Маяковский и его спутники — страница 7 из 19

В феврале шестнадцатого года я впервые выехал в Питер. Я чувствовал себя негласным делегатом от всех почитателей Маяковского.

Вот и Петроград. Длинный путь от вокзала в трамвае, привезшем меня на Зверинскую улицу, где я остановился у знакомых студентов. Серый мглистый денек. Неведомые просторные проспекты. Но изучать город мне не хотелось. Я едва разобрался в главных магистралях, сонно воспринял широкую протяженную ложбину придавленной снегом Невы. Не удосужился зайти в Эрмитаж, прошел мимо прославленных театров. Заглянул только почему-то на отчетную выставку Академии художеств, подавившую унылым подбором жанровых сцен и исторических картин. Странно признаться, но даже Медного всадника я приметил только из трамвая с противоположного берега. Я по-дикарски обошелся с городом, но не ради города я приехал. Мне хотелось повидать Маяковского. Его адрес я выяснил в Москве.

Разыскал я его на Надеждинской. Он жил в довольно просторной комнате, обставленной безразлично и просто. Комната имела вид временного пристанища, как и большинство жилищ Маяковского. Необходимая аккуратная мебель, безотносительная к хозяину. Диван, в простенке между окнами – письменный стол. Ни книг, ни разложенных рукописей – этих признаков оседлого писательства.

Но так и должно это выглядеть. Маяковский «писал» в голове. Готовые стихи переносились на бумагу. Это не значит, что он добывал их легко. Отбор слов, их пригонка друг к другу осуществлялись с необходимыми трудностями. Но фразы отрабатывались голосом, перетирались одна о другую, когда бродил он взад и вперед, невнятно бормоча их про себя. Ритм стихов был ритмом его походки. И от такой неприкрепленности творчества, к месту, времени, бумаге, столу Маяковский никогда не казался отдыхающим, свободным от своей жестокой повинности. Он нисколько не удивился моему появлению, будто мы расстались вчера. Предложил сесть на диван. Не прервал дела, которым был занят. Он стоял перед наколотым на стену листом плотной бумаги и раскрашивал какой-то ветвистый чертеж. Это входило в его военные обязанности – поставлять для отряда графики и диаграммы. Вглядываясь в рисунок и прикасаясь кистью к листу, Маяковский вел разговор.

Он выглядел возмужавшим и суровым. Пропала мальчишеская разбросанность движений. Он двигался на ограниченном пространстве, отступая и приближаясь к стене.

Одет он был на штатский лад – серая рубашка без пиджака. Чтоб избегнуть надоедавшего козыряния, он разрешал себе такую вольность и на улицах. Но волосы сняты под машинку, и выступила крепкая лепка лица. Он разжевывал папиросу за папиросой, перекатывая их в углу рта.

Что делается сейчас в Москве? Это интересовало его в первую очередь. Я докладывал о московских общих знакомых. Появилась ли способная молодежь? Он проверял поэтические ряды.

Я отчитывался в собственных стихах. Маяковский немногословно оценивал. Беседа шла деловито. Я спросил его о «Войне и мире». Негромко, продолжая работать, без лишних слов, он начал читать:

Нерон!

Здравствуй!

Хочешь –

зрелище величайшего театра?

Сегодня

бьются

государством в государство

16 отборных гладиаторов.

Маяковский словно рассказывал. Была новая для него величавость в этом приглушенном комнатном чтении.

Чтение почти подпольное, чтение вещи, на опубликование которой нельзя рассчитывать в данное время, чтение стихов, заготовляемых впрок, требующих для своего обнародования изменения социальных условий и все-таки осуществляемых Маяковским в полной уверенности, что стихи пригодятся. Скоро он прервал себя и взял белую тетрадь с подоконника. На глянцевом твердом картоне черной краской фамилия – Маяковский.

Он надписал мне «Флейту-позвоночник», только что вышедшую и не добравшуюся еще до Москвы. Тут же сказал он, что бывает у Горького. Со сдержанной гордостью заметил, что Горькому нравятся его стихи. Затем предложил итти вместе.

– Поведу вас к моим друзьям.

Несколько раз я провожал его в тот приезд. В мягкой шляпе, в темном демисезонном пальто, опасаясь встретить военное начальство, Маяковский шагал, чуть сутулясь, не смотря ни на прохожих, ни на дома. Он шел как во враждебном лагере, где все недоброжелательно и опасно. Глядел исподлобья на город, наполненный офицерскими шинелями, тусклым блеском чиновничьих пуговиц.

Мы забежали в редакцию «Сатирикона». Маяковский сунул мне свежий номер со стихами, начинавшимися так:

Мокрая, будто ее облизали,

Толпа.

Воздух прокисший плесенью веет.

Эй, Россия, нельзя ли

Чего поновее?

– Печататься можно везде, – объяснил он, – если заставишь редакцию считаться с собой.

Мы пришли на Жуковскую к Брикам.

– Вот, Спасского привел, – объявил, вталкивая меня, Маяковский.

