Маяковский и Шенгели: схватка длиною в жизнь — страница 20 из 77

Зигзаги страсти

В архиве стихов Георгия Шенгели, которые только недавно увидели свет, очень много таких, что касаются его личной судьбы, особенно, когда это носит любовный, почти интимный характер. Вот и в стихотворении «Все умерли: Татьяна и Наташа…», несмотря на его откровенно литературный характер, опирающийся на книжные персонажи, нельзя не почувствовать стук тревожного сердца поэта, не умеющего выбросить из своей памяти мысли о той, кто до сих пор прожигает ему душу:

…Увы, я не хочу иной, чем та,

Кто пламенела виноградной кровью

На южных бастионах, и взята

В тот русский плен нерусскою любовью.

Как быть без той, истаявшей в тоске,

В скучающих шелках Парижа

Грешившей безоглядно-налегке,

Но каявшейся, крестной кровью брызжа…

Так получилось, что летом 1924 года переехавший из Одессы в Москву поэт Георгий Шенгели развелся со своей первой женой-красавицей Юлией Дыбской. Восемь предыдущих лет пролетели для него, как в тумане – то ли была у него семья, то ли ее не было, а скорее всего, она напоминала ему только иллюзию. В 1914 году он на Юлии женился. Весну, а также вторую половину 1916 года и первую половину 1917-го он «прокатался» с Игорем Северяниным по югу России и Кавказу, заезжал в Москву и Петроград, снова ехал в южные регионы страны. В перерыве отдыхал у Северянина на его даче в Гатчине, где тот старался привлечь его к рыбной ловле, но Георгия это не привлекло. С 1919-го и до августа 1921 года Георгий находился сначала в Севастополе, а затем в Одессе, скрываясь под фальшивым паспортом от белогвардейской разведки и одновременно занимаясь литературой… Где находилась Юлия в эти наполненные бродяжничеством мужа дни – никому неизвестно, но создается впечатление, что жизнь каждого из этих молодых супругов текла исключительно своим чередом…

16 июня 1924 года Шенгели сообщал письмом в Ленинград поэтессе Марии Шкапской: «С Юлей мы разошлись… Я убедился с полной отчетливостью, что Юля мои интересы, мой труд, мое здоровье с легчайшим сердцем приносит в жертву своим подругам и, дабы провести с ними время в Коктебеле, хладнокровно создает такую денежную обстановку, при которой мой отдых (и не от работы, а от Москвы, от дрязг, от тягот), совершенно необходимый мне, – готов полететь к черту. Я не буду детализировать перед Вами всю эту грязь, ложь, шептанье и пр. Эту мою убежденность я высказал Юле 10-го числа: произошла дикая сцена, в результате которой у меня прокушена рука (вот, пожалуй, “новое”), и я ушел. На следующее утро, в отсутствие Юли, вернулся, собрал необходимые вещи и унес их… Свободен. Тяжелый опыт, занявший 9 лет в моей жизни, а отнявший, наверное, 20. Баста».

А немного погодя он писал в письме той же Шкапской: «Вчера приехала Юля. Виделся с ней; говорить со мной отказалась, – не только в основном, но и вообще, о мелких деловых деталях. 100 % враждебности и презрения. И, признаться, этого-то я не понимаю до конца. Ну – Бог с ним. Если я сделал очень много, чтобы создать отчуждение, то и все возможное я сделал, зачеркивая очень многое, забывая незабываемое, – чтобы вернуть прошлое…»

И, в преддверии замаячившей перед Георгием новой свадьбы на Нине Леонтьевне Манухиной, он напишет небольшое стихотворение, посвященное своему завершившемуся восьмилетнему браку с Юлией Дыбской, и напишет его, надо сказать, оставаясь при этом честным перед собой и перед словом, с документальной точностью о «первой измене и последней любви», а также о своей второй жене Манухиной:

И к сердцу одному привычен,

В него я восемь лет входил

И, успокоен, безразличен,

Оставил в нем и пыль, и пыл.

Иное сердце предо мной,

Но горькой радости к истомам

Одной лишь мне идти тропой:

Войдя в него, я вскрою вену,

Ему отдам по капле кровь —

И первую мою измену,

Мою последнюю любовь.

С момента женитьбы Георгия на Манухиной его жизнь начала «становиться на рельсы» – напишет он позже скупым телеграфным стилем на страницах своей «Автобиографии». И это произошедшее с ним «становление на рельсы» не в последнюю очередь случится благодаря его фантастической встрече с Ниной в Москве…

Нина Леонтьевна Манухина (в девичестве – Лукина) происходила из офицерской семьи. Поэтесса. Родилась в 1893 году на Украине, в городе Елисаветграде, и в самом раннем детстве вместе со своими родителями переехала оттуда в Москву. Училась в I Московской женской гимназии; одно из гимназических сочинений Нины было перепечатано в «толстом» журнале – и это можно считать ее литературным дебютом.

