Маяковский и Шенгели: схватка длиною в жизнь — страница 68 из 77

о легче. Если мы разделим отношения согласных к гласным Брюсова и Пушкина, и средние длины слов, и частные перестановки, то получим” ту вожделенную “одну и тридцать шесть сотых”, которая так очаровала своей несомненностью г-на Георгия Шенгели. Да и как не очаровать? Перспективы ведь тут раскрываются, можно сказать, необъятные. Если отношение между двумя поэтическими созданиями так легко укладывается в такую отточенную и непререкаемую формулу, то, значит, кончились все трудности оценок, все эстетические споры, все разногласия вкусов; маленький подсчет, несколько сложений, умножений, делений, а в случаях более сложных – извлечений корня – все ясно. “Поверив алгеброй гармонию” и разделив гласные на согласные или наоборот, мы легко найдем, что Лев Толстой относится к Вербицкой как бесконечность к нулю… По крайней мере, на одной отрасли всегда непредвиденной человеческой гениальности оправдается саркастическое пророчество Достоевского: “Все поступки человеческие, само собою, будут расчислены тогда по этим законам математически, вроде таблицы логарифмов до 108.000, и занесены в календарь; или еще лучше того – появятся некоторые благонамеренные издания вроде теперешних энциклопедических лексиконов, в которых все будет так точно исчислено и обозначено, что на свете уже не будет более ни поступков, ни приключений”.

И так эта успокоительная точность соблазнила г-на Шенгели, что он ради ее достижения обошелся даже жестоко с некоторыми звуками. “Твердые и мягкие знаки, удвоенные согласные и “й” краткое, – говорит он, – в счет не вошли”. Ну их… Хотя немножко жалко – ведь “й” краткое (латинская йота) есть полноправный согласный звук, и нерукотворный звучит совсем не так, как нерукотворны, – зато мы узнаем интереснейшие вещи: “у Пушкина в первой строфе преобладает группа н-р-т, во второй – в-т-н, в третьей – в-л-н, в четвертой – в-х-р, в пятой – в-л-р. У Брюсова, соответственно – с-т-в, в-д-р, с-т-р, с-т-в, з-в-н, с-л-в. Основной буквой для того и другого является следовательно «в»”. Что ж, “в” так “в”; нам, казалось бы, и все равно: ничего из этого “в” ни для Пушкина, ни для Брюсова не выжмешь.

Но это, пожалуй, потому, что г. Шенгели еще скромен. Другие в своей решительности идут много далее…»

И действительно, идут. Аркадий Меримкин всего лишь только иронизирует, хотя и не отрицает наличия у автора некоего таланта, в то время как некоторые буквально с остервенением вгрызаются в его плоть зубами, стараясь растерзать его в клочья. Вот перед нами письмо ректора Литературного института Валерия Яковлевича Брюсова в редакцию журнала «Печать и революция» в виде ответа на рецензию Сергея Боброва о книгах Б. Томашевского и Г. Шенгели по стиховедению, в котором он, защищая их от необоснованных нападок, пишет: «Вместо того, чтобы ознакомить читателя с вопросом, ему незнакомым, стиховедением, и показать, почему тот же Г. Шенгели, по его, Боброва, мнению, разрешает их не верно, – рецензент довольствуется тем, что хлещет этого Шенгели ругательными словами “и в хвост и в гриву”. “Определение ритма (у Шенгели) никуда не годится”, говорит С. Бобров. Какое определение? Почему оно никуда не годится? – Да вот С. Бобров заявил, и баста! “Совершенный вздор начинается, как только Шенгели отваживается переплыть фонетику”. Какой вздор? Читателю только бегло сообщили, что, например, Шенгели говорит о “фонофории”. Чудовищно, а далее следуют одни ругательства: “квалифицированно надутый вздор”, “сплошное дилетантство”, “ровно ни на что не годится”, и тому подобное. Еще дальше рецензент утверждает: “Шенгели не понимает”, “Шенгели в голову не приходит”, и весьма осуждающе книги Шенгели о стихосложении сравнивает с сочинениями Рейсбрека, который, кстати, обозван “полоумным монахом”. Все это не рецензия, и все это, по терминологии самого С. Боброва, “ровно ни на что не годится”».

Но для тех, кто ищет повод только для оскорбления и унижения, подлинные причины не нужны, им важно нанести удар, как это было с книгой Георгия Шенгели «Раковина», для которой ни у кого не нашлось доброго слова, одна только ругань, которая появилась в журналах «Печать и революция» и «Книга и революция» в 1923 году. И опять в одной из статей этот исключительно обругивающий поэтов Сергей Бобров, который, выступая под псевдонимом А. Юрлов, ожесточенно пишет: «Нельзя сказать, чтобы Шенгели не умел обращаться со стихом, – нет. Но приходится добраться до гораздо более печального вывода: автору совершенно незачем уметь рифмовать. Сказать ему нечего, поэтического темперамента… у него нет и в помине. Самым ремесленным образом кропает автор стишок за стишком, то ямбик, то сонетик, все прилично, безлично и – скучно, так скучно, что сил нет. О чем бы автор ни говорил, он говорит теми же словами, которыми давно уже было сказано – и сказано именно то, что он вот сейчас собирается сказать; он пишет тем стихом, каким писали слабые символисты, вроде Чулкова, подбавляя туда чуточку акмеистического стоицизма, но кому нужна эта канитель…»