Две маленькие нарядные комнатки. Быстрый, худенький Осип Максимович. Лиля Юрьевна, улыбающаяся огромными золотистыми глазами. Здесь было все просто и уютно. Так показалось мне, может оттого, что и сам Маяковский становился тут домашним и мягким. Здесь он выглядел словно в отпуску от военных и поэтических обязательств. С трудом поворачиваясь среди тесно поставленной мебели, он устраивался на диване или в креслах. Его голос глухо журчал, невпопад внедряясь в беседу. Он пошучивал свойственным ему образом, громоздко, но неожиданно и смешно. Подсаживался к широкому бумажному листу, растянутому на стене, испещренному остротами, замечаниями и рисунками посетителей, и вносил в эту первую, вероятно, в природе «стенгазету» очередной каламбур. Здесь он обычно обедал. Здесь было его первое издательство. В издательской области хозяйничал Брик. Он мгновенно засыпал меня вопросами. Мне пришлось в более распространенном виде повторить сведения, переданные уже Маяковскому. Брик перетряхивал все новости, как бы производя им точный подсчет. Что успели приготовить поэты, где и как собираются печататься?

Брик разостлал на столе альманах «Взял», недавно выпущенный им и Маяковским. Брик разглаживал шероховатые страницы, с удовольствием демонстрируя содержание.

– Маяковского надо уметь читать. Обычно попросту не умеют прочесть правильно текст. А вы умеете?

Я доказал, что умею.

Брик весь был переполнен Маяковским.

Бурлюк организовывал футуризм в его первоначальном варианте. Маяковский перерос футуризм, использовав его как трамплин для прыжка. В квартире Бриков закладывалась школа Маяковского, та, что впоследствии поднялась на поверхность. Школа, чьи судьбы связаны не только с непосредственными продолжателями интонаций Маяковского.

За обедом продолжалась беседа о политических злобах тогдашнего дня. О Горьком, о его журнале «Летопись», об отношении Горького к Маяковскому. О московском нашем «Млечном пути», слухи о котором докатились сюда. Маяковский слушал и вмешивался. И в то же время в нем продолжалась его неустанная работа. Слова, проходившие над столом, будили в нем особые представления.

– Надо послать заказной бандеролью, – по какому-то поводу сказал Брик.

Маяковский вцепился в слово и медленно разжевывал его:

– Бандероль, – бормотал он, повторяя за слогом слог. – Артистов банде дали роль. Дали банде роль, – гудел его голос, ни к кому не обращаясь, извлекая из попавшихся по дороге созвучий новые возможные содержания.

2

И вот я возвращался в Москву из города, словно приснившегося мне. Город для меня остался чужим. Настолько далеким, что мне странно теперь совмещать его с найденным впоследствии и обжитым Ленинградом. Кажется, тогда я был в другом месте, – сумрачном, тревожном и тоскливом, несмотря на освещенную тесноту Невского и шум переполненных спекулянтами и офицерами кафе. И единственным до конца реальным явлением был в городе для меня Маяковский. Вот мы идем по незнакомым улицам. Лицо Маяковского озабочено. Он шагает очень крупно, так что за ним трудно поспеть. Мы оказываемся на пустом пространстве, на обширной площади, занесенной снегом. С двух сторон сухие деревья безлиственных мертвых садов. Вдали неясные здания. Площадь безотрадно гола.

– Марсово поле, – сообщает Маяковский. Тут нам нужно проститься. Он пересекает снежное пространство. Я стою на ветру.

Возвращаясь в Москву, я думал о Маяковском. Я переживал впечатление от всего облика его, ставшего более твердым и отчетливым. Без желтой кофты, переступивший через сумбурные лозунги первоначального футуризма, он опирался на свое внутреннее содержание. Насколько выше он был доморощенных московских мэтров, следящих один за другим из-за угла и сообща обвиняющих Маяковского в отступничестве.

– Помилуйте, «Новый Сатирикон», стишки вроде сатириконца Горянского. А какая тяжелая рифма – ведет река торги – каторги.

– Все они сосут молоко из моей груди, – шутливо заметил однажды Маяковский.

А хлопотливый Брик тут же начал развивать идею:

– Надо издать сборник «Ученики Маяковского». Как вы думаете, они согласятся?

Брик назвал несколько фамилий.

Я ответил, что не согласится никто. Каждый из подражавших Маяковскому изо всех сил старается доказать, что именно он первый сказал – а.

Но, несмотря на сознание своего превосходства, Маяковский оставался чрезвычайно простым. Он радовался успехам товарищей и всячески готов был поддержать молодых. Фатоватая поза, вздернутая голова, самовлюбленные, процеженные сквозь зубы фразы, модное тогда кокетничанье собственной «гениальностью» – все это было глубоко враждебно ему. Прямо, без всяких предисловий, не желая выслушивать никаких благодарных восклицаний, подошел он к телефону, позвонил в журнал «Очарованный странник», опиравшийся на левую молодежь, и совершенно категорически предложил редактору назначить мне скорую встречу и напечатать мои стихи.

Как бы для того, чтоб наглядно ощутить разницу между людьми и течениями, существовавшими тогда под обветшалой вывеской футуризма, на обратном пути в Москву я встретился в поезде с Самуилом Вермелем.