И от этой последней их беседы внутри Абулафии остался лихорадочный пересказ, в котором я не мог разобрать, какие слова принадлежали Диоталлеви, какие – Бельбо, потому что и тот и другой заговаривались, выборматывая единственную правду, понимая, что миновало то время, когда было можно драпироваться вымыслами.
110
Это случилось с рабби Ишмаэлем бен Элиша и с его учеником, когда они занимались «Сефер Йецира» («Книгой Творения») и, ошибившись в направлении, стали переходить от буквы к букве в обратном порядке, пока не погрузились в землю до пупа под действием букв.
Никогда он не видел его таким альбиносом, хотя уже не было ни волос ни ресниц ни бровей напоминало бильярдный шар.
– Извини, – сказал он. – Поговорим о моих делах?
– Валяй. У меня нет дел. Есть Удел. С большой У.
– Я слышал, что нашли новый метод лечения. Эта хворь быстро развивается у двадцатилетних, а у тех, кому под пятьдесят, она идет медленно, тем временем разработают правильную терапию.
– Говори за себя. Мне еще не под пятьдесят. У меня молодой организм, и мне полагается более быстрая смерть. Ты видишь, мне трудно говорить. Рассказывай свое дело, я пока отдыхаю.
Из уважения, из повиновения, Бельбо рассказал ему свое дело.
И тогда заговорил Диоталлеви, булькая, как Оно в научно-фантастическом фильме. Он был и видом похож на Оно – прозрачностью, отсутствием границ между внутренностью и внешностью, между кожей и мясом, между клейким белым пухом, вылезавшим из пижамы, вспученной на животе, и клейковинным клубом нутра, который только рентген-лучи или последняя стадия болезни умеют прорисовать с такою четкостью.
– Якопо, я лежу здесь и не знаю, что делается в мире. Поэтому я не могу судить о том, что ты мне рассказываешь сейчас, происходит ли это только внутри тебя или вне тебя. В любом из случаев, кто-то стасовал, смешал и переиначил слова Книги сильнее, чем позволено.
– Что это значит?
– Мы согрешили против Слова, сотворившего и удерживающего мир. Ты терпишь наказание за это, так же как и я. Между нами нет различий.
Появилась сиделка, подала ему что-то для смачивания губ, сказала Бельбо, что утомлять больного не надо, но Диоталлеви взбунтовался: – Оставьте в покое. Я должен сказать ему Истину. Вы владеете Истиной?
– Ох, ну и вопрос, что вам сказать, прямо не знаю…
– Тогда идите. Это мой друг, я говорю ему важную вещь. Послушай, Якопо. Как внутри человеческого тела имеются члены, суставы и органы, так же и в Торе, понятно? И как внутри Торы есть члены и суставы, так же и в теле.
– Ладно.
– Рабби Меир, когда он учился у рабби Акивы, подмешивал купорос к чернилам, и учитель не говорил ничего. Но когда рабби Меир спросил у рабби Ишмаэля, добро ли он делает, тот ему ответил: сын мой, будь осмотрителен в своем труде, потому что это труд Господен, и если ты потеряешь хотя бы букву или лишнюю букву напишешь, ты разрушишь весь мир… Мы хотели переписать Тору, но не боялись недописать или приписать, буквой больше или меньше…
– Мы же в шутку…
– Шутки недопустимы с Торой.
– Но мы шутили над историей, над тем, что писано другими.
– Есть ли писание, сплачивающее мир, вне Писания? Дай мне воды, нет, не стакан, намочи вон ту тряпочку. Спасибо. Теперь слушай. Перепутать буквы Книги – перепутать мир. Любой книги, даже словаря. Эти твои типчики, доктор Вагнер… утверждают ведь, что кто играет словами, анаграммирует и перевирает, тот держит тяжесть на душе и ненавидит своего папашу?
– Не совсем то. Так говорят психоаналитики, говорят ради денег, твои раввины другое дело.
– Все они раввины, все одно дело. Об одном говорят. Думаешь, раввины о Торе – это о свитке? Это о нас, как мы стараемся переиначить свое тело посредством языка. Теперь слушай. Чтоб накладывать руки на буквы Книги, надо милосердие. У нас милосердия не было. Каждая книга соткана из имени Бога, а мы анаграммировали все книги Истории, не молившись. Молчи, слушай. Тот, кто занимается Торой, поддерживает мир в движении и поддерживает в движении собственное тело, в то время как читает или переписывает, потому что нет такой части тела, которая не имела бы соответствия в мире… Намочи тряпочку, пожалуйста. Изменяя книгу, изменяешь мир, изменяя мир, изменяешь тело. Этого мы не понимали. Тора выдает одно слово из своей сокровищницы, проявляется на миг и снова укрывается. Открывается только на миг и только любителю. Она как прекраснейшая женщина, которая скрывается в своем дворце в маленькой недоступной комнате. У нее есть единственный любовник, о существовании которого никому не известно. И если кто-то, не он, накладывает на нее грязные лапы, она противится. Отвечает лишь любовнику, для него открывает маленький просвет и показывается лишь ненадолго. Потом снова скрывается. Слово Торы открывается лишь тому, кто любит ее. А мы пытались говорить о книгах без любви и с осмеянием…
Бельбо снова смочил ему губы тряпочкой. – Ну и?
