Маяковский и его спутники — страница 4 из 19

нник. Маяковский громко разговаривал, словно проспект был его личной квартирой. Вечерний город удивительно соответствовал его сразу запоминающемуся облику. Охваченный полосами электрического света, Маяковский прогуливался перед выступлением. Это входило в его привычки. Так мне объяснил Бурлюк, когда я добрался до сцены.

За опущенным занавесом на покатом помосте казенного оперного театра стоял длинный стол. На заднем плане большой холст для демонстрации диапозитивов. На столе – веерами пестрые издания футуристов. Сбоку – нотный пюпитр, взятый, очевидно, из оркестра.

Бурлюк обольщал гостей. Это были две маленькие девушки, кажется, дочери персидского консула.

– Настоящие персидские принцессы, – с удовольствием заявлял Бурлюк.

В любом городе в кратчайший срок Бурлюк обзаводился знакомыми. В отличие от Маяковского он обладал поразительной приспособляемостью. Он извлекал нужных людей, заготовлял их впрок для использования. С девушками держался изысканно, томно мурлыкал, поигрывая лорнетом.

Маяковский вломился на сцену в криво заломленной феске.

– Тигр. Это наш тигр! – не преминул восторгнуться Бурлюк.

Я устроился в маленькой служебной ложе, расположенной над самой сценой, за занавесом. Занавес, громко шумя, двинулся вверх к колосникам. Футуристы сидели за столом. Бурлюк выдержал паузу. Потом он приподнял со стола огромный неизвестно где добытый колокол и, огласив зал его церковным звоном, предоставил Маяковскому слово.

Маяковский швырнул феску на стол. Не оправив сбившиеся, взлохматившиеся волосы, шагнул вбок и остановился перед пюпитром. Он говорил, раскачиваясь всем телом. Его голос широко разлился по залу.

– Милостивые государыни и милостивые государи. Вы пришли сюда ради скандала. Предупреждаю, скандала не будет.

Его рука придавила пюпитр, толкала и мяла его. Маяковскому присуща была природная театральность, естественная убедительность жестов. Вот так, ярко освещенный, выставленный под перекрестное внимание зрителей, он был удивительно на месте. Он по праву распоряжался на сцене, без всякой позы, без малейшего усилия. Он не искал слов и не спотыкался о фразы. В то же время его речь не была замысловатой постройкой, образованной из контрастов, отступлений, искусных понижений и подъемов, какую воздвигают опытные профессиональные ораторы. Эта речь не являлась монологом. Маяковский разговаривал с публикой. Он готов принимать в ответ реплики и обрушивать на них возражения. Такой разговор не мог развиваться по строгому предварительному плану. В зависимости от состава слушателей направлялся он в ту или иную сторону. Это был непрерывный диспут, даже если возражения не поступали. Маяковский спорил с противником, хотя бы и не обнаружившим себя явно, расплющивая его своими доводами.

И, собственно, не в доводах суть, а в ярком одушевлении и убежденности.

Содержание его слов было достаточно простым и обозримым. Оно изложено в соответствующих манифестах, и нет нужды его воспроизводить. Там утверждалось городское искусство, обогащенное восприятием скорости. Мимоходом громились классики. В этих местах в невидимом мне зале вспыхивал испуганный смех. Маяковский представлял публике поэтов – Хлебникова, Бурлюка, Северянина.

– Вы можете не заметить на улице меня, вы пройдете мимо любого из нас, но если над городом зарокочет аэроплан, вы остановитесь и поднимете головы.

Так говорил он о Каменском, рекламируя его звание летчика.

Его речь опиралась на образы, на сравнения, неожиданные и меткие. И все-таки, изложенная на бумаге, она утратила бы половину энергии. Сейчас ее поднимал и укреплял горячий, мощный, нападающий голос. Голос принимался без возражений, и даже смешки в рядах были редки. Даже самые враждебно настроенные или равнодушные подчинялись этой играющей звуками волне. Особенно, когда речь Маяковского, сама по себе ритмичная, естественно переходила в стихи.

Он поднимал перед аудиторией стихотворные образцы, знакомя слушателей с новой поэзией. То торжественно, то трогательно, то широко растягивая по гласным слова, то сплющивая их в твердые формы и ударяя ими по залу, произносил он стихотворные фразы. Он двигался внутри ритма плавно и просторно, намечая его границы повышением и соскальзыванием голоса, и, вдруг отбрасывая напевность, подавал строки разговорными интонациями. В тот вечер он читал «Тиану» Северянина, придавая этой пустяковой пьесе окраску трагедии. И вообще, непонятный, ни на чем не обоснованный, опровергаемый его молодостью, его удачливой смелостью, но все же явно ощутимый трагизм пронизывал всего Маяковского. И, может, это и выделяло его из всех. И так привлекало к нему.

И когда его речь доходила до стихов, зал становился совершенно неподвижным.

Он прочел «Смехачей» Хлебникова и затем много своего. В его чтении заключалась еще одна особенность. Чтение доставляло ему самому удовольствие. Читая стихи, Маяковский выражал себя наиболее полным и достойным образом. Вместе с тем это не было чтением для себя. Маяковский читал для других, совершенно открыто и демократично, словно распахивая ворота и приглашая всех войти внутрь стиха.

– Я знаю, когда я кончу, вы будете мне аплодировать.

И действительно, после заключительной фразы грохотом хлопков ответил зал Маяковскому.

