Он сильно мучился, пока все-таки умер. Но главное, что при производстве вскрытия потом никакого рака у Кривцовой не нашли…
– Теперь таких романтических клятв никто не дает, – промолвила она. – А если же кто-то и даст, то разве он – выполнит?..»
С каждым наступающим годом стихи Нины Леонтьевны становились все печальнее и красивее, не оставляя в себе ничего лишнего, ни одной случайной черты. Только красота – и правда:
Поезд несется средь снежного блеска.
Блеклое небо и ветер нерезкий
До горизонта – леса и леса,
Белые, словно мои волоса…
Это – гигантский ковыль, не деревья!
Вся бесприютность, вся скука кочевья
Хлынули в душу… от голых ветвей
Боль одиночества только острей…
Или же вот такое – в высшей степени откровенное – женское стихотворение:
Да, это – старость… и никто уже
Не станет, задыхаясь, мне шептать,
Что кожа у меня – атлас прохладный,
Что у меня айвовое дыханье
И темный хмель – крылатые глаза…
Никто… никто!.. как щупальца, морщинки
Впились мне в тело и поглубже – в душу,
И ни на что уже живым порывом
Я не способна больше отвечать…
А вот живу… не возмущаясь даже,
Что с каждым днем мне все скучнее жить,
Что этой жизни не воспринимаю
Я ссохшейся душою, а о прошлой
Так запыленно стала вспоминать…
Все понимаю я… и все ж не меньше
Мне больно от обиды, чисто женской,
Что мне уже почти совсем не лгут…
Как рассказывала однажды Нина Леонтьевна, на Арбате находился знаменитый в сталинские годы антикварный магазин, куда иногда любил захаживать Георгий Аркадьевич. Проходя как-то мимо него, он увидел в витрине невероятной красоты морскую подзорную трубу XVII века. Невозможно было в стенах магазина проверить, исправна ли она. Тогда он вышел на улицу и стал наводить трубу на разные предметы. Поскольку в то время Арбат представлял собой особую государственную трассу, по которой ездил непосредственно сам генсек, то горе-испытателя тут же схватили и отвезли на Лубянку. Он вышел оттуда лишь через двое суток – после того, как нашлись в городе люди, которые не побоялись за него поручиться.
Потом вдова Шенгели Нина Леонтьевна признавалась, что она ненавидела эту его трубу, и когда мужа не стало, она первым делом ее сразу же продала…
Весной 1941 года Нине Манухиной, в составе письма к Георгию, пришла небольшая записочка от Игоря Северянина из Финляндии, в которой он писал: «Светлая Нина Леонтьевна, спасибо Вам за стихи – грустные и трогательные, изысканные и хрупкие. Отчего Вы бросили писать? Такие стихи нужны для небольшого круга ценителей. Это тем ценнее.
Берегите моего и своего друга!
Всего хорошего от Верочки и меня. Игорь».
Но Нина, как мы уже видели, писать свои стихи окончательно не бросала, а время от времени все-таки писала их в свои блокноты, складывая на будущее в ящиках столов. А много лет спустя, когда Георгия Аркадьевича Шенгели уже не было с Ниной рядом, она написала ему несколько поэтических посланий, надеясь, что он их сумеет однажды прочитать с неба:
Любый мой! Ведь я была лишь тенью,
Только тенью верною твоей,
И училась мудрости терпенья
В будничном теченье дней.
Смерчем неудач скосило годы,
Разрасталась травля за спиной,
Но твои тревоги и невзгоды
Все делил ты поровну со мной…
К окончанию своей жизни Георгий обрел спокойствие, почти перестал писать стихи и начал мечтать о тихой жизни у моря. «Ты снилась мне сегодня, мы устраивали наш домик где-то на юге, – писал он жене во время войны. – Эх, эх, когда это будет? До судорог хочется юга, моря, мира, тишины, тебя… Устал я до чертиков. И мало надежды прожить хотя бы последние годы достойно в тишине. Ведь когда мы отобьемся от Гитлера, стране придется зализывать такие раны, столько восстанавливать, что литература, естественно, будет на последнем плане, а в ней на последнем месте окажутся переводы классиков и мои стихи, так что прожить будет нелегко. И все-таки, Нинка, уедем к теплому морю. Буду работать хоть учителем, лишь бы хлеб был. Надо мужественно признать свое поражение в борьбе за первоклассное литературное имя. Не вышло. Возложим надежду на “грядущие века” (хотя они, как сказал Байрон, “к подобному наследству не ревнивы”), а грядущие годы посвятим “тихой жизни”. Дописать книгу о стихе, доперевести “Дон-Жуана”, написать воспоминания, – и все. И писать стихи “для себя”. Вот программа… Отпущу себе бороду и буду “пользоваться уважением сограждан” где-нибудь в Феодосии или в Алуште. И будем есть пилав из мидий».
«Дом там, где ты, – пишет он ей в другом письме. – Мне кажется, сейчас произошла окончательная проверка нас с тобой, и вышло, что “ин побредем”. Да, Нинка?»
