Я упоминал уже об этом поэте-издателе. Им выпущен был в ту пору альманах «Весеннее контрагентство муз» с Маяковским, Бурлюком и Пастернаком. Вскоре должен был выйти большой сборник «Московские мастера» с Хлебниковым и Асеевым. Сам Вермель издал свои «Танки» – коротенькие стихотворения в духе японских поэтов. Худой, невысокий и чопорный, Вермель впоследствии занимался театром и даже играл Пьеро в «Покрывале Пьеретты» у Таирова. В высокой котиковой шапке, в темной шубе, отлично пригнанной к его сухой фигуре, Вермель сидел со мной за утренним кофе в Клину и потом в вагоне, подъезжавшем к Москве. Полузакрыв холодные, темные глаза, он говорил, главным образом, о себе.
– Мои стихи вызывают раздражение. Меня встретит еще большее недовольство, когда я напечатаю стихи из одной строки.
Действительно, такое «стихотворение» впоследствии появилось: «И даже кожей своей ты единственная».
Типичный эстетствующий буржуа, Вермель уловил, что левое искусство может быть прибыльным предприятием. И в деловом, и в материальном отношении он счел выгодным к нему присоседиться. Футуризму грозила опасность быть прирученным и использованным буржуазией. Несомненно, не произойди революция, многие бы «левые» пошли на эту удочку. И можно представить без труда, в каких яростных формах разыгралась бы тогда их борьба с Маяковским.
К подъезду Вермеля однажды пришли мы с Хлебниковым, одним из основоположников и крупнейшим поэтом футуризма. Говоря о Маяковском, нельзя не вспомнить об этом человеке, столь непохожем на Маяковского и так Маяковским ценимом.
– Вы-то понимаете, что Хлебников гениальный поэт? – спросил как-то Маяковский у одной знакомой.
Вскоре после приезда в Москву я познакомился с Хлебниковым. Хлебникову нужны были деньги. И мы отправились к Вермелю.
«Московские мастера» уже вышли. Сборник был изготовлен пышно. Впервые в истории футуризма появилась книга представительная и изящная. Чуждая футуризму всем своим обликом, книга соперничала с продукцией «Скорпиона». В книгу вклеены на отдельных листах цветные репродукции с картин левых художников.
Там были стихи Хлебникова, прозрачные и тихие:
Эта осень такая заячья,
И глазу границы не вывести
Осени робкой и зайца пугливости.
Была там и причудливая его повесть с коротким названием «Ка».
Денег Хлебникову Вермель не припас. Мы ходили к дверям его квартиры, не допускавшим Хлебникова внутрь.
– Кто спрашивает? – слышалось из-за цепочки.
Выпрямившись и стараясь сделать свой тонкий голос внушительным, Хлебников отчеканивал фамилию. За дверью удалялись и возвращались шаги. Хозяина не оказывалось дома.
Мы спускались по лестнице. Хлебников шагал, весь съежившись. Вдруг на лбу его что-то дрогнуло.
– Я понял, – сообщил он, обернувшись.
И высоким, отрывистым говорком, словно ставя между словами многоточия, он объяснил, что это судьба. Вер – мель. Мель – вер. Чего можно ожидать от человека, на котором стоит такой знак? Мель, подстерегающая веру. Хлебников улыбался находке.
Жилось Хлебникову всегда плохо. Он бедствовал и не имел пристанища. Лучшие друзья часто уставали от него, не будучи в силах справиться с его неприспособленностью и неорганизованностью. Как правило, у него не было денег. Случайные издатели запускали руки в разваливающиеся вороха его рукописей и, наугад, вытащив связку, россыпью печатали его стихи. Иногда раздавался его протестующий голос: «Давид и Николай Бурлюки продолжают печатать подписанные моим именем вещи, никуда не годные, и, вдобавок, тщательно перевирая их». Но голос терялся в пространстве. И к тому же, как видно из рассказанного, напечатанное не оплачивалось.
Деньги нужны ему были для путешествий, а не для обзаведения имуществом. Имущество Хлебникова ограничено. Оно помещалось в вещевом мешке. Туда укладывались накопившиеся рукописи, листки с мелкими значками и буквами. Буквы роились, как насекомые. Кроме бумаг, мешок содержал куски хлеба. Поломанные коробки папирос. Ночами мешок мог служить подушкой. Иногда добавлялся причудливый груз, вроде кустарных ящичков или игрушек.
С таким мешком он пришел ко мне, кажется, в марте шестнадцатого года. Я познакомился с ним на обычном сборище у Василия Васильевича. Хлебников сидел на подоконнике, согнувшись и разглядывая стену. Он недавно прибыл из Петрограда. Неизвестно, кто направил его сюда.
Во всяком случае, Василий Васильевич его не знал. И объяснил мне растерянно:
– Вот пришел, назвался Хлебниковым. Сел в углу и молчит.
Люди сновали по комнате, не решаясь к нему приблизиться. От него словно отделялась тишина, образуя запретную зону. Кое-кто говорил умышленно громко, стараясь привлечь внимание гостя. Хлебников не поднимал головы.
