Но из этого вовсе не следовало, что Бурлюк впал в несвойственную ему тихость. В свободное время он слонялся по городу, вмешивался в разговоры, заходил на собрания всевозможных организаций. Попав на любую сходку, даже не вполне разобравшись, что, собственно, здесь обсуждается, Бурлюк требовал слова.
– Выступать надо всегда. Это приучает обращаться с публикой. Быть оратором особенно важно теперь.
Большой зал театра «Олимп» переполнен солдатскими шинелями. Кричат с ярусов, выбегают на сцену. Продолжать войну или кончить немедленно – вот главный вопрос.
Бурлюк шествует по проходу между креслами в своей высокой бараньей шапке. Вскарабкавшись на помост, он яростно что-то провозглашает. Он потрясает кулаком и топает в доски сцены. Не помню, чего, собственно, он добивался, но речь была достаточно накаленной. Впрочем, пожалуй, слишком туманной. Народ нуждался в прямых, отчетливых политических формулировках. Бурлюку хлопали, но он вернулся несколько разочарованный. Он чувствовал, что речь его беспредметна. Очевидно, не так теперь надо говорить.
Жизнь выставки шла своим чередом. В помещение просачивались небольшие группки с улицы. Мамаша аккуратно отрывала билетики. Бурлюк водил посетителей от стены к стене. Голос его становился сладчайшим. Бурлюк умел переключать его из баса в тенор. Бурлюк импровизировал короткие лекции, имевшие целью убедить зрителей в совершенстве выставленных картин. Мгновенно заводились знакомства. Бурлюк прикидывал, кто годен стать покупателем. Что бы ни происходило на свете, а картины продаваться должны.
– Вы думаете, общество не тратит деньги на искусство? – распространялся Бурлюк, когда мы оставались одни. – Взгляните на этот дом, – он показывал сквозь витрину на противоположную сторону улицы. – Фасад дома сделан не просто. Сколько там, розеток, каких-то бородавок, ненужных карнизов. Все это во имя красоты. Заказчик хотел, чтобы дом был красивым. Но он ничего не смыслит в красоте. Он зря тратил деньги на мастеров и маляров. А эти деньги он должен тратить на нас. На настоящих художников. Только надо научить его этому.
И Бурлюк наводил справки, кто из горожан обладает деньгами.
Перед выступлением, о котором объявлено было заранее в газетах, я застал Бурлюка во второй комнатке, примыкавшей к выставке и ничем не обставленной. Он сидел на табурете, облаченный в черный сюртук. Жилет из грубой желтой набойки был последним признаком несвоевременного теперь футуризма. Бурлюк вглядывался в исписанный листок, и лицо его было озабоченным. Он готовился к своему докладу. Надо собраться с мыслями. Его импровизации были заранее взвешенными. Даже в таком скромном случае, когда предстояло «работать» перед небольшой кучкой людей.
– Заведите себе привычку записывать в книжку изречения великих людей. Это очень пригодится для выступлений, – мимоходом посоветовал он.
Говорили мы, стоя за маленьким столиком, находившимся в углу выставочной комнаты. Бурлюк распространялся о падении царского режима, о предстоящем свободном расцвете искусств. Публика слушала, стоя. Студенты и девушки, несколько забредших с улицы интеллигентов. Народ не интересовался тогда ни выставкой, ни лекциями об искусстве. Бурлюк говорил умело, но все выглядело скромно и по-домашнему. Маленькая группа принимала слова его без возражений, без недовольных реплик, столь обычных в прежние годы. Что таксе был теперь прославленный футурист по сравнению с размахом событий? Не спорить с ним, а отдохнуть от тревожной всероссийской сумятицы забрели эти люди сюда, в блестевшее холстами пристанище. Они тут прятались от политики. И Бурлюк их политикой не обременял.
Он читал после вступительного слова стихи, добросовестно выполняя обещанную программу.
– Маяковский – Гомер современности, – возглашал он, вскидывая лорнет.
Впрочем, стихи Маяковского он перевирал.
– Никогда не могу запомнить точно стихи. Приходится придумывать слова самому. У меня на этот случай есть лазейка, читаю, мол, неопубликованные варианты.
Только классиков Бурлюк цитировал правильно, щеголяя обширным знанием Пушкина.
– А вы читайте стихи, стоя прямо. Кто же читает, опершись о стол? – дал мне Бурлюк очередной совет.
Таких выступлений состоялось несколько.
После них Бурлюк откликался на приглашения. Отправлялись пить чай в самарские семьи. Враждебных оппонентов Бурлюк сметал беспощадно, но с сочувствующими был очаровательно-шелков. Люди сияли, обласканные его беседой. Молчаливый, пожилой купец на глазах добрел рядом с Бурлюком. Почтенные дамы находили его образцово воспитанным.
Только что представившийся моряк весело похохатывал, словно обрел в Бурлюке закадычного приятеля. После встреч Бурлюк подводил итоги – деловые и психологические.
– Этот художник живет одиноко, но в комнате его бывает женщина. А из того студента, сына купца, может получиться культурный меценат.
Главная цель – продать несколько холстов. Конечно, не из тех, что припасены для Москвы.
И цель, разумеется, достигнута. Выставка запакована в ящики. Неизвестно, что принесет новое время. Надо приглядеться к обстановке. Вот Володичка пошел напрямик. Сразу связал себя с левыми партиями. Читает в Питере стихи о революции. Тут не без влияния Горького. Сейчас Бурлюк несколько сбит с толку. Какая завтра ожидает его аудитория? С чем следует обращаться к ней?
Пока же выставка прошла без убытков. Даже одна картинка мамаши продана. Бурлюк расхаживает по перрону, сдав свое имущество в багаж. В огромной бараньей папахе, в длинном, напоминающем армяк, пальто. В последний момент он продолжает поучать:
– Читайте исторические анекдоты Пушкина. Я их тщательно изучал. Сжатый язык, острый сюжет. Так должна строиться проза.
Глава четвертая
Маяковскому не приходилось нащупывать аудиторию. Он знал, куда обращаться после революции. И знал, какими словами о ней говорить. Стихотворная его «хроника» о событиях раздавалась на петроградских митингах. Кончилось молчание военных лет. Глава поэмы «Война и мир» появилась в горьковской «Летописи».
Незадолго до Октябрьских дней в Москву приехал Василий Каменский. Он устроил открытый вечер в большой аудитории Политехнического музея. Выглядел он бодро и весело. Напрямик заявил о своем сочувствии большевикам. Разумеется, в его формулировках многое отдавало анархическим бунтарством. Но в тот период у большинства деятелей искусства политическое мировоззрение только начало определяться. И часто важен был непосредственный отклик на события. За что ты стоишь? За кадетскую программу, за керенщину? Или против временного правительства, за свержение буржуазии, за немедленный мир?
Каменский читал «Стеньку Разина», приобревшего теперь новый смысл. Надо уничтожить социальное неравенство. Долой богатых, да здравствует власть бедняков!
Это не значило, что с прежним футуризмом покончено. Футуризм не столько перестроился, сколько почувствовал, что отдельные его установки совпадают с революционной действительностью. «Мы предлагаем свое оружие большевикам», – так можно сформулировать тогдашнее настроение футуристов. Маяковский занял наиболее правильную позицию и вскоре повел за собой остальных.
Каменский объявил, между прочим, что в ближайшем времени в Москве откроется кафе поэтов. Там будут выступать футуристы. И пригласил публику туда приходить.
В тот же период в Москве подвизался еще некий деятель футуризма. О нем стоит упомянуть потому, что мы встретимся с ним в кафе. Он характерен как еще один образец людей, приспособившихся к футуризму и стремившихся использовать эту вывеску на первых порах революции. Афиши этого проповедника напоминали зазывания провинциального чревовещателя. Футурист жизни – Владимир Г. – русский йог, призывающий к солнечной жизни. На плакате выделялся его портрет – пронзительное лицо под вьющимися волосами. Голая шея, а иногда и голая грудь. Среди всяких оглушительных тезисов фамильярно упоминались в качестве друзей «четыре слона футуризма» – Маяковский, Хлебников, Каменский, Бурлюк.
Московская публика оказалась доверчивой. Аудитории заполнялись добросовестно. Проповедник выходил в яркой шелковой рубахе с глубоким декольте. Шея его действительно была крепкой. Да и весь он выглядел могуче. Брюки-галифе, желтые краги. Спортивный тренированный вид.
Долой условности, ближе к природе, загорайте на солнце, освободитесь от воротничков! Рекомендовалось вегетарианское питание, предлагалось ходить без шапки круглый год. Сам Г. поступал таким образом, нарушая лишь вегетарианский устав. В зимние дни он носился по Москве в открытых своих рубашках. Прибегал он к шерстяной куртке только в крепкий мороз.
Тут же на лекции демонстрировал он дыхание, позволявшее сохранять тепло. Совсем ни к селу, ни к городу читал стихи, преимущественно Каменского. Впрочем и одно свое, воспевающее его собственные качества.
Но главный, центральный номер преподносился в конце. Г. брал деревянную доску. Публика призывалась к молчанию. Г. громко и долго дышал. И вдруг хлопал себя доскою о темя. Все вскрикивали. Доска раскалывалась на две. Аплодисменты. Г. стоял гордо. Во всеуслышанье сообщал свой адрес. Желающих поздороветь просил обращаться к нему.
Публика хохотала и хлопала. Накрашенные женщины тянулись к эстраде. Одна прококаиненная актриса даже взобралась на стол.
– Владимир, мы больные люди города, верни нас к солнечной жизни!
В кольце поклонниц ловкий парень шествовал без шапки по Тверской. Там, в гостинице «Люкс», занимал он богато обставленный номер.
Кафе открылось без меня. Вскоре после Октябрьской революции я отправился месяца на два в Самару. Ремонтировалась моя комната, поврежденная случайно залетевшим снарядом. В Москву вернулся я в начале января.
Я знал от товарищей, что кафе действует.
Маяковский там бывает всегда.
Трамваи, работавшие с перебоями, окончательно иссякали часам к девяти. Постояв у Смоленского рынка, я двинулся на Тверскую пешком. Город освещался слабо. Подъезды наглухо заколочены. Изредка проскальзывали сани, подскакивая, торопился автомобиль.