Маяковский и его спутники — страница 17 из 19

Прощание с Москвой должно произойти в соответствующем футуристским лозунгам стиле. Недаром повсюду провозглашалось, что искусство должно выйти на улицу. Подхватив под локоть две картины, Бурлюк отправляется на Кузнецкий Мост.

В кармане пальто гвозди и молоток.

Подойдя к облюбованному дому, Бурлюк раздобывает у дворника лестницу. Лестница ставится на тротуар, верхний конец ее упирается во второй этаж. Бурлюк с трудом карабкается по перекладинам. Лестница слишком узка для него.

Зацепляясь о загородившую тротуар лестницу, публика задерживается, останавливается. Поднимает головы. Бурлюк, рискуя упасть, оборачивается лицом к собравшимся.

Он потрясает молотком и произносит короткую речь. Об искусстве, украшающем город. Призыв к художникам выйти из выставочных зал и музеев. Надо одеть фасады зданий картинами, раскрасить дома, расписать их стихами. Фразы, бросаемые с пожарной лестницы, приобретают сейчас осязаемый смысл.

Москвичей в ту пору трудно было удивить. Слишком много в городе происшествий. И достаточно забот каждый день. Взять хотя бы усиливающийся голод. Плохо с хлебом, исчезают продукты. Случайная, наспех образовавшаяся толпа довольно спокойно относится к событию. Оно не выдерживает сравнения с начинающейся гражданской войной или даже с ночными налетами анархистов. Знакомые хлопают Бурлюку. Незнакомые молча его рассматривают. Мальчишки поддерживают лестницу.

Две картины прочно прибиты к стене. Одна – женский портрет. Другая – какое-то символическое шествие на фоне бурокрасного пейзажа.

С тротуара картины кажутся небольшими и не слишком бросаются в глаза. Они провисят в течение ближайших месяцев, не смущая и не беспокоя горожан.

В подражание Бурлюку, через несколько дней Г. поставил себе собственноручно памятник. Небольшая гипсовая статуя обнаженного «футуриста жизни» простояла несколько часов в сквере перед Большим театром. К вечеру ее расколотили мальчишки.

Таково последнее выступление Бурлюка в Москве. Он не предполагал, что больше не вернется в этот столь знакомый ему город. Россию разрезала на части война. Бурлюк оказался на территории белых. Не имея возможности пробиться в РСФСР, опасаясь расправы со стороны белогвардейцев за футуризм, Бурлюк поехал с семьей в Японию. Оттуда перекочевал в Соединенные штаты, где находится и сейчас. «Отец российского футуризма», он издал там множество тетрадей с рисунками, манифестами и стихами. В доходивших до нас изданиях Бурлюк проявлял себя, как советский человек. Но уровень его представлений о нашей стране оставался тем же, что был в год отъезда. И те же приемы работы, те же футуристские лозунги, безвозвратно отслужившие свою службу. «Человек будущего», он при жизни превратился в музейный экспонат. О нем вспоминают только в связи с Маяковским. Странная участь его – очередное доказательство, что вдали от родины трудно сохранить творческую жизнь.

3

Весною Маяковский устроил прощальное выступление. Оно происходило в кафе «Питтореск» на Кузнецком, в этом последнем предприятии Филиппова. Продолговатый зал с высокой вогнутой крышей имел вид вокзального перрона. Якулов расписал его ускользающими желто-зелеными плоскостями и завитками. Плоскости кое-где сдвигались в фигуры. Раскрашенными тенями распластывались они по стенам. Над большой округлой эстрадой парила якуловская же, фанерная, условно разложенная модель аэроплана. Предсмертный всплеск буржуазного ресторанного «строительства», выдуманный «московский Париж».

Маяковский вышел на эстраду сильный, раздавшийся в плечах. Он будто вырос за эту зиму, проникся уверенной зрелостью. Он был в свежем светлокоричневом френче, открывающем белую рубашку.

Он объявил, что недавно читал на заводе, и рабочие понимают его. Он преподнес это нарядной публике как лучшее свое достижение. Его обвиняли всегда в непонятности. И вот оно – опровержение. Он читал твердо и весело, расхаживая по широкой эстраде. Это были много раз слышанные стихи, часто знакомые до последней интонации. И многое из прочтенного тогда я слышал от него в последний раз. Маяковский держался как человек, знающий свое место, своевременно живущий, правильно помещенный в сегодняшнем дне.

В нем ощущался мускулистый оптимизм, которому, казалось, не обо что разбиться.

Он прочел тогда и самое свое новое. О том, как лошадь поскользнулась на Кузнецком и ее окружила праздношатающаяся толпа. И Маяковский подходит и обращается к лошади.

– Детка, – говорит он мягко и убедительно, – слушайте. Вы думаете, вы их плоше. Знаете, все мы немножко лошади. Каждый из нас по-своему лошадь.

И лошадь, ободренная его доброжелательством, собралась с силами, поднялась, побежала.

Хвостом помахивала,

Рыжий ребенок.

Пришла веселая

И стала в стойло.

И все ей казалось, –

Она жеребенок.

И стоило жить

И работать стоило.

4

В конце мая я поехал в Нижний-Новгород. Там узнал я, что проезжал мимо Хлебников. Прочел несколько оставленных им манифестов. Манифесты были сочинены в сообществе с нижегородскими поэтами и предназначались для собиравшегося в Нижнем альманаха «Без муз».

