лянная коробочка с тоненькими папиросками, которыми Брюсов тут же стал меня угощать.
Брюсов оказался выше ростом, чем я думал, и удивил меня глухим голосом, в котором было нечто от орлиного клекота, и гортанным произношением звука “р”. Мне казалось, что у него должен быть металлический голос и безупречная дикция.
Я жадно вглядывался в великого поэта. Да, действительно: “веки, опаленные огнем глаз”, кошачий лоб и крутые скулы: некрасив, но прекрасен. Суровое лицо и вдруг – добрая, даже робкая улыбка. Пристальный взгляд огромных, черных, странно прорезанных глаз – и тут же вскид мечтательного взора к потолку, чтобы поймать там цитату или умную формулу.
Короткими вопросами Брюсов заставил меня “заполнить” анкету: кто я, откуда, где рос, где учусь. Узнав, что я студент-юрист, Брюсов одобрил это “несоответствие”.
– Филология необходима поэту, но филологический факультет ему вреден. Там ему навязывают истины, вместо того чтобы их выращивать в его душе. Но лучше было бы, если бы вы учились на математическом.
Но я не успел порадоваться его одобрению. Брюсов спросил:
– А почему вы избрали юридический?
Увы! Я его избрал по соображениям плоско-житейским: юридический диплом открывает несравненно больше практических возможностей, чем другие: судейские должности, любое чиновничество, адвокатура; а с филологическим или же математическим – иди в учителя. Я с полной откровенностью это и сформулировал. Брюсов поглядел на меня и немедленно “подсек”, хмуро спросив:
– Значит, вас интересовала не наука, а карьера?
Я попытался как-то оправдаться, но не очень удачно.
Разговор коснулся моего “Гонга”.
– Вы талантливы, – сказал Брюсов.
Я окунулся в розовое масло.
– Но ваш “Гонг” еще не книга. Там слишком много чужих голосов. Стихи – интересные, звучные, но все это – бенгальский огонь, пиротехника.
Я окунулся в оцет.
– Вы спешите. Переживание вы заменяете воображением.
И он поразил меня, безошибочно продекламировав несколько строк из разных стихотворений, показывая, как я «спешу». Ведь книжку я ему послал полгода назад, и он не мог знать, что я к нему приду. Что за божественная память!
Брюсов продолжал меня “подминать”.
– Я видел афишу: завтра вы читаете доклад о Верхарне. Вы всего Верхарна читали?
Я признался, что некоторых второстепенных книг Верхарна из фландрийской серии не читал, но зная неплохо основные его книги и основную литературу о нем, считаю себя вправе прочитать коротенький реферат. (Доклад мой должен был состояться на вечере Северянина и был рассчитан на 20–25 минут.)
– Что же вы говорите о Верхарне?
Я стал излагать тезисы. Среди них было утверждение о том, что Верхарн – великий мастер стиха, слова и образа. Брюсов меня прервал:
– Неверно! Верхарн был великим поэтом, но довольно слабым мастером.
Настала пора и мне перейти в наступление и щегольнуть памятью.
– В вашем предисловии к переводам Верхарна вы, Валерий Яковлевич, говорите диаметрально противоположное. А именно… – И я наизусть процитировал соответственный абзац. Брюсов внимательно на меня поглядел, пружинно встал, вытащил с полки томик своих переводов, развернул и убедился, что я цитирую точно.
– Я, собственно, не то здесь хотел сказать: я имел в виду, что Верхарн только в лучших своих вещах стоит на высокой ступени мастерства, а не вообще, – пояснил он.
– Не знаю, что вы имели в виду, но сказали вы то, что сказали, – торжествовал я свою сладчайшую победу, – и я вправе повторять суждения столь авторитетного автора, как вы.
Брюсов переменил разговор. Поговорили еще о разных поэтах, о природе русского гекзаметра, – причем тут я опять заспорил, и не без успеха, – и я откланялся.
Провожая меня в прихожую и помогая, как я ни увертывался, надеть мою студенческую шинель, Брюсов нанес мне еще удар:
– А почему, – спросил он, – на вашем “Гонге” значится “Петроград”, тогда как печаталась книга в Харькове?
Брюсов был совершенно прав, обличая мое маленькое и невинное, но все-таки жульничество. Дело в том, что книги, изданные в провинции, встречались публикою и критикою недоверчиво и раскупались плохо, – и меценат, снабдивший меня деньгами на издание “Гонга”, присоветовал напечатать обязательное указание адреса типографии мельчайшим шрифтом в конце книги, а на титуле и обложке тиснуть “Петроград” и название несуществующего издательства “L’oiseau bleu” (“Синяя птица”). Так делали многие, и так, конечно, делать не следовало. Но Брюсов все-таки был жесток. Я разозлился и ответил дерзостью:
– Потому же, почему ваши “Семь цветов радуги” означены: “Книгоиздательство Некрасова, Москва”, а печатались в Ярославле.
Это было точно, но здесь заключался софизм: издательство действительно существовало и действительно в Москве.
Брюсов улыбнулся, как боец, умеющий оценить удачный удар противника, и сказал:
– А ведь верно!
Мы простились, и я унес в ненастную московскую ночь смешанное чувство встревоженности, умиления и досады, – и твердо решил издать мою злую брошюру о «двух “Памятниках”».
