами, растопил мрак и холод. Расцвела и преобразилась Земля от горячей его любви, лесами-травами приоделась, реками-ручьями приукрасилась. Народила она Яриле звонких птах и резвых зверушек, но не было еще у них сына любимого, чтоб стал он достоин отца.

И снова затяжелела Земля от Ярилы, и пока он в других краях небесных странствовал, родился на свет Человек. Рос он дик и непокорен, что зверь лесной, грыз коренья болотных трав и спал в пещере. Осадил Ярило огненную тройку, увидел сына диким, неразумным, поднявшим на отца дубину, хлестнул его вожжой-молнией. И преобразился Человек, спала с глаз пелена слепоты, и ожили в нем дремавшие мысль и разум. Тем и велик Человек, что дано ему проникнуть в тайны жизни и достигнуть небес полетом мысли.

Ливень давно кончился, тише урчали потоки в ярких солнечных отблесках. Разволнован был Святослав, виделся ему Человек на вершине холма — дерзкий, непокорный, не склонивший головы перед богом-отцом. Дремучая первобытная красота и мудрость живут в древних преданиях, за что же изгоняют их как греховные и еретические?

— Тем ли мы живем? — ворчал гусляр. — В обычаях своих стали подобны лесному зверю: кто сер — тот и съел. Брат на брата восстал, и не зря поется в припевке: «Не руби села возле княжья села, не строй двора возле княжья двора: дружина его — что искры, бояре его — что пламя»…

Гусляр стал в дорогу собираться. Худ и костляв, теперь он казался и ростом выше и лицом мрачнее.

— Прощай, отрок. Коль не приглянулась речь моя — не обессудь. — И побрел на взгорье, обходя ручьи и лужи.

Вскоре прослышал Святослав, что заточили того гусляра в поруб. Пел он на монастырском дворе крамольные песни, о создании человека недостойно сказывал. За такие речи монахи не милуют, ждали гусляра пытка и мучительная кончина. Сам не знал княжич, как на такое решился: прискакал он к порубу, сказал стражникам, что велено ему заточенного представить пред светлые очи великого князя. Вывел он Путяту из Киева и проводил верст на десяток в сторону древлянских лесов.

И была у них ночь у костра, кипяток со смородиной и загадочные Путятовы сказы. Как не похожи древние предания на нынешние бывальщины и песни! Они скупы словами, но живет в них обнаженная и жестокая земная правда. Поразила тогда Святослава повесть о славянском князе Бусе, что жил семь столетий назад. Было у него семь братьев и сестра Лыбедь.

Полчища готов пришли в славянские земли. Была битва, и молодой Бус казался народу подобным Перуну, когда удары его меча блистали, как молнии. Но одолели готы и распяли на деревьях Буса, семь его братьев и восемьдесят старейшин. Народ предался отчаянию, женщины рвали на себе волосы и одежды. И плакала сестра Лыбедь над телами братьев:

Как глаза мои со слезами Не падут на сырой песок, Как от горькой этой печали Не расколется сердце враз…

«О, родина Буса, его уже нет с нами. Плачь, народ, но не покоряйся, если будет добывать тебя гот!»

Вряд ли сознавал Святослав, какие тайные струны разбудил в нем гусляр, но по-иному открывалась ему песенная Русь, огромная и непостижимая, всегда новая и неожиданная, и оттого роднее и загадочней звучало для него слово — родина. Бездонна и беспредельна река песенного творчества, взявшая начало из глубин времени и принимающая в себя новые потоки и речки.

Из-под дуба из-под сырого, Из-под вяза из-под черного, Из-под бела горюч-камешка Выбегала матерь Днепр-река…

И, как синий Днепр из-под дуба, зажурчали два столетия назад, при Владимире — Красном Солнышке ручьи новых напевов, которые потом назовут былинами. Живет в них земная мужицкая правда и широта.

Сказка — ложь, да в ней намек… И восхищался Святослав сказителями, родившими своим воображением Микулу Селяниновича, Илью, Добрыню, и раздражали они его насмешкой над княжеской властью и устройством Руси.

И спорили они тогда с Путятою, и снова мирились. Сказал гусляр ему на прощанье:

— Если ты к песенному мастерству тянешься, как деревце к солнышку, значит, есть в тебе жажда высокой правды. Не затуши ее и не замути.

ПОХОД

Кони ржали за Сулою: в приграничную степь на молодую траву пригнали половцы свои табуны. Отсюда, с Хорола, мыслил Кончак новый набег, но был встречен киевскою дружиной и после недолгой битвы отступил, бросив осадные машины, мечущие огонь за городские стены. И теперь был он встревожен слухами о том, что по берегу Донца к зимним его становищам и тылам двинулись Игоревы полки.

Слава звенела в Киеве: праздничным пасхальным звоном играли колокола в честь святого воскресенья и недавней победы над Кончаком, а по городу, как диво дивное, возили те машины, стреляющие огнем.

Трубы трубили в Новгород-Северске: 23 апреля 1185 года, в день святого Георгия Победоносца, небесного покровителя Игоря, двинулось войско высоким берегом Десны и, казалось, нет ему конца. В десяти верстах от города над крутым обрывом — сторожевая крепостишка, а за нею внизу извечный путь через Десну. Отсюда открывается вид далеко на юг в сторону степи, и с крепостной башни смотрела Ярославна вслед уходящему войску.

Стяги трепетали в Путивле: дружины юного Владимира и Святослава ожидали здесь Игоря.

Соединившись с ними, Игорь спешил перейти Донец. И когда скопилось войско на берегу, мая первого дня, в три часа пополудни вдруг погасло солнце. При безоблачном небе стало оно вдруг темнеть, и только краешек его, похожий на рожок, горел кроваво и тускло. Землю окутал сумрак, неяркие звезды мерцали, как перед непогодой. Умолкли птицы в глухой тишине, и только кони тревожно ржали, рвали поводья и взметывались на дыбы.

Не успели люди понять случившееся, сумрак рассеялся, и солнце засияло еще ярче и горячей. Что было с ним — крылатый ли змей обнимал его крылом или само оно, чтоб не видеть на земле чего-то, не любого ему, затмило лицо свое в гневе и печали? Ропот возник средь войска: недобрый знак, не желает светило войны и похода в степь, предупреждает их о грядущей беде. Мужи, испытанные в ратях и не ведавшие страха, часто крестились — не в силах человек побороть страх перед неведомым.

Тучный Ольстин, воевода полка черниговских ковуев, прискакал к Игореву шатру, кричал, утирая рукавом пот:

— Узрел бог нашу дерзость, повелевает вернуться. Дружины ропщут, и никакою силою их не сдержать.

Игорь, словно проснувшись, поднял руку, требуя молчания и покорности, сказал собравшимся вокруг воеводам и сотникам:

— Помыслов божьих не ведаем, и знаменье небес понять нам не дано. Но лучше погибнуть со славою, чем вернуться с позором. Женщины будут смеяться над нашей трусостью! Испытаем судьбу: или головы сложим в конце половецкого поля, или после ратных трудов зачерпнем шеломом воды из великого Дона!

И приказал играть поход. В тот день перешли Донец и двинулись по Балинской дороге в междуречье Оскола и Донца, углубляясь в сосновые леса. И леса поглотили войско.

Святослава не покидало предчувствие беды. Толковали, что однажды после такого затмения был мор на скот, в другой год пришел великий зной, пожегший хлеба. Не к добру знамение.

— Меньше на небо смотри, споткнешься, — сказал ему Путята, ехавший рядом.

Они теперь не расставались, и гусляр как-то сказал:

— Не знаю, почему я к тебе привязался.

— И я тоже.

— Я одинок, очень одинок… Ты пробудил во мне непонятные надежды. Какие — не знаю. Ты тоже одинок, хотя и не сознаешься в этом. Ты словно бы ждешь подвига и полета, а крылья подрезаны. Кто знает, где он и каков обличием твой подвиг, но ты придешь к нему.

О затмении Путята сказал, что это сам Даждьбог, небесный пращур русичей, знак им подал, требуя жертвы, что там, в степи, где властвуют чужие боги, не будет им его покровительства.

— Един господь на небе, а русские боги теперь вроде как сказка, — неуверенно возразил Святослав.

— Думаешь, отвергнув русских богов, умертвили их? — возразил Путята. — Живы они. Отвергнутые боги мстят! Ты еще вспомнишь их и к ним вернешься.

Святослав усмехнулся: не хотелось спорить с Путятой. Но в одном он прав: очень одинок Святослав. Двадцатый год ему — пора мужества. Все, к чему тянуло в отрочестве, казалось теперь пустой забавой.

Он изгой, лишенный наследства, и путь на высокие троны возможен только по трупам дядьев и родичей, а это гадко и противно его натуре. Неутоленное честолюбие и молодость требовали деятельности, душа его бродила и пенилась, как молодое вино.

Три последних года не знал он удачи и радости. Чтоб укрепить родство с соседями-соперниками, сосватали ему дядья княжну Анастасию, совсем еще девочку, голенастую и худенькую. Свадьба была пьяной и громкой, на столах, как сказал кто-то, было «по обилию от всякого изобилия». Жених и невеста робели друг перед другом, и она рассказывала ему, что в смоленских лесах у отца есть рогатые медведи.

Счастье было недолгим. Анастасия уехала зимой к отцу, простудилась дорогой и умерла. Вознося руки над ее гробом, Святослав кричал в слепом отчаянии на бога: «За что!» И сам испугался этого крика.

Быстротечна слава, а вина вечна и до конца дней будет твоею спутницей: ему казалось, что он был виновен в смерти юной супруги, отпустив ее зимою в дорогу.

Он искал утешения в работе. Заново отстроил терем, крепость и частоколы в городе, набрал дружину из молодых парней, учил их искусству боя и сам учился с ними. Работа уводила от душевных терзаний, но в час покоя они одолевали снова.

Обращался он к любимым своим книгам, пересказывал на русскую речь византийского поэта первых веков христианства Григория Назианзина, поразившего его изяществом, вкусом и искренностью:

О, что со мною сталось? Пустота в душе,

Ушла вся сладость мыслей благодетельных,

И сердце, онемевшее в беспамятстве,

Готово стать приютом Князя Мерзости.

Не допусти, о боже! Пустоту души

Опять твоей наполню благодатью.

Он упивался высокой тоской и мелодией слов, и влага подступала к глазам.

Кидался Святослав и в другую крайность: молитва и песня расслабляют, ныне нужны слова тяжелые, как камни!

Он видел Русь в грязи и крови и жил предчувствием надежды: должна же родиться сила, способная нарушить привычный порядок вещей и ход событий? Или, может быть, безнадежность положения будила эту призрачную надежду?

Тогда и возникла у него еще неясная мысль о новом храме веры и жизни. Дерево не похоже на семя, из которого выросло, новая Русь не похожа на прежнюю. Но есть вечное и непреходящее — душа народа и его обычаи. В пепле язычества тлеет живой огонь. Его времени суждено возвести новый храм жизни — пусть украсят его узоры древней русской мудрости и высокая проповедь Христа, обращенная к человеку.

Мечтою этой он поделился однажды с Игорем и Ярославной, гостя у них. Игорь посмеялся:

— Построил дом: решето решетом, дыр много, а не выпрыгнешь. И спереди хитро, и сбоку хитро, а сзади мудрей того…

Обиделся Святослав, уехал.

Что же есть мера вещей и жизни? Многих он об этом спрашивал, каждый отвечал по-разному:

— Ремесло и труд, украшающие землю, — объяснял когда-то боярин и монах отец Феодор. — Человек не может простить небу, что смертен, и утверждает себя делами, чтобы стать подобным богу.

— Сила! — доказывал Игорь. — Она дает достоинство, уважение и право судить людей. Слабого бьют!

— Красота земная, рождающая любовь, — говорила Ярославна. — Уговаривались со мною плотники о новой церкви и положили так: а строить тот храм, как красота и мера подскажет.