Мне нужно было попасть в Самару. На пароходе шли различные толки. Стало известно, что до Самары добрались неведомо откуда взявшиеся чехословаки. Задержатся они или пройдут? Впрочем, билет до Самары мне был продан.

В Казани путешествие пресеклось. Розовые суда общества «Самолет», белые – «Кавказ и Меркурий», широкобокая, устойчивая «Русь» и множество других – буксирных, грузовых, пассажирских, – все они в несколько рядов стояли у пристаней, подняв черные, лоснящиеся, прочно склепанные трубы. Ехать дальше нельзя. Путь заперт на неопределенное время.

На утро я вышел на пристань, кишащую озабоченным людом. Передо мною с мешком в руке стоял задумавшийся Хлебников.

Я окликнул его, и мы вернулись на пароход. Мы сели в рубке третьего класса и прежде всего раздобыли кипяток. Мешок Хлебникова на этот раз был щедрым. В нем заключались баранки и яйца. Мы закусили, обсуждая положение. Перерезанная Волга была нам не на-руку. Для Хлебникова – Астрахань, для меня – Самара являлись единственными в тот момент материальными базами.

Этот день мы провели в прогулках, нельзя сказать, чтобы очень веселых. Мы отправились к пыльно серевшей Казани, расположенной поодаль от берега. Брели травянистыми полями, отдыхали, обменивались предположениями. Широкое волжское небо остановилось над нами во всей своей знойной ясности.

– Можно итти пешком, – боролся с преградами Хлебников. – Только лапти нужны.

Ближе к городу на рельсовых путях теснились раскрытые теплушки. Ими завладели цыгане. У насыпи трепетали костры.

– Можно жить с цыганами. Ночевать с ними в теплушках.

Мы обмеривали город, густо пересыпанный пылью. Хлебников тут жил у кого-то. Но хозяева, как водится, уехали. Мы пошли по другому адресу. Но и там никого не нашли. Горький расчет на чужие квартиры – всегда непрочный и ненадежный. Усталые, изголодавшиеся, вот мы снова на пристани.

Хлебников рассматривал лотошников, торговавших вроссыпь папиросами. У этих людей было твердое занятие.

– Можно и нам продавать папиросы.

И, наконец, вспомнив о своей профессии, он внес последнее предложение:

– Мы будем читать стихи. Нас за это будут кормить.

Пароход, привезший меня, собирался в обратный путь. Выяснилось, что с Самарой плохо. В последнюю минуту мы взобрались на палубу. По неиспользованным до конца билетам нас согласились доставить обратно в Нижний.

Мы сели на палубе, простились с Казанью. Достали листки, попробовали работать. По палубе прошелся дождь. Мы переселились в рубку. Там, сидя друг перед другом, мы провели ночь за столом.

Хлебников задумывался и молчал. Иногда голова его опускалась на руки. Я задремывал временами. Вдруг Хлебников вскидывал лицо и озирался, недоумевая. Темные зеркальные стекла. Вода шуршала вокруг парохода. Хлебников вздыхал и весь вздергивался, словно готовый куда-то бежать. И вламывался рукою в волосы, перетряхивая их пушистые пласты.

В Нижнем наши пути разошлись. Но однажды Хлебников встретился опять. Он пришел к поэту Ивану Рукавишникову, бывшему собственнику знаменитого в городе особняка. Рукавишников сам отказался от своих наследственных богатств. Местные власти, хорошо его знавшие, позволили остаться ему в нескольких маленьких комнатках.

Но так как дом вообще был свободен, Рукавишников пригласил нас в большую залу. Нижегородские поэты, сгруппировались вокруг стола. Неожиданно появился Хлебников в свалявшемся пыльном костюме. Быстро поздоровался со всеми, взъерошенный, воинственный и колючий.

– Я провел эти ночи… в обществе пристанских бродяг…

Он знал, что среди присутствующих находится человек, взявший у него стихи для сборника. Не заплативший даже гостеприимством, которое вряд ли могло быть ему в тягость, Хлебников стоял, откинувшись, у стола.

– Я люблю. Людей. Слова, – отчеканил он без всякого повода. Но, впрочем, остался и молча сидел в кругу лиц, перемывавших кости поэзии.


Вскоре я вернулся в Москву. Маяковского там уже не застал.

Глава шестая

1

Летом двадцать первого года я встретился непосредственно с Маяковским в последний раз. Годы гражданской войны я провел на службе в Самаре. Годы, полные напряженной лекторской работы в армии. В сыпнотифозном городе, настолько перегруженном, что люди жили в передних, на лестницах, по углам. В то же время это были годы учения, годы нового, более основательного знакомства с литературой. Встречи с «врагами»-классиками, удивление перед богатством «классического наследия». Враги оказались друзьями. Их пришлось полюбить и принять.

Это изменяло отношение к футуризму.

Я приехал в двадцать первом году в Москву в достаточно неопределенном состоянии. Естественно было бы сразу пойти к Маяковскому. Но не было прежнего безоговорочного признания всех его слов. Не так давно призывал он палить по музеям, свергать Пушкиных, расстреливать Рафаэля и Растрелли. Сейчас просто отметать крайност