Маяковский и Шенгели: схватка длиною в жизнь — страница 43 из 77

Тяжелобольного утомлять разговором не положено. Да и о чем можно было говорить с человеком, который, естественно, давно забыл меня – когда-то мелькнувшего в поле его зрения и через минуту канувшего в небытие? Мне оставалось лишь выполнить поручение Нины Леонтьевны – узнать, как он себя чувствует и в чем нуждается.

– Вы, Георгий Аркадьевич, меня не знаете… я – по поручению Нины Леонтьевны… – неуверенно начал я, но он с живостью прервал меня:

– Помилуйте, как же не знаю! Ведь вы приходили в “Гослитиздат”.

Он назвал мою фамилию и книгу французского писателя, которую я переводил. Я был так поражен – этой феноменальной памятью, над которой не имела власти и тяжелейшая болезнь, что не нашел слов для ответа. А Георгий Аркадьевич, то и дело облизывая пересохшие потрескавшиеся губы, помолчав, снова заговорил, но уже потускневшим голосом:

– А жене скажите, что все… замечательно.

– Как вы чувствуете себя?

– Прекрасно. Как… как тореадор перед боем быков. Только вот… темнутка! Вы понимаете, эта темнутка…

У меня упало сердце.

– Темнутка?!

– Да. Она приходит неслышно… все время вертится…

И начался бред, тифозный бред.

В профессорском кабинете состоялся краткий разговор:

– Как, по-вашему, Шенгели переносит болезнь?

Профессор, еще довольно молодой для своего звания человек, молчал довольно долго. И, наконец, неохотно проронил:

– Вы же понимаете, Евгений Николаевич, больному – за сорок, организм очень истощен… Сами видели, есть осложнения со стороны нервной системы…

– Ну, а прогноз? Прогноз?

Профессор развел руками. Но заметив, какое впечатление произвел этот жест, с неожиданной энергией прибавил:

– Сделаем все, что можем. А современная медицина может немало – уверяю вас. В общем, вытянем.

И действительно, сделали, как видно, все, что могли. И вытянули Георгия Аркадьевича, отбили у курносой».

Болезнь его, слава Богу, отступила, и о ней напоминали потом только бросающаяся в глаза худоба и желтизна на щеках, но о том, какой след оставила эта жуткая болезнь в душе Георгия, свидетельствуют только некоторые стихотворения этого тяжелого периода, например, такое, как «Сердце», написанное 4 апреля 1943 года:

В гипнозе боев и пожарищ

Весь мир замирает вокруг, —

И ты замираешь, товарищ,

Мой верный работник и друг.

С тобою мы жили полвека,

Ты билось в груди у меня;

Но, видно, нельзя человека

Все время держать у огня.

Замучен сплошным перегревом, —

Стихами, любовью, войной,

Презреньем, обидами, гневом, —

Чужеет он яви земной.

И пусть в одичалых народах

Безумствуют правда и ложь, —

На отдых, на отдых, на отдых

Ты, старое сердце, идешь!..

Полвека с тобою мы жили,

Отраду и муку деля,

Ты кровь продвигало по жиле,

Как воду проводят в поля.

Ты вместе со мной бунтовало,

Все боли ты знало мои,

Со мною жену обнимало,

Лежало со мной в забытьи.

Делило порывное пламя

И скуку вседневных забот,

И не было тайн между нами:

Был ясен условный наш код.

Но – хватит! В признаньях и кодах

Что было – поведано сплошь.

На отдых, на отдых, на отдых

Ты, старое сердце, идешь!

Слабеет бессонный твой молот,

Неверен твой мерный размах, —

И в жилы вливаешь ты холод,

И он называется – страх.

Но, право, бояться не надо,

Отрадно заканчивать путь,

Отрадно средь грома и ада

Спокойно-спокойно уснуть.

Оставить любимых?.. Ну что же!

Они ведь простят и поймут,

Что не было в жизни дороже

Растраченных с ними минут.

Стихи?.. Но в балладах и одах

Не вся ли расплескана дрожь?

На отдых, на отдых, на отдых

Ты, старое сердце, идешь!

Несмотря на все трудности и боли в «стареющем» сердце, сам того не ожидая, Шенгели довольно быстро восстановил после благополучно завершившейся болезни свои творческие силы и, помимо работы над переводом «Дон Жуана», начал снова писать свои собственные стихи. Именно здесь, во Фрунзе, 31 июня 1942 года им было написано одно из самых тревожных, волнующих и многослойных его стихотворений о жизни на «зеленой звезде»:

Мы живем на звезде. На зеленой.

Мы живем на зеленой звезде,

Где спокойные пальмы и клены

К затененной клонятся воде.

Мы живем на звезде. На лазурной.

Мы живем на лазурной звезде,

Где Гольфштром извивается бурный,

Зарождаясь в прозрачной воде.

Но кому-то захочется славой

Прогреметь навсегда и везде, —

И живем на звезде, на кровавой,

И живем на кровавой звезде.