— Вера! — убеждали в голос отцы церкви. — Без нее человек подобен зверю. Жаль, что не многие веруют от полноты души, большинство от страха или по привычке.

— Закон и обычай, — утверждал Путята. — Он основа всему и скрепляет народ воедино. И разум — поводырь в наших странствиях.

Так есть ли она, единая мера всему сущему, для всех людей общая?..

Но меняется лик земли, и новый день не похож на прежний. Теперь жил Святослав, забыв сомнения и тревоги, только одним — походом.

Скоро двигались полки и через несколько дней достигли речушек Сальницы и Изюма. Игорь позволил отдых, ожидая брата Всеволода, что поспешал сюда другой дорогой из Курска.

Здесь граница лесов и русской земли, здесь последний рубеж — гора Кременец, похожая на шелом, с которой открывается вид в бесконечную степь.

Лазутчики донесли: ездят половцы в доспехах и при оружии, словно прознали о походе. Или поспешать надобно, или ворочаться.

Снова пришла тревога. Поднявшись на Кременец, смотрел Святослав на дальние холмы, где, наверное, стоят каменные половецкие идолы. Там, за ними, идет Муравский шлях — древняя дорога к морю, к Тьмутаракани, старому русскому княжеству, ныне потерянному. Говорят, дома и стены помогают, а кто им поможет в чужой земле?

Всеволодов полк прибыл шумно. Воины все плечисты, как на подбор, на сытых конях, вооружены и одеты на зависть. Похвалялся Буй-тур, что о воинах его поют гусляры: под трубами они повиты, под шеломами взлелеяны, с конца копья вскормлены; все дороги им знаемы и овраги ведомы, словно волки, в поле рыскают, ища себе добычи и славы князю…

ЧАГА-НЕВОЛЬНИЦА

Скрылась за дымкой гора Кременец, похожая на шелом, — русской родной земли порубежье. Степь зацветала тюльпанами и при закате казалась кровавой. Тревожно пересвистывались суслики-байбаки, они замирали, как столбики, возле нор и вдруг мгновенно в них исчезали. Ленивые орлы парили в выгоревшем небе, а по ночам близ лагеря сновали и лаяли лисицы.

Игорь и Всеволод шли с обозами не спеша, вперед пустив легкую конницу Святослава, Владимирову дружину и черниговский полк ковуев с воеводой Ольстином.

И однажды, когда растаял туман, увидели они за рекой половецкие кибитки. Суетились между ними половцы, два конника подскакали к реке, пустили по стреле и помчались к становищу.

Не успел Святослав подать знак, а мимо уже летели всадники, горяча коней и себя. Кажется, запрудило войско реку во всю ширину: по центру Святославовы сотни, а справа и слева Владимир и черниговские ковуи.

Не принимая боя, уходили половцы, бросали юрты. Женщины на повозках нахлестывали лошадей, не поспевая за умчавшимися верховыми. Настигали их русичи, на скаку прыгали в повозки — крики, вопли и плач!

Резвы половецкие кони и увертливы воины — который час идет бешеная скачка, а не многих настигли. Святослав опьянен восторгом погони. Откуда-то из оврага вынырнула повозка, крытая шелком, одичавшие кони несли ее по кочкам и рытвинам и казалось, вот-вот опрокинут. С воплем скакал за нею толстый воин в богатом синем плаще. Святослав повернул коня им наперерез. Он почти настигал повозку, видел нахлестывающую коней женщину и искаженное страхом ее лицо, когда сломилось колесо, женщину отбросило в сторону и белые кони уволокли остатки разбитой вдребезги повозки.

Святослав поспешил к упавшей. Совсем еще юная круглолицая половчанка смотрела на него глазами, полными ужаса, заслоняясь от него рукою.

— Не бойся, не обижу, — вспомнил он с трудом половецкую речь.

Подскакал толстый воин, спрыгнул — то был воевода Ольстин — и, растопырив руки, словно ловя зверька, пошел к пленнице:

— Моя!

Половчанка, вскочив, бросилась к Святославу, словно ища у него защиты, и прижалась к нему, легкая и трепетная.

— Моя! — хрипел взбешенный боярин. — Отдай!

Святослав, оттолкнув пленницу, пошел на боярина с обнаженным мечом, и, видимо, была в его глазах такая безумная ярость, что воевода попятился. Уже издали он крикнул:

— Попомнишь!

В три конца степи рассыпались конники. Никто не заметил, как спала жара, как степь окутали сумерки. Трубы трубили сбор, но их мало кто слышал: далеко ушли разгоряченные воины.

О РУССКАЯ ЗЕМЛЯ, ТЫ УЖЕ ЗА ХОЛМАМИ!

В Голой Долине у каменистой Каялы-речки, что берет начало из Маяцкого леса, стали лагерем Игоревы полки. И ночью и утром возвращались сюда ковуи и дружинники Святослава и Владимира, опьяненные первой победой и нежданной добычей. Пестрое это было воинство: кто ехал на повозке, полной всякого скарба, кто тянул на аркане пленника, кто напялил на себя десяток половецких одежд и был похож на огородное пугало. Святослав преподнес Игорю захваченные им знаки ханской власти — бунчук и копье с золоченым древком и белым конским хвостом.

Недолгой была радость. К полудню стали возникать вдали, как дымы над горящей степью, хвосты пыли. А к вечеру пыльная дымка окутала степь со всех четырех сторон. Половцы малыми отрядами ездили не таясь, ниже по речке поили коней, что-то кричали и смеялись. На одних были кафтаны с нашитыми на них железными пластинами, на других куртки из толстой кожи.

Игорь собрал княжий совет. Был он бледен, сутулился. На Святослава глянул зло, как на виноватого.

— Всю степь собрали мы на себя — и Кончака, и Гзу, и Токсобича, и Кулобича, и Степича, и других ханов больших и малых — все они тут. Словно ждали нас.

— Шли по шерсть, а возвращаться стриженым, — хихикнул Ольстин.

— Пришли не званы — дай бог, уйдем не драны, — в тон ему ответил Игорь. — Не одолеть нам половцев, уходить надо. Пешее войско обречено, оно примет битву. А мы налегке с конными дружинами уйдем ночью на рысях к Муравскому шляху.

Святослав спросил растерянно:

— Сами утечем, а черных людей на погибель бросим?

— А что делать? Сами вырвемся — дружины сохраним, они оплот и защита земли нашей. А все войско погубим — кто княжества оборонит? Я виновен в том, что сюда вас привел, и грех за гибель людей на себя приму.

Святослав уперся:

— Кони мои притомились, не отошли после вчерашней погони, не выдержать им долгой скачки.

— Верно говорит племяш, — поддержал его Всеволод. — Битва так битва. Не пристало нам хвост казать недругу, а мертвые сраму не имут.

— Так и порешим. — Игорь враз преобразился, словно помолодел. — В открытой степи половцев нам не одолеть. Снимемся в ночь и будем с боем пробиваться к Донцу — там леса и дубравы станут нам защитой.

Святослав вернулся к своим, приказал накормить людей, коней напоить.

— А где варить? — бранился Самошка. — Травой и прутьями добрый костер не изладишь.

— Руби телеги, не понадобятся, — приказал Святослав.

Закат был красен, предвещал ветер. Где-то в кустах защелкал соловьишко и смолк. Воины толпились у телег, тревожно глядели в степь и неохотно спорили, понимая, что ждет их завтра. Возле обозов сгрудились они вокруг Путяты-гусляра, и он, на телеге сидя и прикрыв глаза, пел:

А той силушки половецкой

Черну ворону в ночь не окаркати,

Серу волку в день не обегати,

Добру молодцу в день не объехати…

Так оно и есть: не объехать и не окаркать степь, поднявшуюся на них.

Течет быстрый Днепр не по-старому,

Пожирает в себя круты берега,

По-под бережку несет ветляный лес,

По струе несет кряковый лес,

Посередь Днепра несет борзых коней

Со доспехами богатырскими…

Тревожен сказ, тревожны думы. Кому-то завтра пасть на молодые травы, и не оплачут родные их костей, выбеленных солнцем…

Встрепенулся вдруг гусляр:

— Эх, гни песню новую, что дугу черемховую. Выходи в круг, кто плясать охоч — сердце потешить и ноги поразмять. — И ударил по струнам:

Жил-был дурень, жил-был бабин, Вздумалось дурню по Руси гуляти…

Прислушался Святослав к тяжелому топоту с присвистами, улыбнулся: велика душа русская — в радости ее не унять, в беде не понять. Все больше крепнет у князя надежда: не пировать половцам победы, полону не радоваться, насмерть встанут русичи против несметной их силы.

У шатра ругался тощий ратник, держась за голову: какие-то люди, зарясь на княжье добро, оглушили его, но взять ничего не успели и скрылись. Святослав подумал об Ольстине: не он ли подсылал своих людей выкрасть половчанку?

Она, как пугливая Соболюшка, забилась в угол шатра и словно бы обрадовалась его приходу.

— Уходи к своим, пока время есть.

— Некуда мне идти, — ответила она. — Не примут меня родные.

— Расскажи о себе.

— Отец говорил мне: будешь ты женою батыра. Я ждала его и думала, что он красивый и сильный. А приехал старый хан Елдечук, кривоногий и смешной. Я должна была стать младшей женой в его юрте. Я долго плакала. Про Елдечука рассказывали так: попал воробей в орлиное гнездо, и стали его считать орленком. Все орлята выросли, а воробей таким и остался. И все поняли, что он воробей. Но матерью его считалась орлица, и потому не посмели выбросить его к воробьям. Так и живет он среди орлов и принимает орлиные почести… Елдечук хотел приехать за мной, и я убежала из родного становища. Тут пришли вы и стали воевать…

Святослава поразили ее рассказ и нерусская смуглая ее красота.

— Нельзя тебе здесь оставаться, — сказал он. — Уходи куда-нибудь, но подальше. Я скажу, чтоб тебя проводили — не женское дело война.

И вышел.

Ночью снялись полки и неспешно двинулись в глубь степи, в сторону Донца, готовые при первой тревоге изготовиться к бою. У солончаковых озер застал их ветреный рассвет. Кони фыркали и не желали пить: вода в озерах была соленой и горькой.

КОНЧАЙ

Под зловещей звездой, мерцавшей кровью, родился Кончак. Беззубая повитуха, принимая младенца, пела над ним:

«Я перерезаю твою пуповину, знай: кибитка, в которой ты явился на свет, не твое жилище. Ты воин, ты птица и волк. Для битвы послан ты на землю и твое ремесло — война. Твой долг — напоить солнце кровью врагов, а тела их бросить земле, и она их пожрет».

В юности слышал он те же песни; тоской и слезами прерывался голос шамана у жертвенного костра, когда пел он о Шарукане Старом:

«Твое движение заставляло колебаться землю, одним взглядом ты покорил десять народов, освещенных солнцем. О божественный Шарукан, в кого воплотилась твоя великая душа?

Вернись, мы ждем тебя! Мы живем в необъятных степях, тихи и робки, как ягнята. Но наши сердца кипят, они полны огня. Где наш великий вождь, который обратит ягнят в волков, пастухов в батыров? Вернись!

У кипчака крепкие руки, чтоб укротить лошадь, но он не имеет силы натянуть лук предков, и глаза его не могут разглядеть пределы врага. Вернись!

Я вижу, на святом кургане развевается красный плащ, и надежда расцвела под сенью наших кибиток. У ног божества мы сжигаем душистую ветку емшан-травы и несем тебе дары от наших стад. Мы готовы, кипчаки, мы ждем! Вернись!..»

У народа есть свой восход и полдень. В давние века на краю степи меж Иртышом и Тоболом жил древний народ канглы, их соседями были хунны — гумугунь и кипчаки. От этих трех народов ведут начало половцы, почитая за своих предков волка и степную лань. канглы не были узкоглазы и скуласты, и волосы их были цвета соломы-половы. Потому половцы то смуглы, то светловолосы, и красивы их девушки, кровь трех народов играет в них. Когда стали племена многочисленны, а табуны вытоптали травы, двинулись они на закат, к Яику, к Итилю, и бежали от них гузы-туркмены в пустыни, угры — в северные леса, печенеги — через Хазарию, в Причерноморье. И еще прошло время, и заполонили кипчаки-половцы степи Дона и Днепра. И повел их тогда Шарукан Старый на Киев, но был разбит и пленен.

