Внезапно он валится ниц, вьется ужом перед дивным виденьем, когтистая рука протягивается, вымаливая глоток эликсира.
– О, – хрипит он, – ты прекрасна, о зубки юной волчицы, сверкающие из-за преграды алых и тугих губ… О изумрудные огромные глаза, подчас блистательные, подчас затуманенные страстью. О чудовище притягательности.
Он не в силах переносить собственный пыл, злосчастный! Ты же помаваешь ягодицами под хлопчатно-индиговой бронею и поддаешь лоном, дабы сотрясать флиппер на пределе полного безумья.
– Дивное явление, – сипит Роден, – стань моею на одну только минуту, заверши преходящею негой жизнь, обетованную на службе ревнивого бога, уравновесь мгновением отрады тот адский огнь, к которому встреча с тобой приговаривает меня навеки. Молю, о, затронь лицо мое твоими устами, Антинея, Мария из Магдалы, ты, которую я вожделел в лице святых отшельниц, опьянявшихся экстазом, и с которой совокуплялся в лицемерном моем поклонении девственным телесам! О Госпожа, восхитительная как солнце, светлая как луна, вот для тебя отрекаюсь от Бога, и от Святых, и даже от Римского Первосвященства, скажу больше, отрекаюсь и от Игнатия Лойолы, и от преступного согласа, привязывающего меня к иезуитскому Братству, нанеси мне один поцелуй, и пусть я умру в поцелуе.
Он бросается снова вперед, змеясь на окостенелых коленах, со своей задранной рясой, рука еще сильнее вытягивается к недоступной усладе. Внезапно тело его опрокидывается, очи выкатываются из орбит. От жестоких конвульсий черты его нечеловечески искажаются, подобно тому как батарея Вольты одушевляет лицо мертвецов. Синеватая пена пурпуром красит губы, из которых исторгается полузадушенное шипенье, подобно как при водобоязни, поскольку, достигая пароксической фазы, как свидетельствует Шарко, ужасающая болезнь – сатириаз, наказание похотливцев – налагает такие же стигматы, каковы приметы бешеных псов.
Это конец. Роден разражается бессмысленным смехом. И рушится оземь, бездыханный, этот живой образец трупного окостенения.
В один и тот же миг он потерял рассудок, жизнь и загробное спасение.
Мне остается лишь толкнуть тело к роковой воронке, бережась не замарать лакированные сапожки о засаленную ризу последнего противника. Бесполезен стилет лукавого Лукьяна, но верный убийца уже не в состоянии сдержаться от яростного служения своей гекатомбе. Раздается его хохот, и он вонзает сталь в труп, отныне разлучившийся с жизнью.
Теперь я влекусь вместе с тобою на окраину адского схода, я ласкаю тебе шею и затылок, в то время как ты клонишься, чтоб насладиться жестокою сценой, я спрашиваю: – Ну, довольна ты своим Рокамболем, любовь моя недостижимая?
И когда ты киваешь, сладострастная, и, хихикая, рассеиваешь над бездной сладкую слюнку, я нечувствительно креплю пожатие пальцев, что это, о мой возлюбленный? Ничего, София, просто я тебя убиваю, отныне я Жозеф Бальзамо и не имею никакой нужды в тебе.
Наложница Архонтов угасает, погружается в воду. Счастливчик Лучано припечатывает булатом приговор моей безжалостной руки. Я говорю ему: – Теперь ступай сюда, безупречно послуживший, преступный ты мой двойник.
И в то время как он подымается из люка и поворачивает ко мне спину, я вонзаю ему меж лопаток тончайший кортик с трехгранным острием, которое почти не оставляет отверстий. Он низвергается. Захлопываю люк. Покидаю подвал. Восемь трупов отчаливают в направлении Шатле по скрытым трубам, которые одному мне известны.
Возвращаюсь в свой квартал Фобур Сент-Оноре, заглядываю в зеркало. Вот, говорю я, там лицо Властелина Мира. Из моего полого шпиля буду руководить Вселенной. В определенные минуты собственное могущество кружит мне голову. Я магистр энергий. Одурманиваюсь вседозволенностью.
Горе, горе злосчастному, мне отмщается и воздается. Через несколько месяцев в самой глубокой крипте Томарского замка мне, обладателю секрета подземных токов и господину шести святых мест, в которых обитали тридцать шесть Невидимок, последнему из последних тамплиеров и Верховнейшему Неизвестному всех Верховных Неизвестных, предстоит помолвка с Цецилией, андрогином со льдистыми глазами, от нее же отныне ничто меня не может отъединить. Я нашел ее через много столетий после того, как саксофонист у меня ее отнял. Теперь она разгуливает по спинке садовой скамейки, голубая и русая, и так и неизвестно, что же там у нее под окутывающем розовые чресла тюлем.
Капелла высечена в скале, алтарь увенчан тревожащим полотном с изображением терзаний, что ожидают греховодников в аду. Монахи в опущенных куколях выстроились угрюмым полукругом, но я все еще беззаботен, все продолжаю восхищаться фантазией иберийцев…
Но – чудовищно! – полотно взмывает к сводам, и за нею дивным произведением пещерного Арчимбольдо вырисовывается другая капелла, во всем подобная той, в которой я пребываю, и в той другой пред другим алтарем коленопреклонена Цецилия, а с нею рядом (ледяной пот жемчугом осыпает чело мое, волосы дыбом встают на голове) кто же нагло похваляется своим шрамом? Тот, Истинный Иосиф Бальзамо, неведомым кем-то освобожденный из темницы в замке Сан-Лео!
