А главное, сама хозяйка подчас донимала чрезмерными заботами. Все делалось искренно и непосредственно, но Хлебников начал сопротивляться. Хозяйка мне как-то рассказывала, что пыталась вразумлять Хлебникова. Пора оставить неустроенную жизнь; возможно, шла речь и о бесцельных кочевьях. Хлебников упрямо ответил, что у него особенный путь.
«У гения своя дорога», – так были переданы мне его слова.
Возможно, они звучали иначе, но что-то близкое им было. И было нетрудно представить спокойное, но упорное лицо Хлебникова, когда пытался он выразить мысль, не гордую, но лишь выясняющую положение. Что же касается до гениальности, то что заключает в себе подобное понятие? Если определяет оно полную несхожесть одного человека с другими, то Хлебников имел на него право. Ведь, вглядываясь в книги даже самых близких, он всегда мог убедиться, пожалуй, даже с недоумением и досадой, что сам выделяется из всего написанного, подобно тому, как камень выделяется из воды.
И Хлебников замыслил побег. Любая заботливость должна иметь границы. Когда, встретившись с ним впоследствии и зная, что ему негде обосноваться, я напомнил ему об обжитой квартире, он ответил непреклонным «нет».
От странствий он отказаться не мог.
Весной восемнадцатого года я присутствовал на странном собрании. Организовал его один партиец, как будто не только по своей инициативе. Ходили слухи, что в партийных кругах хотят выяснить настроение поэтических групп. Вероятно, нити вели к Луначарскому. Так или иначе, собрание состоялось. В числе прочих туда приглашалась и совсем еще неопределившаяся молодежь. Были даже какие-то нормы представительства, чуть ли не по два человека от каждого возраста.
Собрание происходило в «Метрополе», где жил партиец-организатор. Было оно немноголюдным. Помню Хлебникова, Есенина, Кусикова.
Шла речь о выработке какой-то декларации. Предлагалось вносить пожелания.
Как будто Есенин тогда предложил написать декларацию прав поэта. Хлебников сидел и прислушивался.
Вдруг он поднял голову, и обозначился его высокий голос:
– Декларация прав – это не все. Вот объявлена декларация прав солдата. Из этого пока ничего еще не вышло. К декларации прав нужно прибавить декларацию обязанностей поэта.
И только к одному праву не мог он не устремиться:
– Пусть предоставят поэтам бесплатный проезд. По всем путям сообщения.
В конце апреля или в начале мая он исчез, предприняв объезд Поволжья. Начинавшая образовываться библиотека не вместилась в вещевой мешок.
Период кафе проходил под знаком «Человека». Главы поэмы читались Маяковским каждый вечер. Знакомые, никогда не теряющие выразительности интонации. Они внедрились в меня навсегда.
Поэма не помещается в кафе. Маяковскому стали тесны эти ежевечерние неразборчивые скопища. Маяковский собирается прочесть «Человека» в Политехническом. Город оклеен цветными тоненькими афишами.
– Хожу по улицам, как по собственной квартире, – отметил Маяковский, поднявшись по Тверской, всеми фасадами повторявшей его имя.
В Политехническом он внешне очень спокоен. Приступает к подаче текста без всяких предварительных слов. Вступление. Глава за главой. Умело распределяет голосовые силы. Чем дальше, тем звук резче и горячей. Толпа слушает, почти не дыша.
Маяковский кончил. На эстраду вскарабкался Бурлюк. Ему надо закрепить впечатление. Увидя сидящего в первом ряду Андрея Белого, Бурлюк приглашает его говорить. Белый отнекивается, но от Бурлюка не спастись. Белый поднимается, потирает руки, оглядывается.
Белый и сам превосходный оратор, но держится, на первый взгляд, застенчиво. Он говорит, словно думает вслух, и передвигается вдоль эстрады легкими, танцующими шагами.
Маяковский смотрит на него сверху вниз и слушает очень внимательно. «Уже то, что Маяковский читает наизусть целый вечер, и так превосходно читает, вызывает в нас удивление. – Белый отмечает значительность темы. – Человек – сейчас тема самая важная. Поиски Маяковского – поиски новой человеческой правды». Белый хвалит. Бурлюк разжигает обсуждение дальше.
«Человек» читался и в домашней обстановке в той квартире, о которой упоминалось в связи с Хлебниковым. Было поздно. Кто-то из гостей не знал поэмы. Маяковский согласился прочесть. За окнами ночь. Купола Страстного монастыря смутно светлели, усыпанные снежком. В гостиной светила настольная лампа. Вся комната обтянута тенями. Чернел тяжелый выступ рояля. Маяковский стоял у кресла с высокой спинкой.
Читал он вполголоса и очень вдумчиво. Почти не двигаясь, словно беседовал сам с собой. Казался он очень высоким в сравнительно небольшом помещении. Угрюмоватым и почему-то одиноким среди сумеречного уюта комнаты.
Потом спускались мы по темной лестнице, не разговаривая. Третьесортный актер сунулся к Маяковскому с замечанием:
– Вы неправильно произносите слово «солнце». Надо говорить «сонце», а не «солнце».
Голос Маяковского раздался из темноты:
– Если я скажу завтра «соньце», вы все должны будете так говорить.