Кончай — внук Шарукана, и мечта о мести углем жжет его сердце. Кончак — сын Отрока, о котором поют печальную песню.

Князь Владимир Мономах прошел грозою по половецким становищам до излучин Дона; без резвых табунов, в разоре остался хан Сырчан, а брат его Отрок бежал к Железным воротам — горам Кавказским. В довольстве и почете проводил он там дни свои, не вспоминая о выжженной солнцем степи. Но послал к нему Сырчан певца своего Ореви и велел сказать: «Воротись, Отрок, в землю отцов». Не захотел Отрок слушать певца и не дрогнул от гортанных его напевов. Тогда достал Ореви пучок серой емшан-травы — полыни, и от горького ее запаха дрогнули ноздри Отрока и увлажнились глаза. И ушел он от безбедной жизни и почестей в голодную степь, где родился и вырос.

Кончак стал воином, как предсказывала повитуха. Половецкие орды — как дикие табуны, им нужен табунщик. Под своею рукою собрал он многочисленные их племена и стал первым среди ханов. Он — каган, железные батыры добыли ему славу и силу. Он видел, как однажды его батыр, изрубленный и поверженный, грыз землю, не чувствуя боли, и кричал, чтоб дали ему саблю. Кончак был такой же воин и в походе нес на плече медный котел наравне со всеми.

Воины — волки, им нужна добыча, чтоб не разбились они на одиночные стаи. Кончак указал им добычу — приграничные города Руси, и их ноздри трепещут и глаза горят голодом. Пастушьим ремеслом не добудешь золота и шелка. Кончак перекрыл торговые пути на Русь, его воины спят на коврах и едят на серебре. Много раз возвращался он с богатым полоном и добычей из русских земель — и когда призывали его в помощь князья, и когда сам на них нападал. Его женщины кутаются в русские меха, в их косах звенят монеты многих земель, как простые стекляшки перебирают они в ладонях рубины и жемчуга.

В начале весны мыслил Кончак набег на Киев, собрав для того полстепи, но встречен был дружинами и отступил. Голодными остались волки. Но не успела досада разъесть сердца и поссорить ханов, как настигла их весть об Игоревых полках, идущих к ним в тыл. И двинулась орда назад перекрыть пути. Что пять тысяч воинов для бесчисленной орды — добыча сама шла в капкан: раскроется пасть битвы и поглотит русское воинство, не подавившись.

Кончак ожидал Игоря, затаясь за холмами, за Тором-рекой. Он велел пограничным станам дразнить русичей, заманивая их в степь. Теперь Игорь торжествует первую победу, не зная, что ждет его с рассветом.

Тлело в душе Кончака торжество, но не спешил он ему предаваться. Кликнув старого колдуна, ускакал с ним в полнощную степь. Колдун был бос, безрукавый плащ из козьих шкур подпоясан уздечкой.

У края оврага, заросшего лозняком, колдун принял ханского коня. Хан шел по бровке, по седому от росы ковылю, всматриваясь во тьму. Присел и поднес ко рту ладони, и сперва низко и хрипло, потом тоскливей и тоньше поплыл над степью волчий стон и оборвался почти на визге.

Глуше и тревожней стала тишина, а хан слушал. И снова, запрокинув голову, завыл тоскливо и тревожно. И снова слушал.

Вдруг совсем близко в глубине оврага отозвался ему зверь долгим воем, и вой подхватила стая. Казалось, вся степь наполнилась жутким этим стоном, то выли не звери — души предков — и просили отмщения. И сердце Кончака дрогнуло радостью: добрая примета перед битвой.

Беззвучно засмеялся он и вернулся к колдуну. Еще перекликалась стая, а кони уже мчали их к бесчисленным кострам, мерцавшим от края и до края степи.

Потом на холме у подножья каменной бабы плясал колдун танец ворона и орла, то приседая, то вывертывая крыльями руки:

«Слушайте мой голос вы, птицы битвы! Будет вам пир, и вы разжиреете от него. Я вижу, как проноситесь вы сквозь ряды врагов, я завидую вашим крыльям и крепости ваших когтей. Я собираю пламя и бросаю вам: пусть огонь разбудит в вас ярость и жажду. Помните: труп врага пахнет сладостно, убитые вами враги станут вашими рабами в стране предков!..»

Брезжила заря на востоке, и была она одета в кровавый плащ надежды. Запах конского пота и полынной горечи нес ветер. Все предвещало удачу.

А далеко у соленых озер мерцали другие костры — русские.

Лазутчики, прискакавшие оттуда, сказали, что русичи снялись и двигаются вдоль соляных озер к Донцу. Тут, на солончаковой равнине, и сомкнутся уготованные им клещи.

БОЙ

Перегородили русичи степь красными щитами. За щитами стали лучники. Не сближаясь до сабельного боя, как волны, вал за валом, накатывались на русский стан половецкие конники. Свищут стрелы, впиваясь в кожаные щиты. Русские стрелки бьют тяжелыми стрелами, норовя поразить коней. Вопли раненых гаснут в топоте и гике.

Но вдруг тревожно запели трубы, раздвинулись лучники, и потекла в проход конная дружина с копьями наперевес. Завязался короткий бой. Не выдержали половцы, повернули коней. Самошка на кобыле с белым пятном ринулся было их преследовать, но оттеснили его сыны: на выручку своим шли от курганов новые половецкие сотни. Отступили русичи под защиту стрелков.

Ночью перед боем заставил Самошка сынов облачиться в чистые рубахи, а сам еще и лапти снял: если придется предстать перед богом, так чтоб без лишних одежд и вещей, налегке.

То принимая сабельный бой, то снова уходя под защиту лучников, медленно продвигались дружины в сторону Донца. На солончаковой бугристой равнине окружили их Кончаковы орды, не пуская к реке, изматывая короткими и быстрыми налетами. Только к ночи отошли в глубь степи.

Майская ночь темна и коротка. Шатаясь, прибрел Святослав к своему шатру, увидел в лунном свете лицо половчанки. Подивился, почему не ушла к своим и его, как супруга, встречает: разула, растерла грудь пахнущим травами зельем, уложила голову к себе на колени. Улыбнулся он ей устало, так и уснул с улыбкой. Ласкала невольница спутанные его кудри и плакала.

А когда подняли князя с рассветом призывные трубы, половчанки в шатре не было. Ночью спутали ее ремнями Ольстиновы слуги, и, перекинутую через седло, увез ее коварный боярин в степь. Заранее присмотрел он овраг, по которому можно пройти меж сторожевых половецких костров. Степняки сами утомились от битвы, за одним человеком не погонятся. Не скорбел Ольстин о дружине, которую оставил на погибель, своя жизнь дороже.

С первыми лучами солнца еще яростней обрушились половцы на русские полки, стараясь рассечь их, оттеснить друг от друга. И к середине дня раскололся русский стан надвое, обходя с обеих сторон соленое озеро.

Самое страшное в бою — усталость, отнимающая силы. Падали кони, не выдерживая жажды и утомления.

Святослав перестал следить за боем, сам бросался в сечу. И с ним — Самошка и его сыны. Они оттесняли отца, заслоняли его собою, и он бил их кулаками по спинам. И прошлый день так же заслоняли его сыны. За такое непослушание ночью разложил их старик на земле и хотел выпороть. Одному досталось, на остальных сил не хватило…

И снова была короткая ночь и тревожный рассвет. Уже без надежды вырваться из петли, затянутой Кончаком, вступали в сечу воины. Под Святославом пал конь, и он рубился вместе с пешими. Оттеснив поредевшую его дружину от других, наседают степняки. Святослав двуручным мечом бьет наотмашь. Заметил издали красный плащ и золоченый щит Всеволода. Взметнул Всеволод коня на дыбы и ринулся в самую гущу вражьих воинов, молнией сверкнула его сабля над их головами.

У Святослава онемели руки. Бросился на него сзади степняк, князь перекинул его через себя. Глядь — уже дюжина половцев наседает. Один упал с разрубленным плечом, второй скорчился, разинув рот в беззвучном крике, напоровшись на острие меча. Но вдруг от удара сзади брызнули из глаз искры и поплыла земля в туман. И уже не видел Святослав, как дрогнули Ольстиновы ковуи и бросились спасаться в озеро, как Игорь, скакавший их остановить, был захлестнут арканом и сбит с седла…

Очнулся Святослав в скрипучей повозке от боли. Над головой — дырявый полог из козьих шкур, впереди широкая спина половчанина. Мотает телегу по кочкам и рытвинам, мотает и трясет болящее тело. Онемели перекрученные ремнем руки.

Стиснул зубы князь, чтобы стон удержать, да разве в слабости такой с собой совладаешь?

Откинулся полог, глянуло на Святослава плоское скуластое лицо с реденькой, словно выщипанной бороденкой. Оскалилось торжествующе и злобно редкими желтыми зубами. То ханишка завистливый Елдечук радуется дорогой добыче. Не отрекутся русские от своего князя, не поскупятся на выкуп.

Увозят Святослава к далеким ханским кочевьям, в полон, в неволю.

Тряхнуло повозку — боль прошла искрой по телу. Глядит Святослав на широкую спину половца со страхом и ненавистью: перегрыз бы путы ременные, навалился бы на эти плечи…

Надсадно стонет повозка, слышны крики подгулявших половцев.

Пить хочется. Страсть как хочется пить!

Забылся князь. То леса родные привидятся, в яркую зелень по весне одетые, то полумрак покоев княжеских, то Путята-гусляр на своей рыжей кобыленке. И доносится издали тихий девичий голос:

Лейтесь, слезы горючие,

по лицу по белому,

смойте, слезы горючие,

красу девичью…

И будто половчанка ту песню поет. Нет, другая. Снова пришла она, волхва, что назвалась когда-то его невестой: «Ты будешь искать меня — и не найдешь, будешь ждать — и не дождешься. А я буду всегда с тобой…»

СМЕРТЬ С КОСОЮ ОСТРОЮ

Как душа с телом расставалася, расставалася, сама прочь пошла…

«Совсем я мертв или не совсем? — подумал Самошка, приходя в сознание. — Наверно, совсем. Только душа из меня еще не ушла».

Хотел глаза открыть, да побоялся: вдруг он уже в аду, и черти ему кипящий котел готовят.

Прислушался. Тихо. И почему-то зябко. Приоткрыл один глаз, второй… Огромная, как серебряный щит, луна стоит над полем. Тень какая-то надвинулась на луну.

«Смерть, — подумал Самошка. — За мной пришла».

Прояснилась в памяти вчерашняя сеча. Вот они, чада родимые, рядом полегли, не миновала их судьбинушка.

Тень придвинулась, склонилась над чьим-то телом, пошла на Самошку. Вот она уже рядом. Сколь несправедлива ты, смерть! Всех без разбору косишь. Почто сынов отняла… Не дамся тебе, не подвернусь!

Самошка нащупал топор, вскочил, замахнулся. Увернулась смерть от удара, прыгнула на старика. Барахтается под ней Самошка, кряхтит.

— Врешь, не уйдешь, поганый, — шепчет смерть.

Обида в сердце вскипела: его, православного, так поносят.

— Сама ты поганая! — завизжал старик.

Смерть приподнялась, всмотрелась ему в лицо.

— И впрямь, бороденка у тебя рыльская. Ранен?

— Да кончай скорей, не мотай душу! Погоди, это никак ты, скоморох?

— Про князя нашего не ведаешь?

— А что? Порублен? — Самошка поднялся. — Неужто?