Такова была моя первая встреча с поэтом, которого я до сих пор читаю и перечитываю, ставя на первое место за Пушкиным…
Через несколько месяцев Северянин и я очутились в Баку; там должны были состояться два или три наших вечера. Из газеты мы узнали, что в Баку находится и Брюсов, читающий там публичные лекции по древней истории Востока. Оказалось, что Брюсов живет в той же гостинице, где остановились и мы.
Северянин был с Брюсовым в ссоре: Брюсов напечатал о нем весьма разгромную статью (и, бесспорно, во многих отношениях несправедливую), а Северянин ответил стихотворением, где были такие строки:
Вы, чьи стихи – как бронзольвы,
Вы поступаете бесславно;
Валерий Яковлевич! Вы —
Завистник, выраженный явно…
Северянин был также не прав. Брюсовская “агрессия” была продиктована не завистью, а другим, более спорным и благородным, хотя тоже злым чувством. Брюсов одним из первых оценил блестящий талант Игоря, поехал в Петербург знакомиться с ним (это было еще до “Громокипящего кубка”, в 1911 году), писал ему письма (я сам их видел у Северянина), где говорил: “Вы и ваша группа сейчас – самые молодые в России; прошу считать меня среди вас” (цитирую по памяти, но за смысл ручаюсь). Но тот путь, которым двинулся северянинский “эгофутуризм”, был избран не по брюсовскому компасу, – и Брюсов понял, что его любовь была “ошибкой”. У Брюсова есть строки, обращенные к Белому:
Я верил многим, я проклял многое
И мстил неверным в свой час кинжалом.
И брюсовская статья была именно этой “местью неверным”.
Раздражение Северянина, вызванное брюсовской статьею, давно улеглось, резкость его ответа, написанного сгоряча, стала казаться чрезмерною, и Северянин пожелал помириться с Брюсовым. Но, будучи болезненно-гордым и самолюбивым человеком, больше всего опасаясь подозрений в робости или в заискивании, он боялся сделать первый шаг – и возложил на меня дипломатическое поручение: пойти к Брюсову, разведать его нынешнее отношение к Игорю и постараться устроить “случайную встречу”, при которой они могли бы объясниться.
Я узнал, в каком нумере живет Брюсов, и постучался к нему. Брюсов сидел один, в своем неизменном сюртуке и мраморном высоком воротничке, левой рукой перелистывал какую-то книгу на армянском языке, а правой делал из нее выписки по-армянски же.
Меня он дружелюбно приветствовал, усадил и горячо заговорил о том, какой прекрасный поэт Саят-Нова. Воспользовавшись первой паузой, я приступил к выполнению моего поручения. Но я решил обойтись без дипломатии. Брюсов был слишком крупным человеком, чтобы его можно было оскорбить экивоками и намеками. Я сказал просто:
– Северянин хочет с вами объясниться и помириться, но ему страшно, что вы превратно поймете его решение. Я должен вас заманить куда-нибудь, где вы с ним встретитесь.
Брюсов улыбнулся своей доброй улыбкой и сказал:
– Какие глупости! Я охотно сам к нему пойду. Идемте.
Он пружинно поднялся, аккуратно убрал свою работу и, предводимый мною, прошел в нумер к Северянину. Северянин не ожидал столь быстрого успеха моей миссии. Побледнев, он встал навстречу Брюсову. Они обнялись. Я ретировался в свой нумер, не желая мешать объяснению.
Через час ко мне постучался официант и сказал, что меня просят в ресторан при гостинице. Я спустился.
В особой ложе ресторанного зала за накрытым столом сидели, оживленно и дружелюбно беседуя, Брюсов и Северянин, жена Северянина и Иоанна Матвеевна Брюсова, остроумная и насмешливая, которую я видел впервые и которой был тут же представлен. Меня приветствовали как «ангела мира», налили мне бокал шампанского (бутылки стояли в сторонке на стуле, стыдливо завешенном салфеткою: спиртные напитки были запрещены) и немедленно заставили читать стихи.
Амфитрионом этого маленького мира был какой-то безукоризненно одетый джентльмен восточного типа, оказавшийся местным меценатом, богачом Арутюновым (кажется, я не ошибся в фамилии). Он приехал к Северянину просить его посетить вечером устраиваемый Арутюновым банкет, где будут армянские писатели и вообще весь бакинский mond вплоть до адмирала, командующего каспийской флотилией. Покуда же, восхищенный встречей также и с Брюсовым, он устроил завтрак.
Читал стихи я, читал Северянин. Брюсов слушал внимательно, вскинув голову и недвижно уставив свои огромные глаза в какую-то точку в пространстве, изредка роняя слово одобрения рифме или ритмическому ходу. Сам читать свои стихи не пожелал, но, уступая общему натиску, прочел несколько переводов из Саят-Новы – к полному восторгу Арутюнова.
Однако миллионер вскоре был разочарован: во-первых, Брюсов категорически отказался быть на банкете, хотя Арутюнов предлагал прислать автомобиль и буквально умолял заехать хоть на четверть часа, во-вторых, когда завтрак окончился, Брюсов решительно воспротивился намерению Арутюнова расплатиться по счету и настоял на равномерной оплате: он, Северянин и Арутюнов (мне платить не позволили: я – “гость”).