Я нашел в телефонном справочнике телефон доктора Вагнера. Я даже попробовал позвонить, но, естественно, в воскресенье ему нечего было делать в студии. Как бы то ни было, я должен был вернуться в Консерваторий. В воскресенье, как известно, он открыт и после обеда.
Латинский квартал бурлил. Проходили какие-то оравы со знаменами. На Иль-де-Сите никого не пропускала полиция. Издалека доносились выстрелы. Видимо, так это смотрелось в шестьдесят восьмом. На уровне Сен-Шапель, надо думать, кончилась потасовка, в воздухе чуялся слезоточивый запах. Где-то невдалеке протарахтела очередь. Интересно, это студенты или правоблюстители. Люди вокруг меня припустились. Все мы забежали за какую-то решетку. Впереди встала шеренга полицейских. На улице совершалось рукоприкладство. Что за позор, стою тут с полысевшими буржуями, пережидаю революцию, дожили.
Потом я отыскал свободную дорогу, кружа по второстепенным улицам в районе бывшего Чрева Парижа, и пробился к рю Сен-Мартен. Консерваторий был открыт для публики. В белоснежном дворе на фасаде красовалась плита: «Консерваторий Науки и Техники, учрежденный согласно постановлению Конвента от 19 вандемьера года iii… в бывшем монастыре Сен-Мартен-де-Шан, основанном в одиннадцатом столетии». Все в обычном порядке, нормальное по воскресеньям оживление, нечувствительное к студенческому празднику свободы.
Я вошел – по воскресеньям пропускали бесплатно, – и все было в точности так, как вчера до пяти дня. Смотрители, посетители, Маятник свисал из привычной точки… Я стал искать следы того, что происходило накануне, но если это и происходило, кто-то постарался уничтожить все следы. Повторяю, если это происходило.
Не помню, как я провел остаток этого дня. Не помню даже, что я думал, блуждая по переулкам, вынуждаемый то и дело сворачивать в сторону, чтоб не оказаться в гуще драки. Позвонил в Милан. Для чего – не знаю. Пожав плечами, набрал номер Бельбо. Потом номер Лоренцы. Потом «Гарамон», где никого не могло быть в воскресенье. Я убеждал себя: если сегодняшняя ночь была сегодня, значит, все это произошло вчера. Но между позавчера до сегодня была непреодолимая бездна.
Ближе к вечеру я почувствовал голод. Хотелось покоя, чего-то хорошего. Возле Форума дез Аль я вошел в ресторан, манивший «свежей рыбой». Даже слишком. Меня усадили перед аквариумом. Мир в нем был до того ирреален, что лишь ухудшил мою неприкаянность. Ничто не случайно. Рыба смотрит астматическим исихастом, у которого скудеет вера и который винит Всевышнего за то, что тот недооделил универсум смыслом. Саваоф-Саваоф, отчего ты так лукав, что подзуживаешь меня веровать, будто тебя нету? Подобно гангрене, плоть распространяется по миру… Другая рыба очень похожа на Минни, длинные ресницы и ротик сердечком. Минни – невеста Микки-Мауса. Буду есть салат фоль с рыбой хэддок, мягкой, как филе ребенка. С медом и с перцем. Павликиане – передо мной. Вот рыба-планер, зависла среди кораллов, как аэроплан Бреге – широкие рукоплесканья чешуекрылого чудища, сто против одного, что она углядела свой зародыш гомункула, покинутый на донышке проколотого атанора, брошенного в мусорный бак напротив дома алхимика Николя Фламеля. За нею следом рыба тамплиер, облицованная чем-то черным, не теряет надежды отомстить Ноффо Деи. Она толкает астматичного паламиста, который держит курс, сосредоточенно и сердито, на Невыразимое. Отвожу взгляд от водной стихии и через улицу вижу вывеску другого ресторана, CHEZ R… У Розенкрейцера? У Рейхлина? У Розиспергиуса? У Рачковски-рагоцицароги? Знаки знаков знаков знаков…
Посмотрим. Единственный способ сбить с панталыку дьявола – заставить его поверить, будто ты не веришь. Незачем долго анализировать мой обратный бег по Парижу, видение Эйфелевой башни. По выходе из Консерватория, после того что я там видел или уверовал, что видел, любое городское зрелище любому показалось бы кошмаром. Это нормально. Но что же на самом деле я видел в Консерватории?
Мне было необходимо поговорить с доктором Вагнером. Не знаю почему, я был абсолютно убежден, что это панацея. Терапия рассказыванием.
Как мне удалось приблизить следующее утро? Кажется, я был в каком-то кинотеатре на «Даме из Шанхая» Орсона Уэллса. Когда дошло до сцены с зеркалами, я не выдержал и вышел. А может быть, и этого не было, может, и это я придумал.
Дожив до утра, в девять часов я позвонил доктору Вагнеру, пароль «Гарамон» помог пробить оборону секретарши. Доктор вроде бы помнил про меня. Выслушав поток убеждений о сугубой срочности, он сказал приходить немедленно, в девять тридцать, до начала приема. Очень любезно, человечно, подумалось мне.
Не исключено, что и визит к доктору Вагнеру мне привиделся. Секретарша заполнила на меня карточку, взяла гонорар вперед. К счастью, авиабилет у меня был в оба конца.