— Может статься, и порублен, — грустно ответил Путята. — Ищу вот…

«Значит, я живой, — подумал Самошка. — А сынов нету. Детки мои! Проснитесь, сынки милые…»

Кто знает, сколько русичей полегло в той жестокой битве. Когда были смяты полки и рассеяны, до ночи метались половцы по степи, окружая малые отряды, арканя одиночек. Несколько тысяч русичей стали в тот день пленниками. Лишь пятнадцати воинам удалось спастись: стонами, проклятьями и слезами были встречены они на Руси. Из княжеского седла в седло невольничье пересели и четыре князя, а с ними пятьдесят воевод.

В Киев прибыли Кончаковы послы с росписью: какой за кого выкуп посылать. И назначили цену непосильную даже за именитых пленников: за Игоря — две тысячи гривен, что равно двадцати пяти пудам серебра или тысяче боевых коней; за других князей — по тысяче гривен, за воевод — по двести. А вся сумма — пятнадцать тысяч гривен — равна годовому доходу шести таких крупных княжеств, как Смоленское, Черниговское, Галицкое… Пол-Руси надо раздеть-разуть, чтобы из плена всех вызволить.

Киевский Святослав Всеволодович хотел было выкупить одного Игоря, но на то не согласились ханы…

У Святослава снова открылась рана на плече, неделю бредил он в горячке в юрте хана Елдечука, а потом лежал безучастный ко всему.

Из Руси приходили недобрые вести. Отпраздновав победу, Кончак со своей ордой ринулся на беззащитные русские города и чуть не взял Переяславль, а потом осадил Римов. Жители, отбивая штурм, сгрудились на городской стене, она рухнула, и половцы ринулись в образовавшийся проход. Жив тогда остался только тот, кто сумел от них скрыться в лесах. Другой хан — Гза — прошел по новгород-северским землям, пожег и разгромил Путивль и многие другие крепости.

Русь вопиет о защите! А что мыслят русские князья? Попробовал было киевский великий князь Святослав Всеволодович объединить их для обороны русских земель, но черниговский князь Ярослав сам послал к Кончаку боярина Ольстина и замирился с ним, а князь смоленский Давыд выступил было против ханов, но вдруг повернул дружину домой.

Такие вести из Руси…

Казалось Святославу, что сам он — капля в потоке событий. А обернулось как? Вовлек он словом и властью сотни своих людей в этот поток и погубил.

Однажды он увидел из юрты диковинных зверей — верблюдов, надменных, с презрительно отвисшей нижней губой. Лениво шагали они, неся на горбах тяжелые ноши. А за ними с рогатками на шеях и связанные попарно, почерневшие от степного солнца, шли пленники — черный люд из Игорева войска, те, за кого не ожидали ханы получить выкуп. Горяча коней, гарцевали по бокам узкоглазые стражники с плетьми, выравнивая строй. Угоняли русичей в Тьмутаракань, на невольничий рынок.

Святослав сперва не мог понять, что это за шествие. А как понял — захлебнулся от немого крика. Может быть, есть среди них и рыльские люди, Самошка, сыновья его… Не в силах видеть такое, забился он на подушках в рыданиях, а перед глазами плыли верблюды с колокольцами на шеях и черные лица невольников. Вот оно — возмездие!

В ту ночь он бежал в степь, в сторону Донца, и когда был пойман, вырывался из крепких рук стражников и просил его убить…

Но он был молод, и молодость брала свое, врачуя рану, возвращая ему силы и надежду.

Святослава и других именитых пленников не неволили особо. Игорь даже попа вытребовал себе из Руси. Жил Игорь в стане самого Кончака и однажды приехал к Святославу — погостить и попечалиться. Всю ночь проговорили они у костра над речкой под соловьиный щекот. Ярославну вспоминали: поди, все глаза проглядела она с путивльской стены, супруга поджидаючи. И о том говорили, что клянут их родичи-князья: решили, мол, одни, без нас добыть победу — вот и казнитесь теперь!

Содеянного не изменишь, гибель войска на их совести. Но и другие правители всяк за себя, не хотят объединить силы против половцев. Сказал Игорь, что замыслил он побег. Воеводы его отговаривают: за то не помилуют степняки других пленников. Но нет другой надежды вернуться на Русь. Кто скажет князьям гневное слово, устыдит, заставит понять, сколь вредна и ужасна их разобщенность?

— Бежим вместе! — просился Святослав, но Игорь уклонился: на полтысячи верст — чужая степь, попробуй убеги. И вскоре уехал.

Нужно мужество победителю, побежденному — вдвойне. Святослав тяготился бездействием и одиночеством.

— Непоправима в жизни только смерть, — твердил он в поисках надежды на спасение.

СОКОЛИНАЯ ОХОТА

На полсвета хватит злобы у хана Елдечука. Кабы его воля — все кочевья к рукам бы прибрал. Да немощен и небогат он против Кончака, Гзы и прочих ханов. Только и мог бить недругов на своем стану в петушиных боях.

Навезли Елдечуку из разных краев диковинных петухов, злобных, как он сам, и в боях искусных. Прозвал он их именами князей и ханов, а гладкого длинношеего черныша своим именем нарек. Выпускает хан черныша против неповоротливого цветастого петуха Кончака. До полусмерти затаскает того черныш. А хан, хищно оскалив редкие зубы, хватает пальцами, будто когтями, воздух и шепчет:

— Так его, так!

Раскосые глаза его посажены слишком близко к переносью, и чудится, что глядит он не на петушиный бой, а на кончик носа.

Водил Елдечук пленного Святослава на такие зрелища. Противно становилось князю, по возможности хворым сказывался.

Вспомнилась ему сказка про воробья, вознесенного в орлы, которую половчанка поведала перед битвой. Оторопь взяла князя, как представил, что половчанка могла стать ханской наложницей — до того страшно это и нелепо…

Родная земля… До боли, до скрежета зубовного гнетет тоска. Хоть бейся головой о камни, хоть зверем вой на всю степь от немощи и бессилия. Даже воздух здесь какой-то чужой, застойный, будто пропах ханскими петухами…

Всюду неотступно следовали за Святославом два мрачных широкогрудых стражника.

Чтобы тоску заглушить, обратился князь к соколиной охоте. Дни пропадает на ней.

Шумят птичьим гомоном степные озера. Валом идут с теплого моря, гнездятся тут гуси, утки, лебеди.

Пустил князь с руки белого кречета — злобную и красивую птицу северную. Пером чист он и гладок, черные глаза, как бусинки. Здесь, в степи, кречету лапы в воде держат: не любит он жары. Но даже норовистая эта птица привыкает к неволе. А человек? А ты, князь?

Легко взмыл в поднебесье острокрылый хищник и сразу ринулся камнем на запоздавшего селезня. Помчался селезень к озерку, но опрокинулся, срезанный острым когтем. А кречет уже подхватил его и тяжело полетел с добычей. Над камышами колыхалась стайка легких утиных перьев.

Снова ушел кречет в подоблачье и долго-долго кружил над камышовым озером. На нем суетились утки, в камышах гоготала гусыня, не спеша низко прошли над водой два белых лебедя — даже в полете они горды и неторопливы. Опустились, взбуравив воду, на середину озера и поплыли, тихо курлыкая. Перья у них словно бархатные.

Должно быть, их высматривал кречет. Стрелой просвистел он над первым лебедем, но тут же был отброшен ударом могучих крыльев птицы. Взмыл кверху и снова ринулся на лебедя. Завязался бой. Лебедь быстро и сильно отбивал хищника ребрами крыльев, и не мог кречет пробиться сквозь удары, отлетел прочь, сел прямо на берегу, тяжело дышал и разевал клюв. А лебеди, торжествующе прокурлыкав, поплыли рядом в камыши.

Святослав залюбовался ими. Чем-то напоминали они Ярославну — то ли осанкой своей, то ли спокойной неторопливостью.

Нет, не ее, другую.

Была ли она, эта встреча, не приснилась ли?

Была. Где-то живет на земле девица с глазами как утреннее небо и серебристыми тяжелыми косами. Она ждет князя, она зовет его. Она понимает его тоску, знает о его беде.

Шли дни, было время подумать. Горе и разор принесли они с Игорем своей земле, затеяв несчастный этот поход. Может быть, их просто постигла неудача? Нет! Не русские ли князья развратили половцев и сделали сильными и дерзкими: каждый год призывают их на помощь при ссорах и раздорах.

Вот и сам он мечтает о большом владении, чтобы править единовластным хозяином. А родина? А люди русские?

Он жаждал славы. А обрел — позор. Говорят: мертвые сраму не имут. Неправда, бесславие и после смерти будет при твоем имени, как горб при горбуне. Нельзя отдавать позору Самошку, курян, рыльских воинов, честно погибших. Они взывают к тебе, чтоб ты сказал от их имени. Сказал о русской земле, стонущей от раздоров и половецких набегов, о грызне за власть — постыдной и недостойной.

Он напишет такое послание князьям на Русь, от которого и слепой прозреет.

Несмело, с великими сомнениями взялся он за повествование, и оно увлекло его, заставив забыть обо всем.

Не знал молодой князь, что недолгая жизнь его, позор плена и доводившая до сумасшествия тоска — все это было подготовкой к тому творению, которое по строкам и фразам начало складываться в горькую и гневную песнь.

Она осветит судьбу Руси и просторы времени мгновенным сиянием, подобным вспышке молнии.

ПЕСНЯ СКОРБИ И ГНЕВА

Прекрасен дар бунтарей и поэтов, заставляющий их ощущать чужое страдание острей своего. Прекрасен дар воображения, что устремляет человека в иные времена и дали, помогая заново пережить невозвратимое. Таков был Боян, умевший взором души увидеть границы времен. Его взял в поводыри и учители Святослав, когда старательно вывел на сером листе пергамента угловатые буквы: «Слово о полку Игореве, сына Святославля, внука Ольгова».

Не время ли, братия,

Начать старинным ладом

Горькую повесть о походе Игоря,

Игоря Святославича.

Он словно сам прислушивался к музыкальному звучанию речи. Еще не ясны пространства будущей песни, но знал он, что это будет повесть о русской земле, о курянах, о мужестве и о терзающих родину раздорах.

Боян бо вещий,

Если кому хотел песнь творить,

Растекался мыслию по древу,

Серым волком по земле,

Сизым орлом под облаком.

Помнил, говаривал, первых времен усобицы.

И тогда пускал он десять соколов…

И тогда… Начались те раздоры после кончины Старого Владимира-крестителя, и зловещей стала судьба двенадцати его сынов. Любимый сын Борис был убит наемными варягами, Глеб зарезан, Святослав древлянский бежал к чехам и убит там, Судислав по доносу просидел в порубе двадцать четыре года, Святополк Окаянный, погубивший братьев, лишился ума и погиб у ляхов.

И другие сыны погибли без славы. На крови братьев возвысился самый хитрый из них — Ярослав Мудрый. С тех давних лет, как подземный огонь, тлеет в княжьих теремах жажда власти и ненависть, то здесь, то там прорываясь огненными вихрями, пожирающими города и людей.

Начнем же повесть сию

От Старого Владимира до нынешнего Игоря…

Страх, надежда и смятение боролись в юном сердце: сумеет ли он осилить замысленное? У каждого возраста своя вера и религия. Святославу была еще чужда спокойная усмешка старых людей. Он жил порывом и верил в силу убеждения, в добрые помыслы людей, с которыми был связан. Проклят будет тот день, когда потеряет он эту веру и станет похож на того диковинного верблюда с колокольцем на шее, к хвосту которого были привязаны пленники — надменного и все презирающего.

Жизнь есть деяние, и слово — деяние, оно пробудит волю в других и подвигнет их к действию.

Вновь и вновь возвращала его память к минувшим событиям, питая воображение. И менялся бег времени, дни были наполнены смыслом, и сердце умывалось радостью, когда находились нужные слова и ложились на пергамент ровными строками.

Дремлет в поле Олегово храброе гнездо.

Далече залетело.

Не было оно порождено обиде —

Ни соколу, ни кречету,

Ни тебе, черный ворон — поганый половчанин.