– Вот как! – опешил актер.
«Человека» удалось издать. Вышло и второе издание «Облака», на этот раз без цензурных пропусков.
Маяковский принес книги в кафе. Он смотрел на толщину корешков и радовался плотности томиков.
– Люблю, когда корешок толстый. И чтоб фамилия на корешке.
Он продавал их и здесь, и в Политехническом, мгновенно придумывая веселые надписи. Или просто надписывал фамилию и рекламировал возросшую от этого ценность книги. Несколько раз я помогал ему нести «товар». Из Политехнического или из гостиницы, где он жил. Номер гостиницы в Салтыковском переулке ничем не напоминал апартаментов Г. Голо, бесприютно и необжито. Ничего, говорящего о профессии и склонностях жильца.
Когда шли мы после выступлений по Москве, Маяковский, только что оживленно беседовавший с публикой, становился непроницаемо молчаливым. Он шагал, обвернув горло шерстяным кашне, концы которого свисали на спину и грудь. Зажав сверток с книгами подмышкой, промеривал улицы широкими шагами. Невозможно было нарушить его молчание. Слова словно отскакивали от него. И, казалось, не бывает на свете более замкнутых, более суровых людей.
– Я никогда не оставался без денег, – однажды весело расхвастался Маяковский, – Вот, посмотрите, как я одевался.
Он вынул фатоватую фотографию, где стоял он, украшенный цилиндром.
– Я никогда никому не завидовал. Но мне хотелось бы сниматься для экрана.
И он со вкусом расписал с эстрады все удовольствия такого занятия.
– Хорошо бы сделаться этаким Мозжухиным.
Возглас Маяковского был услышан хозяевами кино фирмы «Нептун».
Это было семейство Антик, издателя знаменитой некогда «Универсальной библиотеки». Семейство посещало кафе – отец, мать и сын. Они увлекались Маяковским и по-своему любили его.
– У него замечательная внешность для экрана, – убежденно говорил мне Антик. – Он мог бы сделать блестящую карьеру.
Маяковского пригласили работать.
Он сам соорудил сценарий по «Мартину Идену» Джека Лондона. Эту отличную, многим родственную Маяковскому и очень любимую им историю он перекроил на русский лад. Мартин превратился в футуриста и вел борьбу с академиками. В одном из кадров он врывался в их среду и свергал бюст Пушкина.
Вечерами Маяковский рассказывал о съемках. Приносил снимки, радовался, что его портрет в роли Ивана Новы помещен в театральном журнале.
Кусок действия происходил в кафе,
Нас пригласили на окраину Москвы, в расположенное там ателье. Нас ожидало там кафе поэтов, воспроизведенное из фанеры, расписанной соответственно Бурлюком.
Был ранний весенний денек, когда снег намокал и таял. Пропитанный водой, он лежал на незамощенной земле двора. Бучинская сбросила обувь и побежала по теплым проталинам. Всем было весело и необычно. Никто из нас не попадал раньше на съемки.
Маяковский чувствовал себя хозяином. Удивительно подходило к нему все это производственное неустройство обстановки. Дощатые экраны, попадающиеся на пути. Огромные шлемы «юпитеров» с толстыми проводами, путавшимися под ногами. Рабочие что-то сколачивали и передвигали. Часть навеса неожиданно обрушилась, едва не ударив одну маленькую поэтессу. Маяковский подхватил ее на руки и вынес, будто из горящего дома. Довольный, деятельный, ко всем расположенный, он наполнял своим присутствием павильон.
Режиссер рассадил нас за столиками.
Было забавным это повторение привычной обстановки, перенесенной в новую область. Будто события, которые вспоминаешь. Они и действительны, и вместе с тем не существуют.
Напряженные голубоватые лучи с шипением накрыли столы.
Мы разговаривали, смеялись и чокались. Бучинская танцовала на скатерти. Чтобы не сбиться с ритма, она читала стихи Каменского под вламывающуюся сбоку команду режиссера. В кафе вошел Маяковский. Мы приветствуем его, размахивая руками. Наши голоса не попадут на экран, но мы и не нуждаемся в этом. Мы приветствуем живого Маяковского, а не выдуманного героя картины. Да и он сам в шелестящем огне прожекторов движется, нисколько не изменившийся. Он изображает себя самого. Та же кепка, тот же бант, папироса. Только разве чуть медленней разворачиваются жесты под все проницающим глазом объектива. Глазом, сосредоточившим в себе внимание будущих зрителей.
Потом снимали нас отдельными группами. Заставляли выступать на эстраде.
Картина называлась «Не для денег рожденные». Я в прокате ее не видел.
Программа в кафе оканчивалась. Разбредался народ. Задержавшись, потолковав о делах, мы направлялись по домам. Неотделимы от жизни кафе эти поздние московские путешествия. Темнота в городе настолько привычна, что когда однажды почему-то Тверской бульвар был освещен, было страшно итти по его дорожкам. Неприятно, что ты отовсюду заметен.
Иногда возле кафе на Тверской сразу же встречали прохожих конные патрули. Красная гвардия проверяла документы. И дальше идешь заглохшей Москвой мимо накрепко заколоченных, заваленных дровами подъездов.