Нина Леонтьевна нашла ему отдельную квартиру, чтобы никто не мог ему там мешать, и понемногу возвращаясь к своему прежнему здоровому состоянию, Георгий начал опять работать над переводом «Дон Жуана». Шел 1942 год, жизнь в эвакуации была трудная, но главное, что всех интересовало – это положение наших войск на фронтах. Время от времени к Шенгели заходил поговорить о литературе и военных сводках Евгений Ковский. Заглянув к нему однажды вечером, он понял, что нельзя сказать, что он зашел к нему «на огонек», потому что «почти вся комната, – как он потом описывал эту встречу, – тонула в полумраке, и только маленький столик был, если можно так выразиться в данном случае, освещен модернизованной коптилкой мощностью примерно в полсвечи. Это сооружение заслуживает примечания.

Электричество отпускалось только учреждениям и предприятиям. Керосин для бытовых нужд продавали населению по очень жестким нормам – для обычных, довоенного образца ламп его никак не могло хватить. И вот предприимчивые люди, а затем и некоторые артели, стали изготовлять миниатюрные подобия ламп: резервуар из стограммовой бутылочки и ламповое стекло – из срезанной пробирки. Получилось неплохо: копоти нет, керосина выгорает ничтожное количество, а освещение хоть и скудное, но все же ярче, чем при коптилке.

Вот при этаком «прожекторе», когда я вошел, Георгий Аркадьевич что-то писал, низко склонившись над столиком. Трудно было скрыть удивление.

– Георгий Аркадьевич, неужели вам не жаль глаз?!

– А на глаза пока не жалуюсь. – Он отложил ручку и, откинувшись на спинку стула, сладко, с хрустом, потянулся. – Здравствуйте, Евгений Николаевич. Как молодая жизнь?

– Добрый вечер… Но как же вы умудряетесь при этом свете писать?

– А вот, как видите, умудряюсь. – Он протянул мне раскрытую ученическую тетрадку.

Тогда я еще обладал завидным зрением – писал по ночам при свете пятилинейной лампы, в стекле которой остался необклеенный бумагой просвет размером в пятак; и все же разобрать написанное на страничке тетради не мог – буковки теснились, как бисер, нанизанный на нитку.

Я сосчитал строчки: восемьдесят на четвертушке! И – при полусвечевом освещении. Для этого надо было обладать нечеловеческим зрением.

Я не удержался от восклицания:

– Значит, я просто слепой сыч!

Георгий Аркадьевич довольно хмыкнул: кто в его возрасте не похвалился бы таким исключительным зрением.

– При дневном свете я умещаю на страничке до ста двадцати строк! – сказал он с ребяческой гордостью.

– Но все-таки, – полюбопытствовал я, – что это за работа такая важная и неотложная, что ради нее стоит портить зрение? Не секрет?

– Ну, какой же секрет… Это «Дон Жуан».

Вот тогда я узнал, что Георгий Аркадьевич работает над переводом «Дон Жуана», получившим впоследствии такую известность и доставившим так много тяжелых переживаний Кашкину. Работает, главным образом, по вечерам, нередко захватывая и часть ночи, так как днем довлели над ним семейные и всякие житейские заботы: как ни старалась Нина Леонтьевна избавить его от них, они все же давали о себе знать.

Несколько тысяч строк «Дон Жуана», которыми может гордиться советская переводная литература, были написаны и отшлифованы при подслеповатом свете светильника, мало чем отличавшемся от света лучины. И вряд ли кто-нибудь знал об этом творческом подвиге: я, по крайней мере, никогда не слышал, чтобы Георгий Аркадьевич рассказывал об этой своей работе».

О том, какие объемы переводов уже были сделаны Шенгели, многие не знали и даже не слышали, хотя время от времени он все-таки публиковал свои удивительные поэмы, с трудом пристраиваемые им в различные журналы. Так, в 1943 году в альманахе «Киргизстан» появились две небольшие поэмы революционного плана – «Лицо вождя» и «Искусство восстания», входящие в огромный эпический цикл «Сталин». Небольшой отрывок из последней поэмы я здесь привожу для ознакомления:

…Шесть правил для восстанья!

Кто ж не поймет меня, – те страсть и любованье,

С какими я гляжу на день звенящий тот,

Когда, отдав себя, чтобы спасать народ,

Сося из трубочки дрянной матросский кнастер,

Перо восстания взял несравненный мастер

И за строкой строку (в созвучиях штыков,

Равняя топот, стон и ритм броневиков,

Катя в любой строфе на гребне многолюдий

Орудья лозунгов и лозунги орудий,

Расцвечивая слог в гиперболы гранат,

В метафоры костров, в шрапнельный звездопад,

Героев выводя и надвигая хоры

От клекта гочкисов до выгромов «Авроры»)

Вел несравненную поэму, – в первый раз

Дав эпосу звучать железным кликом масс!..