Святослав выходил в лунную степь, и, как тени, следовали за ним два стражника. Они были суетливы, добродушны, он подружился с ними. И казалось странным: они — его враги и враги его родины. Нет, они тоже песчинки в вихре событий.

— Убиваешься чем, почему носишь раскаленный уголь в сердце? — ворчал рослый стражник.

— Силу удара знает не тот, кто его нанес, а кто его принял, — ответил Святослав. Он знал силу удара, нанесенного Кончаком его родине.

Тлеют пожаров кровавые зори,

Черные тучи с моря идут,

Хотят прикрыть четыре солнца.

В них трепещут синие молнии.

Быть грому великому,

Идти дождю стрелами!

Тут копьям сломиться,

Мечам притупиться

У быстрой Каялы о шлемы поганых…

Родная земля, ты уже за курганом…

Есть исток у реки и у народа. Летописи начинают историю Руси с принятия христианства, словно не было у народа истории, не было нашествий гуннов, обров и печенегов. Он расскажет и об истоках Руси, о ее богах и сказаниях. Но приходило сомнение: тверда ли вера его? Не кощунствует ли он, обращаясь к языческим божествам? Легенды о них уносили в детство Руси — загадочное, дикое и красивое.

У лесных вятичей есть поверье: у человека четыре души. Одна по смерти обернется птицей, другая — в подземного зверя, третья — в зверя лесного. Но самая главная душа, что покидает нас во сне и бродит по белу свету, растворится в ветре, луче солнца, во всей природе. И он, сын своей земли, внук Даждьбога и Велеса, и душа жизни, заключенная в нем, бунтует против пут православия, всюду видящего грех и кощунство. Самый большой грех — братоубийство, а к нему-то и привыкли на Руси.

Искал Святослав нужные строки, переделывал рукопись, стремясь к одному — чтобы повесть была наполнена взрывной силой, высоким подвигом и печалью. Он звал, уговаривал, требовал, обвинял.

Но вдруг порыв опять сменялся отчаянием и глухой тоской: кто услышит его, кому нужна его песня среди крысиной возни? Он чувствовал, что не может постигнуть чего-то главного, не дано ему Боянова прозренья.

Однажды ввалился в его юрту разъяренный Елдечук: Игорь бежал из плена.

Снова затеплилась надежда. Но сумеет ли Игорь убедить спесивых князей, да и соберут ли они при их корысти пятнадцать тысяч гривен, чтоб выкупить остальных пленников? И на большой поход в степь вряд ли теперь отважатся. Не к ним — к самой родине надо взывать.

Родина всегда связана с именем женщины, матери или любимой. И представил Святослав: не своею волею замыслил побег Игорь, его позвал голос родины, голос Ярославны.

О ветер-ветрило!

Зачем ты так сильно веешь,

Зачем несешь ты на легких крыльях своих

Ханские стрелы на воинов лады…

Зачем, господине,

Радость мою по ковыли развеял?..

Вот чего не хватало в его повести: чтоб женщина обращалась с мольбою не к людям, не к богу — к солнцу, ветру, Днепру, к русской природе самой и ее божествам.

Светлое и ласковое солнце,

Для всех несешь ты тепло и негу,

Зачем, господине,

Ты простерло жаркие лучи свои

На воинов лады?

В безводной степи

Жаждой стянуло им луки,

Колчаны закрыло бессильем…

И слезы ее растопили камень, и тогда…

Море взыграло в полночь,

Идут смерчи мглами,

Игорю бог указует путь

Из земли половецкой на землю русскую…

ПУТНИКИ

Трижды крикнул петух. Крикнул, прохлопал рыжими крыльями и потянул привязанный к ноге шнур. Сердито квокнул, скосил глаза на спящих у потухшего костра людей.

Один из них завозился, поежился, встал.

— Али Саиб приветствует тебя, кочет, — воскликнул человек. — Ты прав: сон приятен, но зачем отдавать ему лишние мгновения жизни. Сохраним их для глаз и ушей своих. Жизнь коротка, а наш путь бесконечен.

Было свежо. Далеко-далеко в тесной щели меж краем степи и темной тучей пламенел восход. Ночь уходила, хоронилась в притихшие ковыли. Недалеко паслись стреноженные кони, спины их были влажны от росы.

Человек потянулся, сбрасывая остатки сна. Навалил в костер сухой травы, стал раздувать золу. Заклубился желтый дымок, языки пламени заметались на стеблях.

Человек придвинул кожаную сумку, достал хлеб и мясо. Ломоть хлеба бросил петуху.

Человек откусывал хлеб и мясо, медленно жевал. Петух жадно клевал ломоть.

Из-за тучи выглянул гребешок солнца. Он зажег золотом край тучи, золотые нити лучей уперлись в небесную высь. Встревоженно фыркнул ближний конь и запрядал ушами. Налетел ветер, зашуршали, заколыхались травы.

Поднялся другой путник, высокий белобородый старик.

— Вставай, кузнец, — толкнул он спящего товарища.

Тот разом сел, потряс головой и протер глаза. Вздрагивая от холода, придвинулся к костру, сунув руки почти в огонь.

— Далеко еще?

— В Киеве говорят: накорми, напои, в бане помой, а потом выспрашивай, — ответил Али Саиб и отрезал спутникам хлеба и мяса. Высокий не притронулся к еде, а маленький стал есть торопливо и жадно.

— Занятный ты человек, — сказал маленький, откусывая от ломтя. — Говоришь, всю землю насквозь прошел. А вот скажи: который народ лучше живет?

— Ты хочешь знать, где я был и что видел? Слушай. Я перс, хотя родом из Бухары. Волны случая носят меня по океану горестей. У вас на Руси говорят лучше: везде попадаю я, как кур в ощип. Плавал я на венецианских галерах, прикованный цепью к веслу, торговал у арабов, был невольником в булгарской земле, ездил в дружине русских князей. Если где и не был, то забыл где. Всюду одно: если б был у горя дым, как у огня, — мир бы дымом был наполнен вечно, а если бы радость могла растекаться рекой — она потопила бы землю.

— Как по писаному сыплет, — подтолкнул маленький высокого. — Куда до него нашим скоморохам! Учись, гусляр!

Перс откинул голову, обхватил руками колени. Глаза были полузакрыты:

Долго я шел, но не видел конца земли.

Много узнал, но всего узнать не дано.

Разные люди живут под небом одним.

Разные песни поют на своих языках.

Есть племена — у них лица от солнца черны.

Есть племена — у них лица от снега белы.

Зачем же их разными создал творец?

Зачем же он дал им сердце одно?

Сердце одно и землю одну.

Она велика — но тесно людям на ней.

Небо обширно — но тесно людям под ним.

Сердце мало — но тесно ему в груди.

Смири свое сердце — и будешь спокоен и мудр.

Высокий слушал, забрав в кулак бороду. Пожевал губами, хмыкнул:

— Сердце смири, говоришь? А коли не смиряется оно? Поведаю тебе притчу. Про себя. Был я дружинником княжьим. Может быть, слыхали о Прокоше Олексиче? Меня так прозывали прежде. И вот говорят Прокоше: «Не по правде живешь, мечом погибель творишь человекам». Закопал Прокоша свой меч, стал землю пахать. Ему говорят: «Не по правде живешь, о спасении души не мыслишь». Бросил Прокоша орало, взвалил котомку на плечи и пошел с монахами ко гробу господню на поклонение. Жил подаянием, плоть усмирял молитвами да к смирению, как ты же, людей призывал. И таким добрым и хорошим себе казался, что лучше его человека нет. А вернулся — узнал: жена и детишки от голода померли. И подумал Прокоша: «Не смирением ли семью свою загубил?» И не стало ему ничего горше смирения.

— Чего ты ему толкуешь, — вмешался маленький, — он же заморский, где ему нутро наше понять.

Он вытер руки полой рубахи, как баба передником.

— Бойся, перс, своего смирения, — снова заговорил высокий. — От него сердце заплывает жиром и становится тугим и сытым, как боярское брюхо. Ему дела нет до того, что творится на свете. Сердце тоже в голоде надо держать, чтобы оно на беду и веселье, как струна, отзывалось. На то человеки мы. А человек в народе не капля. Он — родник. Сколько ты видел людей, и сколько их прошло сквозь твои странствия, но каждый свой след в тебе оставил.

Долго еще сидели они у потухшего костра: двое русских и перс. Ветер колыхал травы. Разгуливал, охотился за кузнечиками рыжий петух, привязанный бечевкой за ногу.

Были теми путниками Путята и Самошка, а с ними перс Али Саиб, купец, знающий половецкий говор и имеющий охранные грамоты и право торговать у кочевников. А поспешали они с доброй вестью вслед за русскими послами, что гостили сейчас у Кончака. Игорь, вернувшись на родину, совершил невозможное: раскошелились князья на выкуп именитых пленников. И не только они — купцы и смерды, весь народ русский жертвовал на доброе дело все, что мог: серебро, меха, драгоценности. И поспешали сейчас Путята и Самошка к Елдечуку, чтобы не чинил хан препятствий и немедля отпустил на родину Святослава и рыльских воевод и воинов.

Прошлой весной после битвы еле добрались они до русских веж. Шли ночами, днем хоронясь в оврагах и зарослях. Однажды, завидев конников, влезли в волчью нору, прорытую в кургане. Протиснулся Самошка первым в нору и оказался в комнатке, стены которой были выложены серым камнем. Пахло в ней сыростью и волчьей шерстью. Рука Самошки наткнулась на человечий череп, он закричал и стал выбираться обратно. Но перебороло любопытство, и когда они вместе забрались в логово и засветили огонек, увидели присыпанный землею скелет, конский череп в углу, потускневшее оружие, тусклые бляшки и украшения, позеленевший щит. Скифская могила! Нет большего кощунства, чем осквернить могилу предка! Ничего тогда они не тронули, одну маленькую фигурку птицы Самошка сунул за пазуху. Уже в пути рассмотрел ее и оттер рукавом — узорная чеканка сверкнула золотым блеском.

А теперь они взяли грех на душу, разорили скифский могильник, наполнив золотыми украшениями торбу, и за то будет их преследовать вечное проклятье. Но ведь на доброе дело взяты сокровища, на выкуп своих людей!..

ДОМОЙ!

Хан Елдечук был раздражен и зол: сказали ему, что велит хан Кончай отпустить именитого пленника, обещав за то долю выкупа. Велика ли та доля? А пленник лежит в юрте почти бездыханный, мается кашлем и не пьет кумыс. А вдруг совсем угаснет — не видать тогда выкупа.

И вот сидят в его ханской юрте три гостя, два русских и иноземный купец, умеющий говорить красиво и цветасто.

Говорит он, что его земля лежит далеко на востоке и зовется царством хорезмским, что тамошний шах, сильный и богатый владыка, желает с ним, Елдечуком, вести торг и мену. Приятна хану такая речь. А еще есть при госте рыжий петух, которого хотел бы он в бою испробовать. Хан не может скрыть радости и торжества: у него ли нет бойцовых петухов? Повелел принести черного, названного его именем.

Перс пустил на ковер своего рыжего, подбросив ему щепоть зерен. Растрепанный петушина склевал их с жадностью, словно неделю не кормленный. И увидел, что возле двух несклеванных зернышек стоит чужой черный петух. Налетел на него, сшиб и угнал с ковра. Но черный петух Елдечук, оправившись, кинулся на обидчика и вцепился ему в мясистый гребень. Рыжий вывернулся и с такой яростью набросился на соперника, клевал и бил крыльями, что тот забился под ханские ноги. Хан схватил черныша за голову и выбросил из юрты. Он сопел и молча пил кумыс.

Иноземный гость поспешил сказать, что дарит достойному хану своего петуха. Но и после этого Елдечук не скоро остыл и успокоился.

Гости заговорили о пленниках. Много их у хана, не считал сколько. Белобородый принес суму и вывалил к ногам хана золотые древние украшения, чашу и блюдо с диковинными рисунками, гребень с золотой головой оленя… Перс сморщился, как при внезапной зубной боли, и отвернулся, чтобы не видеть. Хан подгреб к себе сокровища, у него дрожали руки. За это богатство он отдаст и пленников, и жен своих, и все, что ни потребуют эти неумные гости, не знающие цену древнему скифскому золоту! Он напоит их до беспамятства пьяным кумысом, чтоб не передумали.