…И как нахохленная птица,
Бываю, углублен и тих,
По-детски Хлебников глядится
В пространство замыслов своих…
Молодежь разглядывала его со стороны. Хлебникову сопутствовала узкая, но отчетливая слава. Чудак. Самый крайний из футуристов. «Освободитель русского стиха», назвал его в фельетоне Чуковский. Написал: «О, рассмейтесь, смехачи». Слава, смешанная из ругани и восторга.
Я долго набирался духу, прежде чем к нему подойти. Вероятно, я расспрашивал его, откуда он и надолго ли в Москву. Я получал ответы быстрые и односложные. Напоминающие текст телеграмм. Разговор не имел развития. Но я завладел адресом Хлебникова. Не помню, как Хлебников исчез. К середине вечера его уже не было. И, пожалуй, все упростилось вокруг, в освободившемся от его присутствия обществе.
На утро я отправился за город. Хлебников остановился в Петровском парке. Там проживал его брат.
Был один из тех мартовских дней, когда весна вдруг заполняет всю окрестность. Весна еще будет отброшена, ей еще не позволено укрепиться. Но пока, на небольшой промежуток, небо пропитывается слепительной голубизной. Снег сияющий и золотистый делается пористым и ноздреватым. Дачные домики, оттаяв, желтели.
Я разыскал бревенчатое строеньице. Хозяйка впустила меня. Хлебников сидел в комнате перед столом. Самовар сверкал помятой оболочкой.
Хлебников пил чай, заваривая его упрощенным способом. Сыпал чаинки в стакан и ожидал, пока они настоятся. Солнце запуталось в его пушистых волосах.
Хлебников не переменил положения. Не сказал полагающихся в таких случаях слов. Он объяснил мне только направление своего взгляда, указав на одну из стен:
– Вон – заяц… Я на зайца смотрю. Заяц. Это хорошо.
На стене висело чучело зайца.
И затем он показал свое достояние – кустарные коробки, вырезанные из белой липы. Хлебников вывез их из Сергиева Посада, куда ездил кого-то навестить. Коробочки, мягкое дерево которых обожжено простенькими узорами. Одна коробочка служила портсигаром. В другую насыпана денежная бумажная мелочь. Хлебников не пояснял, в чем их прелесть. Он не делал другого соучастником своих вкусов и склонностей. Он словно находился с коробочками наедине. Но по коридору бродила хозяйка. Лицо Хлебникова помутнело. Хозяйка бродит и ждет. Брат, оказывается, уехал совсем. Комната вперед не оплачена. На-днях окончится арендный срок. Хлебников брошен, и жить ему негде.
Это выяснилось из отрывистых фраз. Я предложил Хлебникову свою комнату.
Блуждание являлось его профессией, добавочной и примыкающей к литературе. Он жил словно на станции, сойдя с поезда и ожидая другого. Инстинктивная тяга к перемещениям, периодически охватывающая перелетных птиц. Недаром летом семнадцатого года так отметил он свой душевный подъем: «Я испытывал настоящий голод пространства, и на поездах, увешанных людьми, изменившими войне, прославившими мир, весну и ее дары, я проехал два раза, туда и обратно, путь Харьков – Киев – Петроград. Зачем? Я сам не знаю».
И тогда, явившись ко мне, он готовился к выезду в Крым.
Денег на отъезд не было. Значит, надо ждать и работать. Работал он непрестанно. И, добравшись до моей комнаты, он вскоре оказался за столом. Бумаги вытрясены из мешка. Он сидел, сгорбившись, за столом. Замирал, втянув голову в плечи, вдвинув руки между колен. Вдруг надувались его щеки, словно разминал он набившийся в рот воздух. И затем, выбрасывал он воздух со звуком откупориваемой бутылки. Неожиданно словно падал вперед, перемещая затекшие ноги. И вскакивал резко со стула, останавливался у стенки, разглядывал пол. Внезапная мысль сталкивала его ночью с кровати, и одним прыжком он бросался к столу. И тогда можно было видеть его сутулую спину, будто согнутую постоянной кладью. Слышался тихий скрип пера. Буквы расставлялись колонками и узорчиками. Иногда он обводил их линиями и заключал в круглые ободки. Это было странное зодчество, до сих пор вызывающее недоумение. Воздвигалось огромное здание из самых разнородных материалов. Словесные слитки, тонкие и проницаемые, украшали его, как цветные стекла.
Где тонкой шалью золотой
Одет откос холмов крутой
И только призрачны и наги
Равнины белые овраги,
Да голубая тишина
Просила слова вещуна,–
Там праздник масленицы вечный…
Но размер обязательно изменится. Рифмы переплетутся в неугадываемых заранее сочетаниях. А дальше окажется, что это совсем не стихи. Внимание автора как бы переместится в сторону. В строки вломятся числа и рассуждения. И вот уже стихи превратились в доклад, и рядом с обнаженными, раскрытыми во всю ширь горизонта образами вам сообщаются и сведения о буквах, из которых данные образы построены. Метафоры пойдут рука об руку с формулами.
Хлебников не утаивал своей лаборатории. Все бытует в стихах одновременно. И случайно пойманная фраза («хитрый, как муха» повторяла одна знакомая излюбленное свое выражение, и Хлебников вписывает в очередную поэму: «город, хитрый, как муха»). И черновая заметка из тех, что обычно прячутся в записных книжках. И свежая таблица словообразований. И числа, почерпнутые из всевозможных источников.