Маяковский начинается — страница 2 из 13

народа привычки —

как оспины

низко пронесшихся гроз.

Так —

все здесь из сердца

высокое

выкинь,

здесь плоскости

и низкопоклонству

почет;

Ханжонков здесь властвует

и Неуссихин;

Неглинка-речонка

под почвой течет.

Здесь —

низкое солнце

из хмари рассветной

тускнеет в волокнах

седых паутин;

здесь —

не указует

перстом своим Тéтнульд

бездонную глубь

человечьих путин.

Здесь —

звезды

отсчитаны на копейки,

и за воду

платит по ведрам район;

а там

если волны —

без всякой опеки,

а звезды —

так падают прямо в Рион!

И голову здесь —

задерет ли затея,

такие унылые видя места, —

как к Хвамли,

прикованному Прометею

до самого солнца

рукою достать?

Впервой

над Ламаншем

взвивается Блерио…

Мы — пялимся,

хмуро скрививши губу,

и сукна и мысли

аршинами меряя, —

в полет вылетать? —

не желаем — в трубу.

Напрасно

подняться старается Уточкин…

«Пущай отличается в этом Париж!»

«Купец не пойдет

на подобные шуточки:

пускать капиталы на воздух…»

«Шалишь!»

А впрочем —

что толку в летательном зуде?

Так век просидишь

в затрапезном углу.

Отец схоронен.

Выходить надо в люди.

Заплатами

мать начищает иглу.

На сердце —

копытом ступает забота.

Померкни!

И плечи ссутуль и согни…

Но он вспоминает

забытое что-то,

какие-то выстрелы,

крики, огни…

Миндаль в Кутаисе

торжественно розов…

Едва наступает

цветенья число —

дуреют с восторга

гудки паровозов,

и кажется —

небо на землю сошло.

Под небом таким

не согнешься дугою;

здесь —

грудь разверни

и до донца дыши.

В такое —

растешь

и повадкой тугою,

и взором,

и каждым движеньем души.

Так рос он,

задира и затевала,

с башкою — на звезды,

с грозой — на дому,

и первые знанья

преподавала

сестра Джапаридзе Алеши

ему.

Так славься ж,

глухое селенье Багдади!

Тяжелые грозди,

орешник и граб,

принесшие горсти

такой благодати,

такой открывавшие

глазу масштаб.

Так славьтесь же,

люди веселой долины,

дышавшие

мужеством и прямотой!

И вы,

неподкупные гор исполины,

лицо обдававшие

свежей водой.

Но слава еще далека…

И, сощуря

глазенки,

он солнце вбирает за нас.

Он влазит

в огромные жерла чуури

опробовать

голоса резонанс.

И гулко трубят

глинобитные недра,

и слушают уши

предгорных пород

о том,

как «…суров был король дон Педпо!»

и как «…трепетал его народ!»

Ответрилось детство

в садах Имеретии…

Под сердцем

навеки, гроза, затаись!

И девятьсот пятого залпами

встретили

подростка —

гимназия

и Кутаис.

Он дружбу ведет

с громовыми ударами.

Он чем-то заполнен

и затаен.

Он помнит,

как Гурия

билась с жандармами,

как против царя

бунтовал батальон.

Он ветром восстаний

спеленут и выпоен.

Он слышал

свободы

горячую речь.

Он ищет

на Пресне

отметин и выбоин,

какие

в горах

просверлила картечь.

ЕГО УНИВЕРСИТЕТЫ

Юношеству занятий масса.

Грамматикам учим дурней и дур мы.

Меня ж

из 5-го вышибли класса.

Пошли швырять в московские тюрьмы.

Маяковский, «Люблю»

Не мед с молоком —

положение вдовье.

Поймешь и научишься,

что и к чему.

«Отец нам в наследство

оставил здоровье

и образованье», —

решили в дому.

Но образованье

тоже хромало:

был вышиблен

из гимназии сын,

когда громоглавье

девятого вала

отгрянуло

в эхе кавказских вершин.

В обед не останется

лишняя корка…

Росли без особых надзоров

и нянь.

Сестру приняла на работу

Трехгорка —

узор рисовать

на дешевую ткань.

Недаром

на Пресне

искали квартирку —

здесь день

начинался не позже семи;

направо — Трехгорка,

налево — Бутырки:

удобно

для небогатой семьи!