Но гости не захотели его слушать, потребовали снарядить в дорогу князя и всех русских, что живут в его кочевьях, привести к ним.

С рассветом толпы измученных и оборванных русичей двинулись по степи на север, кто на коне, кто пеший, а кого и на руках несли.


…Парили Святослава истово, в две руки.

Для лучшего прогрева добавил Путята в свежие березовые веники крапивки да по мягкой липовой ветке. И затомил их в трех пахучих настоях. Банька тесна и низковата, повернуться негде. Стены черны от копоти. Но какая бы она ни была, все равно — баня.

Жару нагнали — грудь разрывает, дохнуть нельзя. Как вошел Святослав, дух у него захватило, по телу озноб, как с мороза, прошел. И сразу приятно заныла поясница, охватила истома. Плеснул Путята на низкую каменку ковш мятного настоя. С шипением рванулось облако от раскаленных камней, разбилось о потолок и растаяло. Еще плеснул, еще, потом стены веником окропил. Мягче стал пар и влажнее, густо запахло мятой.

Святославу приказали на полок забраться. Да как начали с прихлестом обхаживать вениками болящее тело! Будто насквозь, до костей пробирает жар. Князь только кряхтит и охает, ослаб сразу.

А Самошка обмотал голову бабьим платком, на руку рукавицу надел. Нагой совсем мальчишкой кажется — все ребра на виду. То князя похлещет, то себя.

Не помнит Святослав, как вышел в темный предбанник, опустился на низкую скамью и навалился на столб. Вдохнул свежий воздух — и словно омыло грудь изнутри этой свежестью. Непривычно легким стало тело, будто родился заново. Сердце стучало гулко и часто.

«А ведь я на Руси, — подумалось князю. — Дома!»

После семи дней пути достигли они наконец первого сторожевого городка, наполовину погоревшего, с разваленными сторожевыми башенками. Увидели стражники полутысячную толпу издали и подняли тревогу. Долго пленникам пришлось объяснять, кто они и откуда.

Но, пожалуй, только сейчас до конца понял Святослав, что он снова на родине, словно без этой покосившейся черной баньки неполно было представление о ней.

Вспомнилось, как читал когда-то в летописи о путешествии апостола Андрея по Руси. Пришел тот к новгородцам и дивился обычаю их. Будто бы так рассказывал: пережгут они бани румяно, сволокут одежды и будут наги. Возьмут прутье свежее и хвощутся так, что вылезут еле живы. Обольются квасом студеным — и тогда оживут. И то творят во все дни, никем не мучимы, сами себя истязают.

Святослав засмеялся. Кощунство судить так о святом апостоле, но не понял он русскую душу.

Жадно вдыхал князь вечернюю прохладу, закрыл глаза, откинувшись к стене. Хотелось петь, кричать, позвать Путяту и Самошку. Дома! На отчей земле!

А Путята с Самошкой, неустанно нагоняя жару, отчаянно нахлестывали себя вениками. Самошка выскочил во двор, поднял бадью воды из колодца, опрокинул на себя и снова нырнул в клубы пара, захлопнув за собой дверь.

Но наконец и он не выдержал. Сполз на пол, положил под голову веник и простонал:

— Дверь отвори. Худо мне.

Серый поток пара рванулся в предбанник.

Полежал кузнец, попросил закрыть дверь. Сел. И опять полез на полок.

— Поддай еще.

— Не хватит ли?

— Поддай, говорю! — сердито крикнул Самошка.

После бани хозяйка угощала гостей кислым квасом. Подоспел и поджаристый рыбный пирог.

На пирог налегал только Али Саиб, остальные, разморенные и сомлевшие, утирали полотенцами потные лбы и отхлебывали густой пахучий квас. Приятно кружило голову, необычайная легкость была во всем теле.

Али Саиб, как всегда, рассказывал.

Он собрался в дорогу — в Бухару. Много раз брал он посох странствий, отправлялся в путь на родину — и всегда оказывался еще дальше от нее. Но теперь он дойдет непременно. Пусть не удерживает его князь: даже птица летит по весне туда, где было ее гнездо. И ему, Али Саибу, настало время отряхнуть дорожную пыль с плаща у крыльца белого домика в тени маслин. Может быть, домик рухнул от старости, а маслины высохли от печали. Ничто не вечно на этом свете.

— Вы, русины, дети, — рассуждал перс, — не долог век вашего народа от рождения. По-детски деретесь, не зная причины к драке, по-детски миритесь, не умея хранить обиду. Мы, персы, прожили тысячелетия и успели состариться. Время научило нас жестокости. Научило не видеть горя друга и не искать справедливости во дворце властелина.

— Ты — князь, — обратился он к Святославу, — и хочешь быть справедливым для всех. Так не бывает. Был у султана Мухаммеда звездочет и мудрец Абу-Рейхан Бируни. Сказал ему однажды султан: «Ты знаешь всё. Скажи, через какую из четырех дверей я выйду из дворца? Запиши свое решение и положи под подушку моего ложа». Бируни сделал это. Тогда приказал Мухаммед пробить в стене пятую дверь, через нее вышел и велел подать запись мудреца. В ней говорилось: «Ты не выйдешь ни в одну из четырех дверей и проделаешь пятую». Султан во гневе приказал выбросить звездочета из окна. Но во дворе было натянуто покрывало, и Бируни, упав на него, остался невредим. Тогда султан спросил его: «И это ты предвидел?». Бируни подал ему свиток, сказав, что писал на нем еще утром. Там было написано: «Кончится тем, что султан выбросит меня из окна, но ничего со мной не будет». Султан пришел в смятение и ярость. Он приказал бросить дерзкого звездочета в тюрьму. Цари не любят, когда им говорят правду. Сила и мудрость — всегда враги. Ум и богатство, они — как нарцисс и роза: вместе не цветут.

— У тебя доброе сердце и отравленный разум, Али Саиб, — сказал Святослав. Он разозлился, начал волноваться. — Для чего ты мне говоришь все это? Ведь я тоже властелин, хотя и не столь великий. Жестокая у тебя правда, от нее белый свет не мил. Лучше уж жить закрыв глаза, но во всю грудь дыша, чем так, обрастая мохом неверия.

ЛЕГЕНДА О БОЯНЕ

Свой секрет у всякого ремесла. Не станет возводить храм строитель, пока не создаст его в своем воображении. Гончар видит кувшин до того, как возьмет в руки глину. Есть народы, где дают имя сыну, когда создаст он первое свое изделие — вылепит кувшин или скует подкову. И этот день считают днем рождения мастера.

А что есть мастерство словесное? Удивлением и восторгом жил Путята, прочитав написанную князем повесть: откуда взял он эти слова, что прожигают душу огнем?

…А кровавого там не хватило вина,

Пир там закончили храбрые русичи:

Сватов напоили, а сами

Все полегли за русскую землю…

На Немиге-реке

Снопы стелют головами,

…На ток жизни бросают, веют души от тел…

…Князь, дружину твою

Птицы крыльями приодели,

Звери кровь полизали…

Разные битвы описаны и каждая по-своему. А плач Ярославны? Слезу и гнев вызывает он.

Несколько раз переписал Святослав «Слово о полку Игореве», отослал его нарочными гонцами в Киев, Чернигов, Смоленск, Галич. И жил нетерпением: что ответят князья?

Как за малым дитем, ухаживал за ним Путята, называл его великим, подобным Бояну.

— Что ты знаешь о Бояне? — досадовал Святослав.

— А вот и знаю. Жил во времена досельные и был слеп. Ходил по селам и кормился песнями, какие знал. Встретился ему однажды древний старец, то ли сто ему лет, то ли тысяча.

— Не рад я жизни, — зажалобился ему Боян, — в очах темпа ночь.

— Прозреешь ты, отрок, и будет взор твой острее орлиного, — ответил старец.

— Откуда тебе знать?

— А я все знаю: где солнце ночует, и который камень всем камням отец, сколько народов на свете живет и сколько трав на земле цветет. Потому и зовусь Ведуном.

Дал он Бояиу гусли — вещие струны и сказал:

— Не снимай их с плеча, пока не прозреешь.

И пропал. Сколько ни звал его Боян — не откликнулся.

Долго странствовал Боян по свету, но как был слеп — так и остался. Однажды шел он по лесной тропе, день идет, два идет, а тропка все выше и выше в гору вьется. На третий день пахнул на него ветер подоблачный и тучка в ногах заплелась.

Остановился Боян, сел на камень, закручинился: нету дальше ему пути.

— Где я?

И отвечает ему Ведунов голос:

— На Ведуновой горе.

— Эх, Ведун, — укорил его слепец. — Зачем обманул ты меня? Уж я сед, а в глазах та же ночь темная.

И сказал Ведун:

— Сбрось пелену с глаз невидящих и посмотри. Видишь землю отцов твоих?

Открыл веки Боян и вдруг увидел вдали Киев-град, башни сторожевые, Десятинный храм в двадцать пять золоченых куполов. На реке невод рыбаки тянут, а в нем рыба кипит и серебром переливается. Босоногие бабы, подолы к поясу подобрав, белье полощут, а вокруг ребятишки плещутся.

— Вижу! — закричал Боян и понял вдруг, что слеп он по-прежнему. — Ведун, — заплакал он, — зачем ты обманул меня?

Поднял он гусли — вещие струны и хотел разбить о камень. Но запели струны, и услышал он голос Ведуна:

— Теперь ты прозрел внутренними очами своими. Другие люди видят только то, на что смотрят, а перед твоим взором откроются тайны земные и небесные. Возьми гусли и сказывай людям под их рокот про то, что видишь очами души…

Святослав хохотал:

— Слышал ты звон, да не знаешь где он. Все это неправда. Не был Боян слеп и ходил он при дружине прадеда моего Олега Гориславича, и дано ему было село во владение под Черниговом.

— Может, о другом Бояне рассказ, — сомневался Путята.

— Один он был, один, и не дано никому достичь его величия!

— Не знаю. Только твой сказ выше всех Боянов. Есть у персов злое присловье: человек, обидевший владеющего пером, падет и станет горбатым. Удар меча оставляет рубец, удар слова сокрушает. И ты сокрушил тех, кто прикидывается радетелем за родную землю.

— Будет ли от того польза?

— Будет!

В ЛОВЧЕЙ ИЗБЕ

Ноша плечи гнет, неволя — душу. Сломил боярин Ольстин гордыню невольницы.

Повелел отвезти ее в ловчую избу, в охотничью свою вотчину, чтобы скрыть от глаз ревнивой супруги. Приставлен был к половчанке верный слуга — боярский медвежатник Миха.

Страшен он видом. Вышиб проворный медведь рогатину из его рук и подмял. Спасибо, сам боярин с топором подоспел, а то бы совсем несдобровать. С тех пор и ходит Миха вбок согнувшись, будто подломленный.

Равнодушно выслушал Миха от челядинцев Ольстинов наказ не спускать глаз с невольницы. Не впервой быть ему свидетелем боярских утех.

Только и сказал:

— Басурманка, стало быть. Ничего, привыкнет. Медведь на что лют, а и тот под батогом на бочке пляшет.

Половчанка стояла перед ним ни жива ни мертва.

— В избе приберешь, щи сготовишь, корову подоишь, — тут же приказал он ей, повернулся и заковылял под горку в лес.

Ловчая изба совсем не похожа на избу. На пригорке стоял светлый, будто игрушечный, теремок. Рядом рос корявый дуплистый дуб, из-под которого струился ключ.

Половчанке была отведена светлица на два окна.

Вскоре нагрянул боярин с разудалыми молодцами. Во дворе храпели кони, грызлись и лаяли собаки.

Ольстин распахнул ногой дверь, ввалился в избу. Он был в легком кафтане с вытканными на белой парче полумесяцами.