– Ну и пожелали сделать то, что нам не было позволено и к чему мы не были готовы. Наложив руки на слова Книги, мы пожелали построить Голема.
– Не понимаю…
– Не можешь уже понимать. Ты в плену у своего же создания. Но твоя история разворачивается пока еще во внешнем мире. Не знаю как, но ты из нее выбраться теоретически можешь. Для меня все иначе. Я переживаю внутри собственного тела то, что мы попробовали в шутку сделать в Плане.
– Не говори глупости, у тебя вопрос клеток…
– А что такое клетки? Месяцами напролет, как одержимые раввины, мы проговаривали устами все новые комбинации букв Книги. GCC, CGC, GCG, CGG. Что произносилось устами, то усваивалось клетками. Что совершили мои клетки? Изобрели себе План и двинулись наобум. Мои клетки изобретают историю, необщую для всех. Мои клетки научились богохульствовать, анаграммируя Книгу и все Книги на свете. И то же они научились проделывать с моим телом. Переставляют, передвигают, меняют, пермутируют, создают клетки, не виданные никем и никогда, бессмысленные или со смыслами, противоположными правильному. Должен существовать один смысл, правильный, остальные ошибочные, если же нет, – смерть. Они же играют без веры, вслепую. Якопо, пока я мог еще читать, лежа тут, я читал словари. Изучал историю слов, чтобы понять, что произошло с моим телом. Для нас, раввинов, это обыкновенный путь. Ты когда-нибудь думал, что риторический термин «метатеза» – двойник онкологического «метастаза»? Что такое метатеза? Это когда вместо «логос» говорят «голос». Это Темура. Словарь же говорит, что «метатеза» означает «сдвиг, подмена». А «метастаз» означает «изменение, сдвиг». До чего глупы словари. Тот же самый корень – либо от глагола «метатифеми», либо от глагола «мефистеми». Но «метатифеми» означает «ставлю в середину, переношу, перемещаю, подменяю»… А «мефистеми» значит «перемещаю, передвигаю, изменяю, схожу с ума». Вот так мы все и сошли с ума. И в первую очередь обезумели клетки моего тела. Поэтому я умираю, Якопо, и ты это знаешь.
– Ты говоришь так потому, что болен.
– Я говорю так потому, что наконец я понял, что случилось в моем организме. Я изучаю его день за днем, знаю, что в нем происходит, но не могу на него воздействовать, клетки больше не подчиняются мне. Я умираю потому, что убедил свои клетки в том, что правил никаких нет. Что с любым текстом можно делать все, что угодно. Я потратил жизнь на то, чтоб убедить в этом себя, в первую очередь свой мозг. И мой мозг передал полученное убеждение непосредственно им, моим частицам. Почему я теперь могу надеяться, что они окажутся осторожнее моего мозга? Я умираю оттого, что мы оказались свободнее любых допустимых пределов.
– Послушай, то, что происходит с тобою, не имеет никакого отношения к Плану…
– Разве? А с тобой почему происходит то, что происходит? Мир повел себя в точности как мои частицы.
Он затих, обессиленный. Тут вошел доктор и прошипел тихим голосом, что невозможно подвергать подобному стрессу умирающего человека.
Бельбо вышел, и это был последний раз, когда он видел Диоталлеви.
Хорошо, пишет дальше он, пусть меня разыскивает полиция по тем же причинам, по которым у Диоталлеви рак. Бедный мой друг. Но я-то, у которого рака нет, что я должен делать? Ехать в Париж выяснять закономерности образования новообразований?
Но он сдался не сразу. Просидев взаперти четыре дня, он пересмотрел свои файлы, фразу за фразой, ища в них объяснения. Потом он записал все, что с ним было, как будто составил завещание, заповедав сказанное самому себе, Абулафии, мне или любому, кто сумеет это прочесть. И наконец, во вторник он улетел в Париж.
Я думаю, что Бельбо отправился в Париж, чтобы сказать им там, что секретов нет и не бывало. Что единственный секрет, который существует, – это дать возможность клеткам следовать за инстинктивной мудростью мира. Что те, кто ищет секреты под поверхностью, доводят мир до отвратительного канцера. И что отвратительнее и глупее всех он сам, который ничего не знает и все выдумал. И не готов расплачиваться: издавна привык считать себя трусом. Да и пример Де Анджелиса подтверждает, что героев в этом мире почти нет.
В Париже он, видимо, вышел на связь с Теми и осознал, что Те не собираются верить его словам. Слова были слишком просты. А Те добивались от него откровений, угрожая смертью. Бельбо не имел для них откровений и – последняя из его трусостей – страшился умереть. И тогда он попытался бежать, заметая следы, и позвонил мне в Милан по телефону. Но тут его схватили.
111
C’est une leçon par la suite. Quand votre ennemi se reproduira, car il n’est pas à son dernier masque, congédiez-le brusquement, et surtout n’allez pas le chercher dans les grottes[107].