— Тогда сваришь пельмени, — приказала она.
— Ага, дорогая, и котлеток щас налеплю.
Вернувшись, она, не обращая внимания на мои презрительные взгляды, выхлебала почти всю литровку пива, отварила маленький комочек, сделала его себе, а потом объявила, что «на самом деле больше и нету».
— Я вот всё думал, дрянь, когда же я тебя убью? И всё мне было в последний момент жаль тебя — что-то человеческое ведь в тебе оставалось… Да… Ну так как? — нож в сердце, в горло, удушить, или как? Или может ну её на хуй? Хотя — чего ждать, сейчас самое оно. Зря-зря я выкинул пистолет!.. Решай сама, ты же всё понимаешь.
Она сидит на стуле, положив свои голые ноги — все в синяках — на край стола, жадно курит. Сквозь треугольник кружевных трусиков я вижу ее побритую щель, и мне непонятно: неужели всё так просто?
— Лёшечка, — говорит она, вздыхая, выпуская клуб дешёвого дыма, — у меня СПИД.
Сказала она это очень просто — и я чувствую насколько это просто.
Я смотрю на неё, на ее ноги, на треугольник, на тёмную непристойную щель, на дым. Внутри что-то ёкнуло, оторвалось… а может и нет — скорее нет. Да, думаю, я ведь знал, что чем-то подобным всё и закончится — а ты что думал?! Вдыхаю, дрожащей рукой затягиваюсь, молчу. Пауза длинная, никакой реакции. Она опять:
— У меня, Лёшечка, СПИД, — она серьёзна, подавлена и всхлипывает: полная обречённость, DA END AND AD.
Я молча курю. Думаю: смогу ли я сейчас, как бывало, присесть возле неё на корточки, обхватить руками её ноги, гладить и целовать их, поднимаясь вверх. Треугольник и избитые ноги выглядят отталкивающе — будто показывают по ТВ очередную опустившуюся женщину-алкоголичку или проститутку. Пауза долгая, она ёрзает на стуле, шумно выдыхает дым, выпячивая нижнюю губу. Тихо тикают часы, за окном по-прежнему резвятся детишки, шумят, качаются на ржавых качелях.
— Значит, и у меня, — произношу я ровно, совсем без эмоций и вздохов.
Она выдерживает такую же долгую паузу, а после начинает дёргаться, подёрнувшись кривой ухмылкой и гусиной кожей.
— Ты чё поверил? — дурак! — «дурак» звучит ласково так…
Я приближаюсь к ней, наклоняюсь, начинаю гладить-обнимать её спину, шею, лицо, руки, ноги. Она тоже так же меня обнимает. Сомкнутыми губами я касаюсь её горячего лица, губ, пытаюсь поцеловать, но совсем не настойчиво. Она не разжимает губ, я тоже — мы только еле-еле касаемся и легонько трёмся ими — «как будто боясь заразиться».
— Не целуй меня, — говорит она, — я три дня не чистила зубы.
Тогда я опускаюсь вниз, разводя ее ноги. Чувствую запах мочи, запах тела, даже запах материи, из которой сшиты трусики… Провожу по ним языком, чувствуя едкий вкус, отвожу ткань вбок, провожу языком по ее плоти, чувствуя то же самое, но живое, горячее, гладкое, солёно-сладкое, нехорошее-е…
— Я три дня не мылась, не надо, — говорит она, стесняясь.
Я говорю о Наполеоне, который за несколько дней до своего возвращения из похода посылал к своей дорогой Жозефине гонца — упредить, чтобы она не мылась.
Неужели, нервничаю я, я бы стал с ней делать это — после всего этого, после него?!
— Пойдём поваляемся, — чуть не с нежностью приглашает она, беря меня за руку.
Мы переходим на её новый широчайший диванчик и долго занимаемся на нём — средь бела дня, в самых различных позах, и она покладиста и технична — такого ведь не было никогда! — но совсем без поцелуев. Как с проституткой, думаю я, но тут же почему-то кажется, что это наступает другая форма близости, более близкой — как будто, прости господи, с родной сестрой или дочерью.
Всё-это ей нравится, и даже мне, но оба мы отлично понимаем, что я хочу не этого. Наконец-то я пытаюсь…
— Нет, — протестует она, — только не туда, туда сейчас нельзя.
— Ты три дня не какала?
— Дурак, ваще!
— А нет презерватива? — я почему-то хочу тебя туда с ним.
— Есть только с усиками.
— Ну и отлично! — я думаю, затолкать тебе в жопу будет отлично!
— Нет, Лёша, нет!
— Хули «нет»?! Я всё равно это сделаю, понимаешь? Свяжу, изобью, изнасилую, убью, но сделаю — так что давай лучше сама…
— Какая же ты скотина… — говорит она, с неожиданной готовность выгнув спину, разводя ягодицы и подавая мне назад кондомчик.
— А ты, дрянь, — как будто ты сама не хочешь? Поди никто не наведывался к тебе туда — а тебе ведь это нравится, да?
— Да-а, — пропищала маленькая девочка с некоторым блядовато-брутальным придыханием, — только ос-тоо-роож-нней…а-ай!..
Не успел я её как следует напялить, как она сорвалась, вырвалась и побежала в сортир, где её очень долго и мучительно рвало…
5.
На той самой лавочке, у той самой мусорки — я и миниатюрная, хрупкая Варечка — тоже уже тотально потерянная — и пригласил я её, оторвав от работы в Доме печати, чтобы «поговорить», а на самом деле занять хоть сколько-нибудь денег. Здравствуй, Настёна, я Лёвушка, я Максимка, вах!