Половчанка бросилась ему в ноги:

— Продай меня князю! Пусти ко князю!

Боярин рассвирепел, сорвал с нее одежды и начал хлестать ее нагую ременной плетью.

Не так от боли, как от позора, кричала и билась пленница.

Боярин тотчас же ускакал со всею свитой.

Половчанка слегла в горячке. Миха поил ее настоем трав и шептал заклинанья.

— Хворь-хворота, поди с моего тела во чисто поле, в зеленые луга, гуляй с ветрами, с буйными вихрями; там жить добро, работать легко, в чем застал, в том и сужу.

Половчанка стала поправляться. Она осунулась, похудела, с тоской смотрела на лес, обступивший двор. Ей было страшно в этом лесу. Чудилось, что за темной хвоей хоронятся страшные дивы, кривоногие и лохматые.

Миха то исчезал на несколько дней, то ходил за ней по пятам, обучал русскому говору, болтал без умолку, хотя она мало что понимала в его речи:

— Есть, к примеру, плакун-трава. Она слезой наливается, когда солнце тучей прикроется. Есть осина-дерево, колдунова напасть. Колдуну на могиле вобьют осиновый кол, значит он из той могилы не встанет. Потому и трепещет осина в безветрие, что колдунова душа под ней ворочается. А есть кукушка-птица, бездомная девица. Полюбилась она соколу степному. Да не смогли жить в согласии: соколу степная ширь надобна, а кукушке дремучий лес. Улетел сокол в свои края, а кукушка осталась в лесу век вековать. Так и живет — ни вдова, ни невеста, ни мужняя жена.

Иногда наезжал боярин. Невольница трепетала под его свирепым взглядом. Он заставлял ее подавать кушанья, петь половецкие песни. Захмелев, подставлял толстую ногу в узорном сафьяновом сапоге, и она покорно разувала его.

Миха уходил к старому дуплистому дубу у ключа и всю ночь молился:

— Перун, высокий боже! Великий и страшный, ходящий в гору, возводящий облака и ветры от полуденных краев, призывающий воду морскую, сотворяющий молнию и повелевающий дождям омыть лицо земли, производящий нам хлеб и снедь и траву скотам, исторгни гнев свой на мою голову, покарай меня за недобрые помыслы!

Когда отъезжал боярин, Миха зло обзывал половчанку чернорожей басурманкой, заставлял целый день работать, грозил побоями.

Как-то затеял он разговор о том, что в лесу есть тропинки и приведут они куда захочешь. Конечно, если одна она пойдет, то сгинет.

Половчанка удивленно глянула на него и ответила:

— Некуда мне идти. Рабыня я.

Миха озлился, хлопнул дверью. Несколько дней пропадал в лесу, но вернулся без добычи.

Жила половчанка как в полусне, безропотно делала тяжелую непривычную работу, покорно слушала Михи-ну ругань.

Вспоминала о князе. Но все это было в прошлом — и степь и князь. Это была сказка, которая не повторится. Половчанка мечтала, что придет князь и вызволит ее. Но не верила, что так может случиться.

От боярина прискакал гонец. Привез половецкое дорогое платье и велел невольнице одеваться и ехать с ним.

Бледный, взъерошенный вбежал Миха в ее светлицу, бросился в ноги:

— Не езди! Уйдем в лес. Вместе уйдем, не найдет нас боярин.

Скрипнули ступени крыльца, тяжелые шаги послышались в сенях. Миха вздрогнул и боком, неловко ковыляя, пошел прочь.

Когда половчанка и гонец были уже далеко от ловчей избы, над лесом взвился клуб дыма. Светлый игрушечный теремок пылал, как свеча.

ГНЕВ ЕПИСКОПА

Самая нетерпимая из властей — власть духовная. Уже два века торжествует на Руси православие, искореняя пыткой и проповедью языческий дух и обычаи, утверждая несокрушимость церкви и божьего слова.

Владыка Черниговский и Рязанский Порфирий был тощ, черен и упрям. Был сластолюбом в молодости, а теперь, ослабев телом, видел корень еретизма и смут в женщинах. И потому писал в поучениях: «Искони бес прельстил жену, она же мужа своего; волхвуют жены чародейством, и отравою, и иными бесовскими кознями»…

Трудно для понимания слово божье. И саму церковь терзают споры и еретические смуты. А пуще всего корысть разъедает. На памяти Порфирия Ростовский епископ возгласил: «На все господни праздники, будь они в среду и пятницу, не есть мяса, а есть его только в пасхальную неделю». В Грецию пошел доказывать свою правоту, но духовными отцами при императоре Мануиле был обличен в ереси и после утоплен.

Сменивший его епископ Феодор, «величественный, как дуб», возомнил себя пророком. Обуянный жадностью и властолюбием, брил бороды и головы игуменам и монахам, резал простолюдинам уши, выжигал глаза и женщин живыми варил в котлах, чтоб завладеть их добром. Запер во Владимире все храмы божьи. А когда предстал перед духовным судом, велел митрополит за то, что «еретик злословил богоматерь», отрезать ему язык, выколоть глаза и отрезать правую руку. Смилостивился потом, и был привязан Феодору жернов на шею, и упокоился он на дне Днепра.

Таковы церковные дела. И пока спорят пастыри, делят веру и доходы, возрождаются на Руси древние обряды и обычаи. Срублено языческое древо, да не выкорчевано, и живучи его корни. Не прискорбно ли, что на фреске в святой Софии рисованы скоморохи и дудошники, что всюду правят языческие праздники…

И захлестнуло епископу дыхание, когда прочел он сочинение «Слово о полку Игореве», присланное ему князем Ярославом. Такое было у него чувство, что обрушит на него сейчас господь свой гнев за то, что раскрыл он сии страницы. Еще никто на его памяти не замахивался так на беспрекословность веры. Сочинитель воскресил языческих духов Карну и Жлю, деву Обиду, что машет лебедиными крыльями на море, а человек не от Адама род ведет, он — внук Даждьбога и Велеса. И не к богу взывает Игорева жена Ярославна — к солнцу, ветру и Днепру…

Когда прошел порыв гнева, предался епископ спокойному размышлению, и еще большая растерянность вселилась в него. Как зерно хранит будущий колос, так «Слово» рыльского князя вместило в себя суть еретизма и язычества. И посеянное в души, даст оно всход и колос.

Есть высшее словесное колдовство, Порфирий сам растроган горькой повестью, сам проникся болью и состраданием к родной земле — это и страшно. Благородна цель — защита от недруга, но нанес автор удар самой княжей власти, раскрыв ее бессилие. Путь Руси — не путь славы, а позора и крови, не могуча она, а разорена вконец и бессильна…

Страшно было владыке, горькая правота сочинителя проникла и в него, и от этого пуще нарастал гнев. Попробовал он пером вытравить из сочинения языческий дух, заменяя языческие имена: «И встал диавол в силах Адамова внука, тряхнул хвостом на море у синего Дона»… Смешно получается.

— Сжечь и предать анафеме злокозненное сочинение!

И решив поговорить о том с князем Ярославом, сел писать митрополиту.

А в Чернигове, на Ярославовом дворе были выставлены столы, и сам князь после удачной охоты сидел хмелен в окружении бояр и челяди. Наседал князь на Ольстина:

— Где ты прячешь свою полонянку? Приведи, покажи народу.

И как ни сопротивлялся Ольстин, пришлось ему послать за пленницей. Гости восторженно зашумели, когда привели половчанку: была в ней особая дикая красота и грация. У князя глаза вспыхнули недобрым блеском, сам подошел к ней, взял за плечи, усадил с собою рядом. Ольстин, чуя, что дал промашку, ерзал на лавке.

Пришел запоздавший боярин и сказал, что на торжище какой-то гусляр новую былину поет — жалостливую, про Ярославова племянника Игоря.

— Припевок хотим! — заорал Ольстин.

Привели по указанию князя высокого гусляра, заросшего бородой. Выпил он поднесенную ему чашу и утерся рукавом. Степенно и не спеша начал он свой сказ. Князь не слушал, обнимая половчанку, а она впилась в гусляра глазами и дрожала.

То не буря соколов

Занесла через поля широкие,

Галочьи стада бегут к Дону великому…

Еще сильнее ерзал Ольстин на лавке, не зная, как отвлечь Ярослава.

— Не слушаешь ты, князь, как в сей былине тебя поносят. «А уж не вижу я власти брата моего Ярослава», — вот как про тебя сказано.

Князь пьяно потряс головой:

— Кто не видит моей власти? Ты не видишь? — двинулся он на гусляра. — Да я тебя!..

Когда появился на княжьем дворе епископ со свитой, Ярослав бил по столу кулаками и вопил:

— В поруб старика, на дыбу! Всех — на дыбу!

Стражники скрутили гусляру руки. Половчанка отбивала его у слуг, молила:

— Где он, мой князь, жив он? Пусть он меня вызволит!..

Гусляра поволокли за терем, и она, цепляясь за слуг, бежала следом.

Ольстин зачерпнул ковшом хмельного меду, выпил, не отрываясь, и рухнул на скамью. Сознание мутилось, он пьяно икал и всхлипывал.

Опамятовался, когда тронул его за плечо бледный, как снег, дружинник.

— Невольница… убилась…

Ольстин схватил его за грудки, отбросил и выбежал… Сказано: «Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатства дома своего за любовь, то был бы отвергнут с презрением».

СМЯТЕНИЕ

За всякими заботами позабыл князь о Самошке. Увидел его однажды сидящим возле кузни — не узнать старика: почернел, ссутулился. В кузне хозяйствовала теперь Агафья, делала нехитрые работы, а сам кузнец и к мехам не подходил.

— Жить неохота, — пожаловался он Святославу. — Посмотрю вокруг, сынов вспомню, и душа собакой воет. Уйти бы куда-нибудь, но разве от себя убежишь?

Чем старика утешить? Подумал Святослав о том, что пора сзывать плотников, чтоб подновили стены крепости, и сказал Самошке, что поручает ему быть артельщиком. Кузнец безучастно согласился.

За дело взялся он горячо, собрал мужиков, указал что и как, покричал на Агафью, таскавшую бревна. Но через неделю поостыл, притих, ходил по стройке хмур и молчалив. Плотники стали обращаться за советом к Агафье, и незаметно она стала главой артели.

Стена получилась кривой. Агафья принародно пала князю в ноги, а Самошка хмуро сказал:

— Прости нас, князь, и отпусти за ради бога куда-нибудь на чужую сторонушку. Тоска душу прожгла.

Ушли Самошка с Агафьей среди ночи, бросив открытыми дом и кузню, ни с кем не простившись.

Сказывали случайные люди, что видели их в Суздале просящими подаяние…


И от Путяты никаких новостей.

Святослав жил нетерпением: как откликнутся князья на его «Слово». Не знал еще, что княжьи терема растревожены как ульи, спорят о нем, клянут и возвышают.

Нежданно прибыл важный монах от епископа Порфирия. Стал он обвинять Святослава в смертном грехе еретизма, отступничестве, грозил от имени епископа отлучением и велел каждодневно каяться и стоять молебны в церкви. Угар и чад оставили в душе его речи.

Святослав решил плыть рекою к Игорю, а потом в Киев.

Мимо сосновых лесов течет неширокий Сейм, мимо брошенных деревень, сожженных еще прошлым летом половцами. Пришла пора дождей, и берега были пустынны и унылы. Подумалось Святославу: сумей любить родину в ненастье, а в солнышко ее всяк полюбит.

Бесконечным казался путь.

Жизнь есть дорога. Куда? Может быть, к смерти? Но зачем дан тогда человеку мучительный дар познания и творчества? Напутствовал его когда-то боярин и монах отец Феодор: «Не ходи дорогой предков, но ищи то, что искали они. Отказаться от доброго дела, которое можешь свершить, — значит предать себя». И он искал и сделал все, что мог. И не обрел покоя и веры. Неправду говорят, что бог отделил свет от тьмы и добро от зла, смешаны они друг с другом и неотделимы.

