а) Каждый шаг к неизвестному — новая тайна.
б) Вот он я, брожу на двух ногах, поименован — антология всей европейской мысли от Рабле до де Сада.
в) Человек станет счастлив, когда его боги займутся самосовершенствованием.
г) И святые мрут с венками из страстей на головах.
д) Такой, чтоб выше Божьего стыда и ниже людского презрения.
е) Владеть человеческим сердцем — чума без вакцины.
ж) Все великие книги суть экскурсии в сострадание.
з) Все мы идем по тропе грезы желтого проса.
Потом, когда-нибудь, эти оракулы вплетутся сами в личность Старого Парра, этакого Тиресия-сенсуалиста из последнего романа, хотя, прорезываясь вот так, без строя и явственной цели, они не содержали пока даже и намека на тот порядок, в котором рано или поздно выстроятся.
Он зевнул. Вторая рюмка арманьяка приятно грела изнутри и туманила мозг. Город за серыми тентами вспомнил наконец-то к ночи, какого он роду и племени. Черные лица сливались теперь с черным фоном, по улице шли костюмы, пустые внутри, — как в «Человеке-невидимке». Красные фески венчали головы, неразличимые во тьме, темнее тьмы, чернее черного. Насвистывая еле слышно, он заплатил по счету и снова двинулся вдоль по Корниш, туда, где сиял, перемигивал, манил неровным ярким светом зеленый пузырь «Этуаль»; он нырнул, как в бутылочное горло, вниз по узкой лестнице и поднял голову уже в безвоздушной кубатуре танцзала, враз полуослепнув от кроваво-красного света, и приостановился на миг только для того, чтобы Золтан смог принять плащ. Сегодня не было причины лишний раз вспоминать о толстой подшивке не оплаченных до сих пор расписок за выпитое здесь — он взял под новую зарплату умопомрачительный аванс. «Две новые девочки, — шепнул ему на ухо маленький кельнер, — обе из Венгрии», — облизнул сухие губы и улыбнулся. Выглядел он так, словно его долго жарили в оливковом масле, покуда кожа не стала темно-коричневой — глубокий теплый тон.
Представление подходило к концу; народу было битком, однако лиц знакомых он, слава Богу, не заметил. Огни погасли, плеснувши ультрафиолетом, прежде чем уйти во тьму, — затем под рокот барабанов и тамбуринную дрожь луч яркого серебряного света выхватил из ниоткуда последнюю из уходящих танцовщиц. Она обернулась — звякнули мониста, плеснули десятком острых лучиков света — и, вспыхнув варяжской дикой ладьей, скользнула в остро пахнущий коридор, к уборным.
Ему не часто случалось перекинуться с Мелиссой парой слов со времени той первой встречи много месяцев назад, а ее визиты в Помбалеву квартиру с его визитами совпадали крайне редко. И Дарли тоже старательно держал ее в секрете — из ревности, что ли, или стыдился ее? Кто знает? Они улыбались друг другу, встретившись на улице случайно, раскланивались — вот и все. Он неторопливо выпил виски, потом еще, глядя на нее задумчиво и неотрывно и чувствуя, как где-то там, внутри, ярче разгораются огни, как ноги начинают поддаваться понемногу слащавому тусклому ритму черного джаза. Ему нравилось танцевать, нравилась неторопливая, на четыре такта тасовка нот и пауз, нравилось, как впитывается ритм в деревянный паркет под пальцами ног, сквозь подошвы. Может, потанцевать с ней?
Танцор он был слишком хороший, чтобы выдумывать лишние па; обняв Мелиссу, он едва только дал себе труд скользить легко и мягко по паркету, мурлыкая чуть слышно мелодию «Jamais de la vie». Она улыбнулась, ей было, должно быть, приятно встретить здесь знакомое лицо, пришельца из мира снаружи. Он чувствовал, как лежит у него на плече ее узкая, с тонким запястьем рука, — пальцы вцепились в ткань, как лапка ласточки. «Ты en forme [62]», — сказал она. «Я en forme», — ответил он. Они перебросились еще полдюжиной приятных, незначащих безделок, согласно времени и месту. Ее кошмарный французский позабавил его — и заинтриговал. Потом она подошла к его столику, и он поставил ей пару coups de champagne [63]— стандартная плата за разговор с глазу на глаз. Она работала в тот вечер, за каждый танец с ней партнер должен был платить, и маленькая интерлюдия позволила ей немного передохнуть, дать роздых ногам. Говорила она чуть угрюмо, положив подбородок на руку, и, глядя на нее в упор, он нашел ее далее красивой, на свой болезненно-бледный манер. У нее были хорошие глаза — и робкие в них тусклые искры, как шрамы от былых ударов; слишком гордая, чтобы жизнь не била наотмашь? Выглядела она между тем, да и была наверняка, больной, и всерьез. Он черкнул наискосок: «Нежные соцветия чахотки». Очередной стаканчик виски спустил с цепи его мрачноватое чувство юмора, каскад острот и парадоксов вызвал у нее приступ неудержимого, совершенно ненапряженного смеха, который, в свою очередь, к немалому своему удивлению, он нашел восхитительным. Он начал, пусть смутно пока, понимать, что нашел в ней Дарли — тот самый gamine [64] зов Города; худой, веселый и злой беспризорник, всегда готовый принять любой удар, любую данность. Когда они снова пошли танцевать, он спросил ее иронически и полупьяно: «Melissa, comment vous deeefendez-vous contre la foule?» [65] Ее ответ, в силу невнятных каких-то причин, поразил его до глубины души. Она подняла на него взгляд, взгляд женщины, прожившей на свете уже не одну тысячу лет, и ответила мягко: «Monsieur, je ne me deeefends plus». [66] В меланхолической ее улыбке не было и тени жалости к себе. Она сделала едва уловимый жест и словно разом обвела рукой весь мир: «Смотрите сами», — вялые страсти, вялые воли демонов-покровителей «Этуаль», одетые в костюмы человеческих тел, колыхались безликой массой в душном кубе клуба. Он понял и почувствовал вдруг приступ раскаяния за то, что никогда не принимал ее всерьез. Господи, тупая, самодовольная, близорукая свинья! Влекомый бурно прихлынувшей волной, он прижался щекою к ее щеке, свободно и преданно, как брат. Она была абсолютно естественна !
