«Шенгели молод, особенно для профессора. Голос у него глубокого, мягкого тембра, низкий и очень гибкий. Стихи Шенгели были абсолютно искренни: он был неспособен на подделку мыслей и чувств. Он делал много добра людям и никогда не говорил об этом. Я угадал сразу: профессор из наших краев, человек южный. И правда – он из Керчи, в Москве не так уж давно. Он был комиссаром искусств в Севастополе…
Пройдет время – он будет вести занятия в тюрьме, в литературном кружке, состоящем из заключенных. Поэтому ему выдадут револьвер, и он мне его покажет, и мы будем чистить его вместе, три раза в неделю.
Мне казалось странным, что Шенгели – профессор. Для меня он был – поэт. Я не думал, что человек одновременно может быть и поэтом, и ученым. Я еще в детстве, года три тому назад, прочел книгу его стихотворений “Раковина”. А теперь он подарил мне свой “Трактат о русском стихе”», – написал о своем учителе Арсений Тарковский.
Что же касается той самой квартиры Марины Цветаевой, в которую поселился Георгий Шенгели, не оказав помощи Анастасии Цветаевой, то в воспоминаниях о нем пишут, что он «с супругой жил в довольно тесном помещении, когда к ним подселился Арсений Тарковский, обосновавшийся под письменным столом, куда ему даже провели электрическую лампочку. Георгий Аркадьевич кормил безденежного ученика и заставлял его писать стихи. А позже он поможет Арсению наладить сотрудничество с газетой «Гудок», с которой в ту пору поддерживали связь Михаил Булгаков, Валентин Катаев, Юрий Олеша, Илья Ильф и Евгений Петров.
Поэзия Шенгели открыла молодому поэту, что можно писать стихи и на современные темы. Тарковский был изумлен, он не знал этого до знакомства с Шенгели. Еще так недавно он полагал, что стихи следует писать на старые, проверенные, классические темы, о падении Трои, например, и любовные, причем современность может присутствовать в стихах только последнего рода – любовных… При этом в вопросе формы стиха Шенгели был абсолютным сторонником неоклассицизма.
Вот как писал о своем трудоустройстве в «Гудок» и вхождении в поэзию Арсений Тарковский:
«Шенгели стал моим учителем во всем, что касалось стихотворчества. Прежде всего, он обучал меня современности. Когда я забирался на античные горы слишком высоко, он хватал меня за ноги и стаскивал на землю. Он говорил:
– Почему вы не напишите стихотворения – ну, скажем, о милиционере? Он же несет чрезвычайно важные функции: он осуществляет власть государства на этом перекрестке…
Шенгели жил тогда в Борисоглебском переулке на каком-то поднебесном этаже в одной комнате со своей женой Ниной Леонтьевной. У них была собака Ворон, доберман-пинчер.
Крыша текла. Хозяева подставляли тазы, ведро и консервные банки, и струйки воды противно стучали по железу. В комнате было тесно, и стало еще тесней, когда Шенгели поселили меня под письменным столом. У меня там была постель и электрическая лампочка.
Денег у меня не было. Георгий Аркадьевич кормил меня и заставлял писать стихи…
– Знаете, что? – сказал как-то он. – Я ухожу из “Гудка”. Не хватает времени. Я веду в этой газете фельетон на международные темы в стихах и судебную хронику. Возьмитесь за это дело.
– Я не умею, – сказал я.
Мне стало страшно. Показалось, что легче умереть, чем написать фельетон в стихах на международную тему. Конечно, легче, чем в прозе, но никогда, никогда мне с этим делом не справиться.
– Легче умереть, чем написать фельетон, – сказал я.
– Ну вот еще! Нате вам газету, найдите тему!
Я взял газету и действительно нашел тему.
– Вот, – сказал я, – смотрите, Георгий Аркадьевич: Пилсудский на заседании сейма…
Не помню, как оскандалился тогда Пилсудский, но мой учитель сказал:
– Прекрасно! Пишите про Пилсудского! Сейчас же! Когда напишете, мы пойдем в “Гудок”, и вы станете сотрудником редакции.
Я сочинил свой первый фельетон. Шенгели выправил его, поперчил и присолил. Под его руководством я составил и свой первый судебный отчет.
Так Шенгели связал мою жизнь с газетой, чтобы, – если он с Ниной Леонтьевной уедет из Москвы на лето, – я не умер с голоду и увидел, что такое работа и настоящая жизнь…»
Георгий Аркадьевич и позднее опекал своего юного друга – помог ему с работой на радио, где Тарковский писал инсценировки радиоспектаклей. Правда, работа эта быстро закончилась, так как в пьесу под названием «Стекло» (тогда шел 1932 год) он ввел персонаж, именовавшийся как «Голос Ломоносова», и тотчас РАППовская критика обвинила его в мистицизме и поповщине. Призванный «наверх» для строгой проработки автор на все сыпавшиеся на него нападки ответил: «Какие вы все скучные!» – и навсегда расстался с радио.
И опять Шенгели не оставил юного друга – в 1933 году он предложил ему попробовать свои силы в переводе поэзии народов СССР. Тарковский попробовал – получилось хорошо. Профессия переводчика хотя и весьма тяготила, а порой и просто подводила к смертельной грани, но зато кормила его всю жизнь. Работа в области переводов подарила ему его любимые скитания – но теперь уже со статусом «творческих командировок», которые продолжаются по Киргизии, Крыму, Кавказу… А в 1940 году его, наконец (вновь не без участия Шенгели), принимают в Союз писателей.