Кабинет небольших пропорций, никакой кушетки. Окна открыты на Сену. Силуэт Эйфелевой башни. Доктор Вагнер встретил меня с профессиональной обходительностью. В сущности все верно, сказал я себе. Я ведь сейчас не его издатель, а пациент. Широким и радушным жестом он пригласил меня усесться напротив, с другой стороны стола, как сажают подчиненных в кабинете начальства. «Ну-с?» – сказавши это, он нажал на кнопку, вращающееся кресло крутнулось, доктор оказался ко мне спиною. Голова его поникла, руки, кажется, он сцепил на животе. Мне оставалось только высказываться.
И во мне прорвалось что-то. Разверзлись хляби. Хлынули речи. Все до донышка, с начала до конца. Все, что я думал тому назад два года и год тому назад, и что я думал о Бельбо, и что (как мне думалось) думал Бельбо. И все, что связано с Диоталлеви. И в особенности что случилось со всеми нами накануне, ночью святого Иоанна.
Вагнер ни разу не перебил меня, ни разу не поддакнул, не удивился. Можно было бы даже предположить, что он мирно проспал весь сеанс. В этом, по-видимому, состояла его методология. Я же говорил. Лечение речью.
Потом я замолк и стал ждать. Его речь, его ответ, его слово должны были спасти меня.
Вагнер медленно, медленно поднялся с кресла. Так и не глянув в мою сторону, он обошел письменный стол и стал у окна. И так стоял и смотрел через стекло, сцепив за спиною кисти, в глубокой задумчивости.
В молчании прошло десять-пятнадцать минут.
Потом, все так же продолжая стоять спиною, бесцветным, спокойным, увещевательным тоном он произнес:
– Monsieur, vous êtes fou[110].
И продолжал пребывать в неподвижности. И я тоже. Прошло еще пять минут, и я понял, что больше ничего не будет. Прием окончен.
Я вышел не прощаясь. Секретарша одарила меня широчайшей улыбкой. И я снова оказался на авеню Элизе Реклю.
Было одиннадцать. Я сложил свои вещи в гостинице и отправился в аэропорт, надеясь на удачу. Удачи не было. Пришлось прождать два часа. Тем временем я позвонил в Милан в «Гарамон», за счет абонента, потому что у меня не оставалось ни монеты. Ответила Гудрун. Реагировала она еще более тупо, чем обычно. Мне пришлось проорать три раза одно и то же, прежде чем она сказала уи, йес, что она готова платить.
Гудрун плакала. Диоталлеви умер в ночь с субботы на воскресенье, ночью, в двенадцать.
– И никто, никто из друзей не пришел попрощаться. Я только что с похорон. Что же это творится, господи! Даже господина Гарамона не было. Сказали, что он за границей. Только мы с Грацией, Лучано и какой-то господин весь в черном, борода, курчавые локоны и огромная шляпа, потусторонний тип. Непонятно откуда взялся. Вы-то куда делись, Казобон? И где Бельбо? Что вообще происходит?
Я пробормотал что-то невразумительное и повесил трубку. Меня уже вызывали по радио. Надо было срочно садиться в самолет.
IX. Йесод
118
Социальная теория заговора… есть результат ослабления референции к Богу и соответственно возникающего вопроса: «Кто на его месте?»
Полет мне пошел на пользу. Я не только отделался от Парижа, но и оторвался от подземного мира, и даже от наземного, от поверхности Земли. Небо и горы, даже летом покрытые снегом. Одиночество на высоте десяти тысяч метров и то чувство опьянения, которое обычно возникает в полете благодаря перепаду давления и незначительной турбуленции. Я подумал, что только в воздухе снова ощущаю твердую почву под ногами. И я решил подытожить ситуацию. Сначала перечислю пункт за пунктом в записной книжке, а потом закрою глаза, откинусь и обдумаю записанное.
Прежде всего я решил переписать неоспоримые очевидности.
Неопровержимо, что Диоталлеви умер. Мне об этом сообщила Гудрун. Гудрун всегда была и продолжает оставаться абсолютно непричастной к нашей истории. Она бы в ней ничего не поняла. И следовательно, она единственная говорит совершенно истинные вещи. Далее. Действительно Гарамона не было на месте в Милане. Конечно, он мог находиться где угодно, но тот факт, что в Милане его нет и не было в предыдущие дни, дает возможность предположить, что он находился в Париже, где я его и видел.
В то же время отсутствует и Бельбо.
Будем исходить из предположения, что виденное мною в субботу вечером в соборе Сен-Мартен-де-Шан происходило на самом деле. Может быть, не именно так, как это увиделось мне под наркотическим влиянием музыки и курений. Но, допустим, что-то происходило. Это как в истории Ампаро. Возвратившись домой, Ампаро вовсе не была уверена, что она действительно была одержима Помбой Жирой. Но она знала точно, что в павильоне умбанды побывала, и знала, что, будучи в павильоне, уверовала – или же повела себя так, как будто уверовала, – будто Помба Жира действительно ею овладела.
Так. Далее, то, что мне сказала Лия в горах, справедливо. Ее прочтение стопроцентно убедительно. Послание из Провэна – товарная квитанция. Не было никаких совещаний тамплиеров в здании Гранж-о-Дим. И не было Плана. И не было послания.