14 января 1958 года Манухина ответила ему на это письмо своим запоздалым стихотворением «Протопоп Аввакум» с эпиграфом «Ин побредем, Марковна…»:
Нет! – Одиночества вдвоем
У нас ведь не бывало…
И я жалею об одном:
Что вместе жили мало!
Каких-то жалких тридцать лет
И страшный год разлуки, —
Войны неизгладимый след,
Отчаянья и муки…
Мы все делили пополам:
Скупого счастья блестки
И горе щедрое, – и нам
Мир не казался жестким…
И верилось, что добредем
Вдвоем мы до могилы
И там мы вместе отдохнем,
Как вместе жизнь прожили…
Но ты ушел… и я одна…
Но ждет за счастье плата, —
И одиночеством до дна
Жизнь и душа объята.
«Поэт должен жениться на будущей вдове», – говаривал когда-то Георгий Шенгели. Нина была на год старше его, смолоду болезненна, часто посмеивалась в ответ, мол, еще неизвестно – кто кого переживет. Но от смеха до слез – всего ничего…
Смерть Шенгели в ноябре пятьдесят шестого года стала для Нины Манухиной ударом сокрушительным. Первые пять медленных лет она никак не могла прийти в себя. То, что было живым, становилось памятью. Ничто не помогало. Единственно, только стихи. И еще немного – письма от друзей, которые хотя бы время от времени напоминали ей о себе.
В марте 1958 года Нина Леонтьевна Манухина-Шенгели получила письмо от Ивана Ивановича Пузанова, с которым они с Георгием Аркадьевичем дружили во время его работы в Севастопольском пединституте и потом встречались летом на даче у Максимилиана Волошина. Иван Иванович так писал вдове своего любимого друга и поэта[3]:
«Дорогая Нина Леонтьевна!
Вы, вероятно, уже надулись на нас за то, что мы с женой никак не реагировали на ваш отчет о вечере памяти Георгия. Не думайте, что я, бегло просмотрев ваше писание, тотчас о нем забыл: совсем наоборот! Не далее, как вчера, я пытался ознакомить с ним других “трудящихся”, начав с друзей семейства Шенгели, и предложил его Николаю Всевловичу Аргиропуло, одному из наших библиотекарей, прирожденному Керчанину.
Но он уведомил меня, что мать его, старая Аргиропулиха, которая, по-видимому, дружила с Иоросом еще в детстве, уже получила отчет из первых рук. Но больше в Одессе его предложить некому! В этом удивительном городе буквально нет ни одного человека, который бы любил и понимал стихи и был при этом знаком с творчеством Шенгели! Вы понимаете, почему моя муза здесь глохнет и звучит только на сатирический лад.
Не совсем мне нравится, что вы опять начинаете прихварывать. Неужели вы не прекратили перегружать себя работой? Вы же видите, что ваша спешка не привела ни к чему. По моему глубокому убеждению, вас сильно подкузьмила деградация Пузикова. Он, по-моему, все же не мог отмочить такой репликой, что “будем, дескать, печатать живых, а сущие в гробе пусть себе тихо спят”. “Черти полосатые! А когда Шенгели был жив, вы его шибко печатали?!” Так нам было бы гаркнуть на эту шпану, стукнув кулаком по столу. Возвращаясь к Пузикову, я полагаю, что на него можно было воздействовать через его учителя, Николая Каллиниковича Гудзия. Да! Не везет российским Музам! Быть может, вы пришлете мне еще что-нибудь из поэтического наследия Шенгели? А потом – вы же мне обещали замечательное стихотворение Пастернака?
В заключение опять возвращаюсь к вашему отчету. Удивительное дело! Он произвел на меня и Евгению Николаевну прямо противоположное впечатление – т. е. не самый отчет, как таковой, а вечер в его освещении. Мне вечер, в общем, понравился и я нахожу, что наиболее яркие выступления свидетельствовали о большой любви и уважении к памяти покойного (конечно, не говоря о товарище, который “не успел подготовиться”). А Евгения Николаевна вечером, в общем, не удовлетворена.
Ну – будьте здоровы, вы и вся ваша семья. Если дочь ваша действительно вернется под крылышко мамаши, это будет замечательно!
Ваш навеки И. И. Пузанов».
О том, что их взаимоотношения на этом не оборвались, говорит еще одно письмо, пришедшее Нине Леонтьевне от Ивана Ивановича, обозначенное датой 10 ноября 1962 года, в котором он пишет:
«Давно собирался вам написать, но собрался сделать это в преддверии печальной для всех нас даты. Об этом позаботилась хранительница всяких дат – Е. Н.П. Я частенько вспоминаю Георгия и перечитываю его стихи. Не помню, писал ли я вам, что я очень хотел бы иметь его балладу о мышелове, которую он читал в Симферополе еще до приезда своей Музы, сопровождаемый Дашей и Вороном. А еще хотел бы иметь из его цикла “Сны” тот сон, где рассказывается о каком-то еврее, подарившем ему не то чудесный кубок, не то чашу.