Сказал Христос: «Не мир, но меч принес я в мир. Сын встанет на отца, в семье, где пятеро, трое будут против двух, двое против троих». Во имя чего посеял спаситель рознь меж людьми — чтоб утвердить свое имя силой и страхом?

Святослав ловил себя на мысли, что кощунствует, пытался молиться. Но вместо молитвы стал повторять стих грека Григория Назианзина:

Увы, нет меры, нет конца томленьям,

Увы, все длится странствие житейское

В раздоре с целым миром и самим собою.

Растлился образ божий — дар прекрасный.

Господень образ гибнет! О злодей, злодей,

Ты душу подменил мне, как в огне горю…

Епископу Порфирию просто жить: он ни в чем не сомневается. Сомнение на Руси под запретом. Но не зря сказано: без спору — скоро, да не прочно…

Поздно вечером причалил Святослав у Новгород-Северска. Встретили его как самого дорогого гостя. Ярославна захлопоталась, смотрела на него с удивлением и нежностью:

— Как ты угадал, что я плакала на городской стене, вас ожидаючи, что молилась всему на свете — и ветру, и птицам, и солнышку?

Игорь похохатывал:

— Заварил ты кашу, племяш. Из меня почти святого сделал, единственного защитника Руси! Думаешь, простят такое мне и тебе наши скудоумные дядья и родичи?

Игорь был втайне доволен: слава защитника и героя не повредит ему. Он думал теперь о Галиче. Умер Ярослав Осмомысл, и на освободившийся престол послал он сына Владимира — нельзя упускать столь лакомый кусок. Но ведь и соседи на него зубы точат…

Вспоминали поход, плен. Святослав рассказал об угрозах епископа.

— Плюнь, — сказал Игорь. — Знаешь, как о нем говорят: стоит столбом, пыхтит огнем — ни жару, ни пару, ни угольев.

А Ярославна встревожилась: крут Порфирий и слов на ветер не бросает. Советовала спешить в Киев и искать защиты у митрополита и великого князя.

— От чего защиты, какая за мной вина?

— Был бы человек, а вина найдется, — ответила Ярославна. — Своей судьбы и предсказатель не знает.

И Святослав поспешил в матерь городов русских — Киев, к двоюродному деду и старейшине князей Святославу Всеволодовичу, прозванному Седым.

Давно поджидал его великий князь, выдерживая споры с митрополитом и родичами. Митрополит приходил с посланием черниговского епископа. Кроме проклятий на злокозненное сочинение «Слово о полку Игореве», было там сказано, что пойман гусляр, певший его в народе.

— Если предать то сочинение анафеме, в народ молва пойдет, — доказывал Святослав Всеволодович. — Проще молчать о нем, словно ничего не было. Казни того гусляра или объяви с ума спятившим. А рыльского князя я в обиду не дам — он внучатый племянник мой и первейшего на Руси рода. Перегнешь лозу — она сломится.

Митрополит ушел недовольный.

Когда прибыл Святослав к великому князю, тот обласкал его, похвалами осыпал:

— Люди подобны богу полетом мысли и подобны зверю-кабану, потому что живет в них дикость и злоба. И разделяются они так: в одних больше божественного, в других звериного. Вот и о тебе судят всяк по-своему. Забавно: многим князьям воздал ты высокую хвалу, а они прониклись к тебе гневом. Почему? Потому, что уголь вложил ты в их сердца: изобразил Русь с начала веков растерзанной и кровавой… «Тогда… редко пахари кликали, часто вороны граяли, трупы деля меж собою…» Грязью ты замазал прошлое Руси.

— Не зная прошлого, не понять будущего.

— Так оно. Есть Русь лапотная, дикая, с курными землянками, и есть — великая и сильная, отстоявшая себя в трудах и битвах! О ней расскажи!

Надеялся великий князь не сразу, а со временем сломить упрямство Святослава и на пользу употребить его дар: пусть напишет повесть о героической судьбе родины, без крови и грязи.

— Взялся ты постигнуть нашу Русь-матушку, а она непостижима. Взялся ты спорить с отцами церкви, и зато грозят они насильно заточить тебя в монастырь. Но с митрополитом и другими князьями я договорюсь. А ты — сумеешь ли сломить свою гордыню?

Уходил Святослав от великого князя в смятении: все, чем он жил, обернулось против него. Он поднялся на берег, где когда-то пережидали они грозу с Путятой. Теперь тучи над рекою ползли низко и лениво. Сеялся дождь — затянулось ненастье.

И в душе ненастье. Он — изгой, еретик, скоморох. Одни проклинают его, другие смеются над ним. Над святым его порывом смеются, над несчастьем родины… А он-то верил в чудо, но чудеса сопровождают нас только в детстве и юности. Тогда, в тех дальних сосновых лесах, он встретил девицу, что назвалась его невестой. Была ли она, эта встреча, не приснилась ли? И было ли все, что пережито — битва, гибель дружины, плен…

Как глаза мои со слезами

Не падут на сырой песок,

Как от горькой этой печали

Не расколется сердце враз…

После похода 1185 года летописи молчат о рыльском князе Святославе Ольговиче, и дальнейшая судьба его неведома. Умер он после 1191 года и, видимо, был похоронен в Новгород-Северске, в родовом храме Ольговичей, где покоились его дед и отец.

ЭПИЛОГ

Словно бы предвидел автор «Слова о полку Игореве», к чему приведет Русь вражда и раздробленность: через полвека навалились на нее Батыевы полчища, смели и растоптали беззащитные в одиночку княжества.

Шли столетия. Так же ходили по городам и селам гусляры, пели былины и запретные песни, но о повести про Игорев поход никто из них не помнил и не слышал. И все же знали на Руси «Слово». Свидетельство тому — отдельные строки из него, вписанные позднейшими летописцами в их труды, и повесть о Куликовской битве «Задонщнна» Софрония Рязанца. Монах Софроний переписал целые страницы из «Слова», заменяя имена, приспосабливая чужие образы и строки к иным событиям. В наше время это назвали бы литературным воровством, но тогда подобное не считалось зазорным.

В конце восемнадцатого века книголюб Мусин-Пушкин, скупивший груды древних монастырских книг, в одной из них обнаружил «Слово» и был поражен его поэтической силой. Так началась вторая жизнь древней повести.

«Слово о полку Игореве» занимает десять страниц печатного текста. В нем три десятка имен, в которых заплутает неподготовленный читатель, столько же не всегда понятных географических названий. И все равно оно потрясает нас своею страстью, порывом, высокой поэзией. И остается одной из самых удивительных загадок Древней Руси.

Одна из его тайн — тайна автора. Сам он не оставил подписи под «Словом», нет упоминания о повести и в летописях. Кто же он, неизвестный певец? Восемь веков отделяют его от нас.

Разные высказывались о том предположения. Как-то прочитал мой отец статью одного литературоведа, который доказывал, что «Слово» написано иноземцем, и долго не мог успокоиться. А есть еще и ниспровергатели авторитетов, они тасуют факты подобно игральным картам, стремясь доказать, что «Слово» — поздняя подделка под старину, дикая русская древность не могла родить такого гения. Кого не заденет подобная самоуверенность и слепота, заносчивое пренебрежение к тому, что для тебя — родное! В крови, в биении сердца то чувство, которое зовется любовью к родине. А для того, чтобы полюбить, надо понять, постичь умом и душой.

…Как всегда, засиделся отец допоздна, стараясь представить, каков был человек, создавший гениальное творение. Кое-что в его судьбе можно понять, вчитываясь в саму повесть.

Принадлежал он к именитой дружине, или скорее всего сам был княжеского рода, потому что прекрасно знал быт и историю каждой княжеской семьи, да и обращается он к именитым князьям как равный. Был он участником несчастного похода: точны и ярки его описания степной природы и каждого дня похода. А главное — надо было самому пережить позор плена, чтобы увидеть издалека родину и понять случившееся. Был он историк и литератор, знавший летописи, историю Руси до глубокой древности, народные сказания. Столь блестящее образование и культура были доступны тогда очень именитому человеку. Жил автор интересами южных земель и принадлежал к окружению Игоря. Вероятие, был он молод, потому что «Слово» — порыв и крик души.

Четыре князя пошли на половцев — Игорь, Всеволод, Владимир и Святослав рыльский…

Отец задремал, и привиделся ему смутный княжий образ. Он ошалело вскочил и схватил книгу, хотя и знал ее наизусть:

Спевши песнь старшим князьям, пропоем молодым:

Слава Игорю Святославичу,

Буйному туру Всеволоду,

Владимиру Игоревичу!

Здравие князьям и дружине…

А почему четвертого участника похода, Святослава, молодого князя рыльского не чествуют?

Снова начал перечитывать текст.

Трубы трубят в Новгороде,

Стяги стоят в Путивле,

Игорь ждет мила брата Всеволода…

Новгород-Северск — сам Игорь. Путивль — сын его Владимир, третий — Всеволод. Опять нет Святослава! Почему? Не знал о нем автор или не хотел упоминать?

Другого дня рано

кровавые зори свет возвещают,

черные тучи с моря идут,

хотят прикрыть солнца четыре…

Четыре солнца — четыре князя.

Значит, все-таки их не трое?

Темно было в день тот.

Два солнца померкли,

оба багряные столпа погасли,

а с ними и два молодые месяца…

Два солнца и столпа — старшие князья, молодые месяцы — младшие. Что же из этого следует? Значит, где говорится только о количестве князей — участников похода, там Святослав упомянут наравне со всеми, а где им воздаются воинские почести и слава — там нет его имени. Почему? Может быть, он в том походе струсил или был просто не заметен? Нет!

На первый бой с половцами вел дружину Святослав — свою, Владимирову и Ольстинову, а Игорь и Всеволод «помалу идяше, не распущаше полку». В «Слове» же — Игорева эта победа:

Рассеялись стрелами по полю,

Красных дев половецких погнали,

Плащами стали и кожухами

Мосты мостить по болотам и топям.

А красный стяг — бела хоругвь, красная челка —

серебряный жезл — храброму Святославичу.

Невольная возникает мысль: а уж не сам ли Святослав, четвертый участник похода, и был автором «Слова о полку Игореве», и потому нет его имени в повести? Летописи рассказывают, что в том первом бою Святослав увлекся погоней, а когда их окружили половцы и Игорь предложил уходить, молодой князь ответил, что притомились его кони. И еще сказал: «Если сами побежим, а черных людей оставим, то от бога нам будет грех». Его поддержал Всеволод, и решили принять бой. Значит, видную роль играл Святослав в том походе, и на него вместе с Игорем обрушились упреки в гибели полков. Мучительно пережил он позор плена и, чтоб отстоять честь погибших и свою честь от несправедливых нареканий, обратился к «Слову».

Вот она, тайна рождения памятника! Почему щеки стали влажными? Хочется разбудить всех, кричать на всю улицу, на весь мир:

— Автор древнего творения найден!

Из всех известных нам современников «Слова» именно Святослав, молодой, горячий, влюбленный в своего дядю Игоря, свидетель и участник событий, мог сложить эту страстную, полную душевной боли повесть. Он образован, знатен и мог обращаться как равный к самым именитым князьям, а некоторым давать пощечины:

Ярослав и все внуки Всеслава!

Склоните стяги,

В землю вонзите мечи опозоренные,

Уже вы отринуты от дедовой славы…

И понятно теперь, почему в повести с большим уважением говорится об Ольговичах, к которым принадлежал Святослав, и их союзниках, и резко — о соперниках. Даже Боян, взятый автором в поэтические проводники, — певец его прадеда Олега. Понятно, почему «злато слово» произносит двоюродный дед рыльского князя, а голос Ярославны звучит как голос родины.

И то, что не оставил автор своей подписи под памятником, говорит за себя — имя его было известно на Руси.

Святослав, родной, ведь это же ты! Твой голос, полный любви и гнева, слышу я!

…Впервые за долгую и трудную жизнь отец плакал. То были слезы счастливого человека.


ПОХОД НА ЮГРУ