Следующим выступал Василий Каменский. В те времена он еще не развернулся. В крупного чтеца он превратился впоследствии. Читал свое и Бурлюк.

Второе отделение заполнилось докладом Бурлюка о новых течениях в живописи. Обстоятельное и блестящее сообщение, вскрывающее мастерство Сезана, Гогена, Матисса и Пикассо. На сцене выключен свет, на полотне при помощи волшебного фонаря воспроизводятся снимки с картин. Чтобы поддразнить публику, Бурлюк умышленно спутал одну из рафаэлевских мадонн с рекламной журнальной фотографией. В остальном лекция была веской и добросовестной. Бурлюк – острый, находчивый докладчик-педагог. С упорством подлинного просветителя внедрял он в слушателей полезные сведения.

– Хорошо читал, Додя, – одобрил потом Маяковский.

Мы прощались, чтобы встретиться через несколько лет. Бурлюк давал мне советы. Дело касалось области рифм. «Стекол – около» – это звучит. Главное во всем – новизна.

Маяковский занялся персианками. Сурово посверкивая глазами, он наклонялся над крохотными девушками. «Как ангел небесный, прекрасна, как демон, коварна и зла», – гудел он над их головами.

– Я Лермонтова понял в Тифлисе.

Девушки делали вид, что это их не касается

Глава вторая

1

«Облако» я приобрел в Москве осенью пятнадцатого года. Маленькая брошюра в оранжевом переплете. Текст изрезан военной цензурой, оставившей между строф пустые окна.

Война не касалась меня непосредственно. Я поступил в университет. Возрастом и льготами, предоставленными студенчеству, я до времени был огражден от призыва. Но война остановилась вокруг. Она приобрела невыносимую неподвижность, тяготила полной своей безвыходностью. Ей не предвиделось конца. Она словно затвердела, отыскав безразличное, ненарушаемое равновесие. Однообразные сообщения о мелких повседневных стычках. Списки убитых, набранные петитом. Списки награжденных. Крепнущая день ото дня разруха.

Поэзия жила приглушенно, как бы в полусознательном состоянии. Поток шовинистических строк в угодливых газетах и журналах.

Как же дышит настоящее искусство? Чем освещает оно окружающее? На каких условиях мирится с ним, каким оружием борется?

Поэзия жила замкнуто, разделенная на иерархические круги. Мэтры не выступали публично. Общаться с ними не представлялось возможным.

В Москве державно господствовал Брюсов. Бальмонт мелькал падучей звездой. След Белого затерялся на Западе.

Сейчас молодой автор смело идет в любую редакцию. Его встречают секторы начинающих в издательствах и литературных организациях. Каждый зрелый писатель охотно берет шефство над младшим. Для всякого советского журнала – дело чести выдвинуть новое имя. Не говоря уже о многочисленных кружках, производящих первоначальный отбор, прививающих первые навыки к литературной работе.

Тогда начинающий был предоставлен сам себе. Как приблизиться к литературной среде? Где, собственно, обретаются поэты? Вдобавок такие, с которыми можно посоветоваться и объединиться.

Мне пришлось случайно попасть в «Свободную эстетику», литературно-художественную организацию, возглавляемую Брюсовым. Выступала главная плеяда московских писателей. Вечер был полузакрытый. Платный, но без афиш. Билеты распределялись между сравнительно близкими. Среди присутствующих я не знал почти никого.

В освещенных удобно обставленных комнатах циркулировали вежливые людские течения. Черные сукна мужчин охватывали минерально-твердую белизну их рубашек. Впечатление светлой серебристости оставалось от душистых туалетов дам. Здесь разговаривали негромко и сдержанно, и смешанный шорох слов поднимался к лепным потолкам.

В этом помещении некогда разыгрывались литературные бури. Символисты завоевывали признание. Теперь добротная, холеная тишина. В длинном зале, окрашенном, помнится, в мягкий кремовый цвет, где по стенам – портреты работы Серова, люди рассаживались перед строгой эстрадой с кафедрой и маленьким столиком. Молчание образовалось раньше, чем появился первый выступавший. В это почтительно заготовленное молчание вступил поэт Балтрушайтис. Высокий, светловолосый и неподвижный. Усевшись за столик, глухо и величаво он преподнес холодные, ровные стихи.

Затем вышел Вячеслав Иванов и предложил какие-то варианты на начало «Слова о полку Игореве».

Я следил за золотыми искорками его пенсне, которое он сдергивал временами с круглого розоватого лица в редком венце седины и протягивал вперед публике. При его довольно плотной, хотя и горбящейся фигуре неожиданным казался тоненький голос. Ему в меру похлопали, как, впрочем, и всем остальным.

Выступали также и прозаики: Алексей Толстой и Борис Зайцев.

Еще во время чтения одного из рассказов Брюсов вдруг выглянул из-за кулис. Угловато нагнулся и скрылся, запечатлевшись в памяти скуластым желтым лицом. После прозы настала его очередь. Он стоял возле кафедры, опершись об нее правой рукой. Его тело было чуть скошено. Сюртук на нем – как твердый футляр. На деревянном, грубо вырезанном лице, как приклеенные, темнели усы, бородка и брови. С механической точностью он рубил воздух короткими ударами левой руки. Стихи, докладываемые им, назывались «Ultima Thule». Они строились на сквозной однозвучной рифмовке. В них шла