— Мне сказали, что ты… что вы с… этой…
— Кто сказал? что?
— Что ты её любишь — эту паршивую Зельцер, что хочешь на ней жениться!
— Ну, я вижу, ваши долгие рандеву с Плащ-Палаткой прошли плодотворно! Ещё — подробности, адреса, фамилии!
— Инна! Таня Романова!
— Анжелика?
— А ещё мне сказали… такое про тебя… что эта…
Долгову я благо ни о чём «таком» не докладывал — он узнает об этом со страниц этого романа — остаётся О. Фролов — причём, думаю, я сам ему бессознательно поручил роль «медиума», «вестника».
— …что эта тварь…
— Не надо, доченька, прошу. Я сам сделал это.
Я, дорогие, давно с гордостью и ужасом заметил, что от одного соприкосновенья с моей «черноплодной личностью» её миниатюрное хрупкое православное мировоззрение дало трещинку, а такого уж оно явно не выдержит — must crash it fast!
— Да, это был не сказать, что сознательный, но мой выбор. Да, я с ней спал, с ней жил — вернее, пытался… — но всё-это было давно и я… и я её не люблю…
— Неправда!! — вдруг пронзительно закричала она, и я даже вздрогнул. — Когда ты произносишь её имя, на мгновенье, на долю секунды твои глаза загораются — я это давно заметила, вот! Я убью эту дрянь! Только б её увидеть!
Я почувствовал, что мой рот растягивается в невольной странной улыбочке, которую я подавляю, даже потупив взор…
— Вот! — вновь вскрикнула она, — вот так ты изменяешься, ухмыляешься, когда говоришь о ней! Но уже не миг, а долго — о Боже!! Неужели она…
— Ладно. Я её вчера видел. И сейчас тоже к ней. Можешь поехать со мной, познакомиться, — выпалил я равнодушной скороговоркой, сотрясаясь от озноба и возбужденья предвкушения.
Лицо её вспыхнуло краской, исказилось гримасой, но она не заплакала. Саданул гром, налетел шквальный порыв ветра, над рынком в свинцовом небе кружилось что-то чёрное — кажется, столб пыли.
— Неправда… — слёзы, крупные капли дождя, икринки льда, снежинки…
— Правда-истина. Я её не видел сама знаешь сколько, а вчера… Короче, всё то же. Она плотно торчит и выглядит плохо. С ней живёт чувак — полнейшее мачо — его должны посадить — надеюсь, что сегодня, когда я приеду, его уж не будет. Как ты поняла, стольник мне нужен именно для этого — дай мне его…
— Ты не сделаешь этого, Алёша! я в тебя верю!
— Верую, как в белый божий день: сейчас ты дашь мне стольник, я подойду к вон тому автомату, наберу её номер, спрошу, можно ли приехать, и поеду.
— Издеваешься надо мной… Ты же не сделаешь этого, правда? Ты не такой…
— Могу поспорить, что через полчаса она будет курить сигареты, которые ты только что для меня купила, столь благородно пожертвовав своей поездкой на автотранспорте… Теперь — издеваюсь, извини.
— Ты не получишь деньги! И вообще — уёбывай! Не звони мне.
Она резко отвернулась и медленно пошла от меня.
— Варечка, маленькая, ну пожалуйста, ну дай стольник… — забежал я ей наперёд, пытаясь поймать её за руку, за куртку.
Она заплакала. Пошёл снег с градом, потом сразу дождь, потом налетел ураган с тучей пыли и грязи — просто светопреставление какое-то, никогда не видел ничего подобного!
Она успела-таки скрыться за углом здания, а я рванулся навстречу порыву — и он ударил в меня с такой силой, что я еле устоя на ногах. Я обернулся, отплёвываясь и произнёс ещё раз:
— Ну пожалуйста, Варя, я же всё равно найду! Я ж отдам…
Вряд ли она расслышала, но остановилась, словно не веря своим ушам и глазам.
— Ты же весь в нитку! — она уже тянула ко мне ручку, — вернись, Алёша, ты же…
С новым порывом ветра и дождя я двинулся к автомату. Обернувшись, я увидел, как её коротенькая зелёная курточка скрылась в чреве подоспевшего троллейбуса.
6.
Сидит в полумраке, совсем невесёлая, вся чёрная…
Вздохи, молчание, долгие минуты, искурили всю пачку.
Мне стало очень жаль её — я вдруг вскочил и ни с того, ни с сего начал очень экспрессивно и красочно рассказывать столь привычные ей ранее «истории из жизни нашей» — минут через десять она уже осторожно, напряжённо смеялась. Я был тоже рад.
Следующие полчаса она «уламывала» меня сдать мою кожаную куртку. — «За тыщу уйдёт». Я вяло возражал, что вообще-то она не моя, а братцева (я просто ездил в ней в Москву), и стоит она дорого, тысяч под девять, и вообще — в чём я тогда буду ходить?
— Не ссы, — подбадривала она каким-то ментовским тоном, — найдёшь вон у меня какую-нибудь хуйню. Зато нормально будет.
— Хватит, Эля, прошу тебя… Ты ведь знаешь, как ты на меня действуешь — я же в колодец прыгну по твоим дрянным наветам…
Тут она притащила какой-то несвежего вида плеер-волкмэн и стала мне его «втюхивать» за стольник. Мне стало совсем дурно. Ты что, говорю, тронулась умишком совсем? — мы же всё равно с тобой вместе, дрянь, зачем же мне его покупать? Однако этот приёмчик психоатаки подействовал: я решил пойти на компромисс и сдать не куртку, а бывший на мне найковский шот, довольно новый и купленный за 1200.