Детство и юность Нины прошли в бедности, но все же она смогла окончить институт. После смерти отца, отличавшегося строгими правилами, мать вторично вышла замуж, а вскоре – вышла замуж и сама Нина Леонтьевна. Выращенная в семье принцессой, уверенная в себе, знающая цену своей эффектной привлекательности, уму и образованности, она с детства привыкла к себе как некоей высокой общепризнанной ценности.

Первым ее мужем был московский преуспевающий врач Сергей Манухин – человек высококультурный, богатый и безумно ее любивший. Она навсегда оставила за собой его фамилию как литературное имя, хотя любви к нему не разделяла и, по ее откровенному признанию, вышла замуж только для того, чтобы вырваться, наконец, из обстановки опостылевшей бедности.

Ее свадьба – это сладкий медовый месяц, прошедший на юге Франции и в Монте-Карло. А потом она долго лечила свои слабые легкие в швейцарском санатории в Давосе. Ну, а там, как-то само собой, оказался рядом с ней некий красавец-француз граф Андре Фонтен. И соответственно – завязалась любовь, и был великолепный Париж, концерты Дягилева… Легкие останутся слабыми на всю жизнь, но Давоса больше не будет, он только мелькнет еще один раз лет тридцать пять спустя в стихах, словно впервые увиденный из окна вагона:

Колоколенка вытягивает шею:

ей не терпится в вагон к нам заглянуть,

да под снежной ватой сосны, цепенея,

несговорчивые, заступают путь…

Романтика любви Манухиной расшибется вскоре о жестокий реализм Первой мировой войны. Граф на собственном аэроплане (как во времена Второй мировой войны еще один французский граф – Антуан де Сент-Экзюпери) отправится воевать и будет смертельно ранен. В революционно-обезумевшей Москве непостижимым образом найдет Нину телеграмма от матери Андре, зовущая ее срочно приехать, чтобы застать в живых ее умирающего сына. Но о поездке в это время речи быть уже не могло…

Вглядываясь в две идеологические формулы: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели» (это сказано Эженом Вогюэ в рассуждении об истоках творчества Достоевского) и «Вышли мы все из народа» (песня, написанная революционером Леонидом Радиным), Нина Леонтьевна Манухина-Шенгели написала: «Пересечение этих двух утоптанных путей означило катастрофу. Тектонический сдвиг быта, бытия, истории, современности, культуры, варварства. Позвонки столетий разошлись – и судьбы тех, кто очутились между ними, распались, как стекляшки сломанного калейдоскопа. Все эти метафоры есть у лучших очевидцев – поэтов того времени: не воображением созданы, но писаны с натуры. Успели превратиться в клише, но не перестали быть верными…»

Кажется, именно об этом написал в своей антологии «Десять веков русской поэзии» Евгений Евтушенко: «Может, все мы с вами вышли из «Шинели», / но из брюсовского сюртука – Шенгели».

До этого не чаявший в Нине души муж часто возил ее по заграницам, где она подолгу живала и в Париже, и в Ницце, и где у нее было много поклонников. Ей очень нравилась русская культура, и она с удовольствием ездила из Ниццы в Париж на выступления балетной труппы Сергея Дягилева. Именно к этому времени относятся первые поэтические выступления ее самой. Одним из самых ярких стихотворений той поры является «Мечта о Париже» – так, к сожалению, и не вошедшее до сих пор ни в один поэтический сборник:

Седой, неразрывный туман опускается ниже и ниже,

Завесой сплошною окутал сады и дома,

А в сердце – безумье мечты о далеком Париже,

О радостной жизни, похожей на бег Cinema.

По шумным бульварам идти и толпой опьяняться,

И яркие краски витрин восхищенно впивать,

Случайной улыбкой обжечься, и звонко смеяться,

И темный букетик фиалок в петлицу вдевать.

А после в auto – распахнуть соболя шелковистые,

Откинуть с лица паутинно-прозрачный вуаль,

Вдыхать упоенно фиалки росисто-душистые,

И жадно следить – промелькнули Vendome, Etoile…

Вбежать в вестибюль, расстегнуть торопливо перчатки,

Всю нежность вложить в этот первый ласкающий взгляд,

И вместе – смеяться, и петь, и решать мировые загадки,

И пить безрассудно бунтующей юности яд!..

Лежать у камина на тигровой шкуре змеистой

И слушать внимательно сказку пылающих дров…

Потом окунуться в зрачки серебристо-лучистые,

И душу раскрытую трепетно выпить без слов…

Идти, разрывая устало туман онемелый,

Нечаянно вынуть платок, надушенный слегка Mimosees,

И плакать по-детски, в тоске безутешно-несмелой,

Об ярко сожженных мгновеньях на Champs Elisees…

В «незабываемом 1918-м» Нине Манухиной было двадцать пять лет. И она писала стихи – конечно же, о переживаниях, которые ей самой представлялись самыми единственными и неповторимыми, и которые, будучи изложены на бумаге, были очень похожи на то, что сочиняли многие ее сверстницы с благополучной изначально судьбой, надышавшиеся декадентскими пряностями символизма. Но все-таки это были уже настоящие стихи, заслуживающие к себе серьезного внимания: