Маяковский и его спутники — страница 14 из 19

Разумеется, и люди другого толка обитали в многослойной атмосфере кафе. Большая группа поэтической молодежи, восторженно влюбленной в Маяковского. Когда приехали друзья Маяковского из Петрограда, Маяковский устроил своей армии смотр. По очереди выпускал поэтов, каждого соответственно представляя.

– Вот человек не очень заметный на первый взгляд. Но его бледное лицо и футуристический воротник говорят, что он незаурядная фигура.

– Тарас Мачтет – стихи прочтет, – выговаривал Маяковский для рифмы «ё» как «е».

– А вот читает такой-то. Сей остальной из стаи славной Маяковского орлов. Только с размером неладно.

В один из метельных вечеров в кафе вошли продавцы газет. Студент и две девушки, по виду, вероятно, курсистки. Как выяснилось, это сторонники «Учредительного собрания», и газета их издана каким-то комитетом, агитирующим за разогнанного «Хозяина земли русской». Бурлюк купил все газеты оптом.

Затем он поднялся на эстраду, разорвал газеты, швырнул их и растоптал.

– Мы не станем поддерживать мертвецов.

Продавцы кричали, часть публики возмущалась. Маяковский одобрил Бурлюка, назвав себя безоговорочно большевиком.

И действительно, тогдашние высказывания и статьи с полной ясностью определяли: футуристы целиком за новую власть. «Мы – большевики в искусстве», – несколько упрощенно формулировал Маяковский. «Мы – пролетарии в искусстве». Но не была найдена еще связь с подлинной революционной аудиторией. В самом деле, обстановка кафе, в сущности, жалка и случайна. Можно громить старое искусство в среде падкой на фразу паразитической богемы. Можно издеваться над представителями еще не выкорчеванной окончательно буржуазии. Можно заставлять их петь хором (что и происходило в действительности) сложенное Маяковским тогда же и ставшее знаменитым двустишие: «Ешь ананасы, рябчиков жуй, час твой последний приходит, буржуй». Но все это не настоящее дело. От кафе до масс – целая пропасть. Надо выйти из этой коробки. Надо расстаться с последними лохмотьями никого не пугающих футуристских одежд. Надо пробиться к пролетариату. Говорить с ним лицом к лицу.

В марте группой, объединенной кафе, был издан номер «Газеты футуристов». Номер оказался единственным. В нем статьи, манифесты, стихи.

Это была первая газета, расклеенная на стенах Москвы. Маяковский, Бурлюк и Каменский заполняют ее на три четверти. Из стихов Маяковского – «Революция» и впервые напечатанный «Наш марш».

Декларации еще выглядят двойственно. Тут и обычная футуристская самоуверенность. «Мы – первая и единственная в мире федерация революционного искусства». «Мы вожди российского футуризма – революционного искусства молодости». Тут взаимное коронование в гении. Но рядом пробивается иное. Нечто вроде чувства растерянности. Попытки договориться с новой аудиторией.

Маяковский решительней всех. Бурлюк осторожно примеряет, что футуризму может дать новая власть. Маяковский поворачивается к рабочим, запрашивая их в «открытом письме»:

«К вам, принявшим наследие России, к вам, которые (верю!) завтра станут хозяевами всего мира, обращаюсь я с вопросом: какими фантастическими зданиями покроете вы место вчерашних пожарищ? Какие песни и музыка будут литься из ваших окон? Каким библиям откроете ваши души?»

Адрес найден, обращение послано. К нему присоединено объявление:

«Летучая федерация футуристов ораторов, поэтов, живописцев объявляет: бесплатно выступаем речами, стихами, картинами во всех рабочих аудиториях, жаждущих революционного творчества».

Футуристы ждут приглашений. Но послы не идут ниоткуда. И вот возникает удивление. Признания пока еще нет.

«Удивляемся тому, что до сих пор во всей демократической прессе идет полное игнорирование наших революционных произведений».

Очевидно, остается самим двинуться в массы. Расти вместе с пролетариатом.

Маяковский делает этот шаг.

Однажды в кафе приехал Луначарский. Он сидел в стороне за столом, как бы определяя полезность и пригодность происходящего. Центр всего совершающегося в тот вечер сам собой переместился к нему. Маяковский занял эстраду и долго с нее не спускался. Он показывал свою работу с достоинством и без всяких внешних прикрас. Он словно стоял за станком, объясняя свое производство. Перед одним из мастеров революции он раскрывал свое мастерство. И Луначарский встал отвечать.

Он говорил уверенно и логично, с полным спокойствием человека, владеющего целостным мировоззрением. Он обладал всеми средствами убеждения и доказывал совершенно просто, расчленяя мысль до конца. Он говорил, вполне воздерживаясь от поучений, но вместе с тем выглядел знающим больше других. Он исследовал характер футуризма. Видел сложность явления и предостерегал от ошибок.

Это была деловая критика, с которой впервые встретился футуризм.

8

Вдруг в кафе обнаружился Хлебников. Он откуда-то ехал. Революция освободила его от солдатчины и дала ему возможность перемещаться. Мне рассказали, что еще летом семнадцатого года он мелькнул в Москве. Он подбивал друзей реквизировать типографию «Русского слова», чтобы печатать воззвания и манифесты от имени Правительства Земного шара. Грандиозные планы переполняли его. Он был подлинным художником-утопистом.