Что же будет со мной? При этой мысли старейший из монахов подымает свой капюшон, и я наблюдаю кошмарную ухмылку Лучано, кто знает как уберегся он от моего стилета, как уцелел в канаве, в кровавой жиже, которая должна была унести его труп на молчаливое дно океанов, как примкнул он к моим врагам ради справедливой тяги к отместке.
Скидывая монашеские одежды, показываются воины, с головы до пят закованные в звонкую сбрую, огненный крест на плаще, непорочном, как выпавший снег. Это провэнские тамплиеры!
Меня хватают, насильно поворачивают мою голову. За мной уже ожидает палач с двумя бесформенными вспомогателями, меня кидают на плаху, огненное клеймо обращает меня в вековечное достояние тюремщиков, и подлая ухмылка Бафомета несмываемо напечатляется на плечо: теперь я понимаю, это затем, чтобы подменить мною узника Бальзамо из Сан-Лео, вернее, чтобы водворить меня в то самое место, которое мне было от веку предопределено.
Но ведь меня опознают, говорю я себе; и поскольку сейчас полагают, будто я на самом деле он, а он на самом деле смертник, кто-то же придет ко мне на помощь. По меньшей мере мои сообщники. Ведь невозможно подменить заключенного так, чтобы никто и никогда этого не заметил, мы же не во временах Железной Маски… Я обольщался! В долю секунды я успеваю осознать все, когда заплечные мастера приклоняют мою голову к медному тазу, откуда пышут зеленоватые испарения. Купорос!
Тряпицей затягивают мне глаза, а лицо с силой вталкивают в яростную жгучую жижу, невыносимая, раздирающая боль охватывает меня, и кожа на скулах, на носу, возле рта, на подбородке сморщивается, чешуится, одна секунда, и когда меня оттаскивают за волосы, я неузнаваем, ящур, гниль, оспа, невыразимое ничто, аллегория омерзения, я вернусь в ту же камеру, как возвращаются и те совершившие побег, которые мужественно обезобразили себя, дабы не быть узнанными.
Ах, восклицаю, я проиграл. И если верить повествователю, одно слово излетает из моих отравленных уст, один вздох, один-единственный вопль надежды: Воскресение!
Но воскресение из чего, мой старый Рокамболь, ты ведь прекрасно помнишь условие: не соваться в главные герои! Вот ты и наказан, наказан своим собственным искусством. Ты унижал описателей вымыслов, а теперь – как понимаешь – сам пишешь как они, оправдываясь своей машиной. Сам себя пытаешься убедить: ты только наблюдатель, потому что монитор тебе настолько чужд, будто слова рождаются от кого-то другого. Но ты попался на удочку и, видишь, теперь пытаешься оставить след на песке. Ты осмелился поменять текст Романа мира, и Роман мира опутал тебя своими хитросплетеньями и засасывает в воронку интриги, которую ты не выбирал.
Лучше бы ты сидел на своем острове, Дж. Лимонник, а она бы продолжала думать, что ты помер.
98
Национал-социалистическая партия относилась к тайным обществам враждебно, поскольку сама представляла собой тайное общество, где имелся великий магистр, расистский гнозис, ритуалы и инициации.
Думаю, именно в этот период Алье вышел у нас из-под контроля. Именно так выразился Бельбо преувеличенно равнодушным голосом. Я опять отнес тон за счет ревности. Тайно терзаемый властью Алье над Лоренцей, внешне он раздражался из-за влияния, которое Алье приобретал на Гарамона.
Наверное, в том была частично и наша вина. Алье начал охмурять Гарамона еще за год до того, с самого алхимического праздника в Пьемонте. Гарамон допустил Алье к досье данных на ПИССов, с тем чтоб Алье ему отобрал новые жертвы для заманивания в каталог «Изиды без покрывала». Гарамон советовался с ним по каждому и всякому поводу. По всем признакам, он взял Алье на зарплату. Гудрун, время от времени отправлявшаяся в командировки в глубину коридора, по ту сторону стеклянной двери, в путешествие на край бархатного «Мануция», с беспокойством рассказывала, что Алье фактически угнездился в ресепшн у Грации, диктует ей письма, водит за ручку новых клиентов в кабинет Гарамона, в общем – негодование съедало в фонетике Гудрун последние жалкие гласные – распоряжается как у себя. В это легко было поверить, потому что Алье пропасся уже множество часов и дней в адресном досье «Мануция» и имел возможность набрать массу жирных ПИССов для ощипывания и отправки в изидический бульон. Но он продолжал рассылать депеши, собирать публику и наводить мосты. Мы же, в сущности, попустительствовали его воцарению.
Бельбо это устраивало. Чем больше было Алье на улице маркиза Гуальди, тем меньше было Алье на улице Синчеро Ренато, и, следовательно, снижалась вероятность, что при мимолетных набегах Лоренцы Пеллегрини – при которых он сиял все откровеннее и откровеннее, не пытаясь с некоторых пор утаивать свой аффект, – все будет испорчено вторжением «Симона».