Все человеческие оковы пали разом, и они смогли говорить вольно, без задней мысли, как старые друзья. Вечер снашивался понемногу, и он танцевал с ней все чаще и чаще. Ей это, кажется, нравилось, хотя, танцуя, он теперь совсем не говорил, снявший шоры, счастливый. Он даже и не пытался заигрывать с ней, но чувствовал каким-то непостижимым образом, что принят. Затем, ближе к полуночи, объявился жирный и разряженный в пух и прах банкир-сириец и принялся недвусмысленно ее отбивать. С удивлением, едва ли не с возмущением Персуорден следил за тем, что творилось в его собственной душе: он не хотел уступать ни за что, в нем проснулось чувство ревности. Он выругался шепотом. Но пересел за другой столик — поближе к танцевальной площадке, чтобы иметь возможность перехватить ее сразу, как только заиграет музыка. Сама Мелисса, казалось, не замечала этой яростной борьбы. Она устала. В конце концов он спросил ее:
«Что вы собираетесь делать после работы? Вы пойдете сегодня туда, к Дарли?»
Услышав имя, она улыбнулась и покачала головой.
«Мне нужны деньги на — впрочем, неважно, — сказала мягко и тут же добавила тоном куда более резким, так, словно испугалась совершенно излишней доверчивости: — на зимнее пальто. У нас совсем нет денег. А мне приходится прилично выглядеть — работа такая. Ясно?»
Персуорден сказал:
«Но не с этим же кошмарным сирийцем?»
Деньги! Мысль резанула его. Мелисса взглянула на него с каким-то веселым смирением. И сказала тихо, без надрыва, без капли смущения в голосе:
«Он предложил мне пятьсот пиастров, если я поеду к нему домой. Я отказалась пока, но позже — позже придется, должно быть, согласиться и поехать».
Она пожала плечами.
Персуорден выругался — уже вполголоса.
«Нет, — сказал он, — идемте со мной. Я дам вам тысячу, если уж на то пошло».
Глаза у нее округлились при упоминании о сумме столь невероятной. Он почти физически почувствовал, как она отсчитывает деньги, монету за монетой, как будто на абаке, как взвешивает их в руке, распределяя: вот это еда, вот это плата за квартиру, вот это на тряпки.
«Я не шучу, — сказал он отрывисто. И добавил почти без паузы: — А Дарли в курсе?»
«Да, конечно, — сказала она тихо. — Вы знаете, он очень славный. Наша жизнь — сплошная борьба за жизнь, но он понимает меня. Он мне верит. Он никогда ни о чем не спрашивает. Он знает, что в один прекрасный день, когда мы соберем довольно денег и уедем отсюда, я все это оставлю совсем. Это неважно — для нас».
Звучало дико, как страшное богохульство из уст ребенка. Персуорден рассмеялся.
«Пойдем прямо сейчас», — сказал он как-то вдруг; он уже сгорал от желания овладеть ею, убаюкать ее и сожрать в липкой паутине омерзительных, из чувства ложного сострадания ласк.
«Пойдем, Мелисса, девочка моя», — сказал он; она вздрогнула и побледнела как мел, и он понял, что совершил ошибку, ибо все и всяческие такого рода дела имели право на существование строго вне пределов ее глубокой и страстной привязанности к Дарли. Он очень сам себе не понравился, но остановиться уже не мог.
«Слушай, вот что я тебе скажу, — проговорил он торопливо, — я дам Дарли денег, много денег, чуть позже, к концу месяца», — хватит, чтобы увезти тебя отсюда.
Она, казалось, не слушала его и не слышала.
«Я пойду возьму пальто, — проговорила она негромким, механическим каким-то голосом, — а ты подожди меня в холле».
Она пошла договариваться с менеджером, а Персуорден остался ждать в агонии пыла. Он наткнулся вдруг на великолепный способ преодолеть сей шквал пуританских по сути угрызений совести, бушующий под гладкой на вид поверхностью беспутной жизни маленькой александрийской шлюшки.
Несколько недель тому назад он получил через Нессима короткую записку от Лейлы, написанную почерком изысканным донельзя, записка гласила:
Дорогой мистер Персуорден,