Ничуть не лучше пишет о «Раковине» и другой рвущийся в бой рецензент Николай Лернер, который обвиняет автора книги в неоригинальности и пассеизме, что означает его пристрастие к минувшему, прошлому и равнодушное (враждебное или недоверчивое) отношение к настоящему и будущему. Пряча свою агрессию за внешней добротой, он говорит о Георгии Шенгели следующее: «Культурный, чуткий, отзывчивый, он не выработал своего оригинального лица с “необщим выражением”. Таких, как он, светящих заемным огнем, воспламеняющихся только от чужого огня, от прочитанной книги, у нас теперь много. Между всеми ими в отдельности есть, конечно, неизбежные различия, но все они вместе не составляют никакой новой ступени… Каждый из них – своего рода хрестоматия образцов, сборник мотивов, лишенных взаимной внутренней связи. Как любой из них, Шенгели холоден и немузыкален…»

Совсем уж законченным пассеистом предстает Шенгели под пером Бориса Гусмана, который описывает его в сборнике «100 поэтов», где он предстает перед читателем окончательно отставшим от жизни человеком: «Поэзия – слабое и бессильное отражение жизни в “зеркалах потускневших”, поэзия – “настой давно угаснувшего солнца” – вот холодный завет Георгия Шенгели, начертанный на его поэтических скрижалях… Это будет не “пламень”, а “спокойные чернила”, не живой “ветр” и “воздух”, не горячее и живое солнце, а слова о ветре, воздухе и солнце. Не смея противоборствовать жизни, Георгий Шенгели уходит от нее в глухие и далекие века истории… Но напрасны попытки бежать от живой жизни… Она, в вольном беге своем, уже умчалась вперед, от “уютных домиков” и вечеров, наполненных “мечтами о прошлом”, к борьбе за будущее, равно светлое и радостное для всех…»

Несколько более мягкой критике подверглись две книжки Шенгели, вышедшие в 1930 году – это «Школа писателя. Основы литературной техники» и шестое издание книги «Как писать статьи, стихи и рассказы». Созданный в это время по инициативе А. М. Горького журнал для начинающих авторов «Литературная учеба» подверг обе эти книги строгой, но довольно корректной критике, сказав, что «неправильна сама установка Шенгели – дать общее руководство, как писать статьи, стихи и рассказы… Разбираемая книжка Шенгели слишком трудна для лиц, впервые знакомящихся с теорией литературы, и слишком легковесна для тех, кто уже имеет некоторые познания в этой области». А в книге «Школа писателя» рецензент Н. Витин отметил «целый ряд погрешностей и ошибок» – таких, как «игнорирование лирики с установкой на ораторскую речь», а также тот момент, что «весьма сомнительны также некоторые практические указания автора», отсылающие начинающих писателей к обучению искусству пейзажа по роману Андрея Белого «Петербург».

Шенгели давно привык к критике, которую он слышит вокруг себя с самых ранних лет своего творчества. На одну воинственно отвечает, на другую не обращает внимания, над третьей смеется. Да и критика бывает по своему духу весьма разная, иной раз доброжелательная и поднимающая настроение. Особое место в этом ряду занимают поэтические фельетоны и эпиграммы, которые в большинстве случаев носят позитивный характер, как, например, это видно по «Стихотворному автопортрету Шенгели в Воронцовском дворце», появившемуся в 1920 году в Одессе:

Носящий баки (Пушкину вослед)

Здесь к символу камина стал поэт

И думает, жуя ломоть ячменный,

Что стих его – планету оплеснул

И, подавляя голос папских булл,

Как брат грозы, стремится по вселенной!

Шенгели и сам любил иногда поупражняться в эпиграммах и даже больших сатирических вещах, наподобие «Замка Альманаха», помещенного здесь выше. В разные периоды своей жизни он брался за стихотворные фельетоны («Репка засевшая крепко» в газете «Советская Киргизия», «Телушка – полушка, да починка червонец» в газете «Гудок» и другие), а однажды он сочинил в редакции «Гослитиздата» такие шуточные стихи:

В «Гослитиздате», в ректорате

Шум и веселье наро́дово,

То не Бадридзе, Лордкипанидзе,

А Нуцубидзе с переводами.

Слаще, чем халва, перевод Шалва

Джан-Нуцубидзе великого.

Что пастернаки – дети собаки

Перед лицом солнцеликого.

Вот написанный 6 февраля 1943 года фельетон «Креп-разверска», написанный по случаю гибели немецкой армии под Сталинградом и установления трехдневного траура. Под Сталинградом тогда было взято в плен двадцать четыре генерала, что легло в основу шенгелиевского фельетона:

Для фрицев грандиозным склепом

Стал Сталинград,

И Гитлер с Геббельсом спешат

Германию окутать черным крепом;

Чтоб все ходили, голову клоня,

Объявлен траур на три дня.

Выходит – три часа на генерала

(Что ж, для немецкого, замечу вскользь, немало).