Вторая сестра

принята на почтамте…

Он рос,

от труда

и нужды

недалек.

О горах мечтал он,

но горным мечтам тем

пределом

был низенький потолок.

В семействе,

чтоб сахар

на лишнюю кружку

хватал

да не пялилось дно у корзин,

сдавали задешево

комнатушку

шумливым кочевьям

студентов-грузин.

То были

упрямые революционеры,

едва ль

теоретики

и вожаки:

враспашку рубашки,

вразмашку манеры,

небритые скулы

запавшей щеки.

Они были раньше

по семьям знакомы

и близки

по блеску сияющих глаз,

и с ними

вплотную водился —

о ком мы

ведем

свой невыдуманный рассказ.

Он строки запомнил:

что — «годы и годы

нужны, чтобы снова

страну раскачать».

Что ж делать?

Семье ли умножить доходы?

В партийную ль

закопаться печать?

Он чувствовал

нетерпеливую силу,

которая надвое

душу рвала,

которая тайной

остаться просила

и нá люди

выброситься звала.

Он начал стихами:

«Закат над заводом

пылает!»

Но обыск семейство постиг,

и пристав блистательный

был этим одам

редактором первым

в Сущевской части.

Как бусы —

один к одному денечки

земной

ожерельем увешали

шар,

а ты — посиди,

охладись в одиночке,

смири свою молодость,

радостность, жар.

Тюремная музыка

ржавого лязга,

карболовый запах

запятнанных стен, —

такой была

первая робкая ласка,

идиллия юных

лирических сцен.

Он много там думал.

И мир раскрывался

ему —

не жемчужною шуткой Ватто,

не музыкой штраусовского вальса,

а тенью решетки переватой.

Он много читал там.

И старые басни

не шли

к его наново взятой

судьбе,

и жизнь толковалась

сложней и опасней,

и дни надвигались

тесней и грубей.

Стихи и брошюры,

Некрасов и Бебель,

тюремных проверок

вседневная явь;

не хочешь попасть

в эту нежить

и небыль —

возьми себя в руки,

мозги себе вправь.

Ему присылали открытки:

Билибин —

узорные блюда,

каличий костыль;

он их перечитывал,

безулыбен,

вдвойне ненавидя

их паточный стиль;

они

здесь

вдвойне ему были похабны, —

искусства,

допущенного в тюрьме,

собольи опушки,

секиры,

охабни:

весь ложноклассический ассортимент.

А люди вокруг

торговали, служили,

и каждый из них

что-то смел и умел;

им бабушки знатные

ворожили,

им слава сияла

и город шумел.

И вот он выходит.

Но что это зá люди?

Хоть глуп, да богат,

хоть подлец, да делец.

С такими

скорее, чем брюки, засалите

всю юность

об жир их обвисших телес.

Такие —

с пеленок,

от самой купели

и вплоть до отхода

в последний ко сну —

считали, тупели,

копили, скупели,

превыше всего

почитая казну.

С такими

молчать,

обвыкать,

хороводиться?

Сносить их полтинничный

град оплеух?

Так пусть уж живот

подведет безработица,

чем блеск их зубов,

их искусств,

их наук!

Москва колотила

в булыжник копытами,

клубилась в дымках

подгородних равнин,

шумела,

гремела грошами добытыми,

поты выжимая

из мастеровни.

И вот он выходит:

большой,

длиннолапый,

обрызганный

ледниковым дождем,

под широкополой

обвиснувшей шляпой,

под вылощенным нищетою

плащом.

Вокруг никого.

Лишь тюрьма за плечами.

Фонарь к фонарю.

За душой — ни гроша…

Лишь пахнет Москва

горячо калачами,

да падает лошадь,

боками дыша.

ПРОБА ГОЛОСА

Окном слуховым внимательно слушая,

ловили крыши — что брошу в уши я.

А после

о ночи

и друг о друге

трещали,

язык ворочая —

флюгер.

Маяковский, «Люблю»

Едва углядев

это юное пугало,

учуяв, как свеж он

и как моложав,

Москва

зашипела, завыла, заухала,

листовым железом

тревогу заржав.

Она поняла —

с орлами на вышках, —

что этот

не из ее удальцов;

что дай ему только

бульварами вышагать,