Арсений тоже был верен своему старшему другу, стараясь помогать ему во всех случающихся бытовых проблемах. Так, в один из дней у Георгия и Нины пропал их любимый пес доберман-пинчер по кличке Ворон. Он был уже очень стар и, похоже, что ушел куда-то умирать. Животные знают, сколько печали и хлопот сопряжено с их смертью, и, если есть еще хоть какие-то силы, то они стараются уходить умирать подальше от дома. Вот и Ворон тоже ушел.
«Шенгели, – писал Арсений, – разослал не меньше трехсот писем с просьбой возвратить ему собаку или сообщить, где она находится. Но Ворона нигде не было.
Георгий Аркадьевич очень дружил с Вороном. А друг – исчез…
В Георгии было много от мальчишки, выросшего на юге в годы Гражданской войны. Он любил пистолеты, даже игрушечные, любил шпаги, любил бороться с приятелями: кто кого одолеет, наклонит руку противника к столу… он любил шахматы, был неплохим фехтовальщиком…» Кстати, в московской квартире Георгия на Проспекте Мира даже в 1970-е годы еще сохранялась красивая шпага, правда, не боевая, а парадная, полагавшаяся к мундиру в торжественных случаях, которую насмешливо именуют – «жабоколка».
Вспоминая уже в свои зрелые годы ушедшего из жизни Георгия Шенгели, Тарковский считал его и своим учителем, и добрым другом. «Дружба для него была понятием священным, – писал он. – Я уверен, что ради дружбы он мог броситься в огонь, не моргнув глазом».
Позже Арсений Тарковский еще рассказывал о своем учителе:
«В начале тридцатых годов Георгий Аркадьевич стал редактором отдела литературы народов СССР в Гослитиздате. И он тут же позвал в издательство нескольких моих сверстников, с которыми нянчился так же, как и со мной, позвал меня и приучил нас переводить стихи…
Он писал: “клинописная память моя…” Как много он знал! Как много помнил! Он интересовался: иностранными языками, статистикой, политической экономией, математикой, физикой (особенно – акустикой), историей, современной политической жизнью, астрономией, судебной психиатрией, психологией сновидений, медициной, географией, эстетикой, философией, химией.
Когда-то я был самым юным, где бы я ни был. Теперь часто, слишком часто – я старше всех. Когда я познакомился с Шенгели, он был еще очень молод. Но, само собой разумеется, – он всегда был старше меня. И, если мне приходилось трудно, я спрашивал у него совета, и он всегда давал мне единственно верный совет. Я многому пытался научиться у него и во многом ему обязан…»
В 1919 году Георгий Шенгели познакомился в Севастополе с журналистом Власом Дорошевичем. Город тогда после нескольких месяцев пребывания в нем частей Красной Армии был захвачен выбившими их войсками Деникина. Узнав о том, что в городе находится знаменитый журналист, он немедленно помчался к нему, чтобы взять интервью. Встречи и разговоры с «королем фельетонистов» он описал в посвященном ему и, к сожалению, незаконченном очерке. Шенгели в нем пишет:
«Я послал знаменитому журналисту мою визитную карточку, будучи не вполне уверен, что мое имя ему знакомо. Меня приняли немедленно. Потом я узнал, что Дорошевич не слыхал моего имени, что я был для него вполне “человеком с улицы”, – но что двери его всегда открыты для любого посетителя:
– Я же не митрополит, чтобы отказывать в приеме, и не лейб-медик, – говорил он мне после.
– Но ведь вам очень должны мешать посетители, – удивлялся я.
– Пусть лучше мне помешают, чем я упущу чужую беду или тему для фельетона; ко мне ходят люди переполненные, – возражал он.
Я вошел в большую, безвкусно обставленную комнату со множеством диванчиков, пуфов, бамбуковых столиков, обвешанную фотопортретами пышнотелой красавицы и – окантовками каких-то громадных газетных вырезок. У окна стояло прекрасное кожаное кресло. С кресла поднялся мне навстречу очень высокий массивный человек с бритым лицом, с тяжелой нижней губой и странными рыжими глазами. Одет он был в прекрасные фланелевые штаны и в казенную матросскую блузу “голландку”, без тельняшки, позволявшую видеть толстую шею и грудь, покрытую седоватым руном.
– Влас Дорошевич, – сказал он густым басом, протягивая мне маленькую мягкую руку, удивительной, как потом рассмотрел я, красоты, хотя и поросшую рыжим пухом.
Я не помню в подробностях первой нашей беседы, помню лишь то, что она продолжалась часа два и что очень скоро я превратился в настороженного слушателя, жадно внимавшего рассказу о его, Дорошевича, занятиях и планах. Он в уединении, на вынужденном досуге готовил цикл лекций о Романовской монархии, об ее важнейших деятелях, начиная с Витте, с которым он хорошо был знаком. Он подчеркивал черты рокового сходства между судьбами Николая II и Людовика XVI, начиная от “ходынки” на Ходынском поле и “ходынки” в тесных проулках Орлеана, где короновался Людовик, и кончая казнью обоих. Он знал множество закулисных подробностей Николаевского царствования – в его дворцовом аспекте.