И, как всякий настоящий утопист, он верил в реальность своих предугадываний.

И разве так невероятны его утопии? Именно теперь, в периоды огромных переустройств, на многое, измышленное им, мы можем взглянуть без удивления.

Не правда ли, до чего просто звучит сейчас написанное Хлебниковым в тот период, когда мы не знали еще радиоприемников, а о телевидении можно было только мечтать.

«Радио решило задачу, которую не решил храм, как таковой, и сделалось так же необходимым каждому селу, как теперь училище или читальня». И дальше Хлебников повествует о том, как «все село собралось слушать».

Так слушают «новости дня: дела власти, вести о погоде, вести из бурной жизни столиц. Кажется, что какой-то великан читает великанскую книгу дня». Но откуда этот «серебряный ливень»? «Мусоргский будущего дает всенародный вечер своего творчества в пространном помещении от Владивостока до Балтики, под голубыми стенами неба». А там проносятся «цветные тени». «Московская выставка холстов лучших художников», переданная «главным Маяком Радио, посетила каждую населенную точку». А постановка «народного образования» по радио. «Ежедневные перелеты уроков и учебников».

А мысли об удивительных городах, на которые «придется смотреть сверху». Это написано было еще в четырнадцатом-пятнадцатом годах против «современных домов-крысятников», построенных союзом «глупости и алчности». Город есть «достояние всех жителей страны». «Так были избегнуты ужасы произвола частного зодчества». И вот – «все походило на сад». И вот – мы в необычайных домах, домах на колесах, домах-мостах, домах-пароходах.

Хлебников приветствовал революцию. Теперь, считал он, его мечты могут уплотниться в действительность. Но роль пропагандиста была ему не по плечу.

Он сидел в кафе в черной сатиновой куртке с высоким твердым воротничком. На воротничке лежала крупная его голова. Взбившиеся волосы. Внимательные и вместе с тем рассеянные, излучающие глубокое сияние глаза. Бурлюк сразу же поволок его выступать. Хлебников покорно вышел.

Он стоял на эстраде, словно загнанный в угол электрическими лучами. Он что-то бормотал про себя. Публика, оглянувшаяся на него, когда Бурлюк назвал его Председателем Земного шара, сразу же потеряла к нему интерес. Гремела посуда, перекатывались разговоры. Хлебников стоял, заложив руки за спину. Совсем замолк и задумался. Наконец, его увели. В кафе он больше не появлялся. Но задержался в Москве.

Один московский врач и его жена часто бывали в кафе. В их квартиру также заходили многие, во главе с Маяковским и Бурлюком. Жена врача, добрая и предприимчивая, переселила Хлебникова к себе. Через площадку, напротив своей квартиры, врач содержал небольшую лечебницу. Лечебница к тому времени закрылась, но территория ее числилась за врачом. Там отвели Хлебникову комнату, обеспечив его полным пансионом.

Хлебникову был выдан стол, за которым он мог работать. Вдоволь отпущена необходимая тишина, водворившаяся в безлюдном помещении. Появились необходимые книги, в частности книги самого Хлебникова. Это было совсем необычным. Хлебников никогда не владел собственными сочинениями.

Закладывался непрочный фундамент личной Хлебниковской библиотеки.

Вообще Хлебников приручался. Его приучали заботиться о себе. Например, по утрам причесываться. С этим Хлебников не справлялся. Ему вменили в обязанность являться за помощью к хозяйке. Хлебников вверял голову гребню, расплачиваясь послушанием за гостеприимство. В сущности, он ладил с хозяевами, вечерами посиживал в их гостиной. Неразговорчивый, словно с запертым ртом, откуда выбрасывались короткие, рассеченные частыми паузами фразы, он присаживался, как на насест, на краешек обитого зеленым сукном дивана. Он даже принимался рассказывать. Делился воспоминаниями о путешествиях. Подчас, сообщал о себе не совсем обыкновенные вещи. Например, что может спать на ходу. Идет по тротуару и спит, ступит на мостовую – проснется.

Иногда в зеленоватой гостиной Хлебников читал стихи. Чтение ему давалось трудно.

Он привставал у дивана и смотрел в сторону выпуклыми голубыми, потемневшими от сосредоточенности глазами. Ронял слова, комкая, подчас проглатывая окончания. Казалось, гортань не подчинялась ему, и каждый слог требует отдельных усилий. Это противоречие между внешним косноязычием и огромной внутренней языковой одаренностью лежит в ряду тех противоречий, наиболее явным проявлением которых была бетховенская глухота. Хлебников перебирал отдельные строчки. «У колодца – расколоться – так хотела бы вода». Или что-то о «душистой ветке млечного пути». Словно выламывал один за другим камешки из драгоценной мозаики.

Но и в этом мирном житье были поводы для замыкания и протеста. Дом жил бестолково и шумно. Люди толкались до утренних часов. Напрасно поварчивал хозяин, – художественный, театральный и литературный люд внедрялся во все помещения. На диванах, креслах, коврах – всюду обнаруживались неожиданные компании. Корректный доктор пожимал плечами, но выветрить гостей не удавалось. И все это соприкасалось с Хлебниковым, как ни держался он на отлете.