Маятник Фуко — страница 33 из 130

К тому же в Новом Свете, сказал я себе, вот где уж точно не будет тамплиеров.


Как же я обманывался, – ответил я на это сам себе сейчас, в субботу вечером, в музее, в перископе. Взойдя по ступеням «Гарамона», я был введен во Дворец. Говорил же Диоталлеви: Бина есть Дворец, который вырастает из первоначального замысла, заложенного в сефире Хохма. Хохма – это источник, Бина – река, берущая начало из него, до тех пор, покуда все не ввергнутся в великое море последней из сефирот. А в сефире Бина уже заранее оформлены все формы.

IV. Хесед

23

Аналогия противоположных есть отношение света к тени, пика к бездне, полного к пустому.

Аллегория, матерь любых догм, есть замена отпечатка – следом, действительности – тенью; она есть ложь истинности и истинность лжи.

Элифас Леви, Догма высокой магии.

Eliphas Levi, Dogme de la haute magie,

Paris, Baillère, 1856, XXII, 22

Я попал в Бразилию из любви к Ампаро, а остался из любви к стране. Никогда я не мог понять, откуда у этой потомицы голландцев, причаливших в Ресифи и перемешавших свою кровь с индейцами и с суданскими неграми, с ее ямайским лицом, с ее парижской культурой, взялось испанское имя. И вообще я ничего не смог понять относительно бразильских имен. Они противоречат всем законам ономастики и существуют только в этой стране. Ампаро говорила, что в их полушарии, когда вода всасывается в водослив раковины, воронка формируется и струя вращается не в ту сторону, что у нас. Проверить это я не мог. Во-первых, потому что не помнил, куда ей следует вращаться в нормальном полушарии, во-вторых, вода выливалась очень быстро и, наверное, на сток оказывали влияние наклон струи и форма умывальника или ванны. И вообще, будь это правда, что же вода должна была делать на экваторе? Литься вниз без воронки или вообще стоять на месте?

В те времена я решил не драматизировать проблему. Но в субботу вечером, в перископе, мне поверилось, что все действительно зависит от теллурических глубинных токов и что Маятник охраняет именно этот секрет.

Ампаро была в своей вере неколебима. «Неважно, что там происходит в эмпирике, – говорила она. – Речь идет об идеальном принципе, и проверяется он в идеальных условиях, а следовательно, никогда. Однако он верен».

В Милане Ампаро казалась такой желанной благодаря великолепной трезвости ума. В Бразилии кислота, испарявшаяся родной землею, разъедала железную трезвость и Ампаро проникалась неуловимостью, ясным визионерством и исконной рациональностью. Я чувствовал, как ее тревожат древние страсти, а она на страже, дает им острастку, забавно-жалкая со своим аскетизмом, который требует противиться страстному соблазну.

Я уяснял ее дивную противоречивость, глядя, как она спорила с друзьями. Собрания проходили в запущенных квартирах, где было несколько плакатов и великое множество фольклорных вещичек, портреты Ленина и терракотовые поделки Северо-Востока, в духе культуры кангасейро или напоминавшие об истребленных индейцах. Я оказался там на довольно неясной историко-политической фазе и принял решение, памятуя об отечественном опыте, держаться подальше от идеологий, в особенности где я их совершенно не понимаю. Речи товарищей Ампаро усиливали мою неуверенность, но и стимулировали любопытство. Разумеется, все эти друзья были марксистами и на первый взгляд рассуждали как европейские марксисты, но они говорили о чем-то другом. Неожиданно прямо в ходе дискуссии о классовой борьбе поднималась тема «бразильского каннибализма» или революционной роли афроамериканских культов.

Слушая про эти революционные культы, я уверился, что на их полушарии идеологические воронки тоже заворачиваются в обратную сторону. Многотысячное население влеклось с обездоленного севера на обеспеченный и развитой юг. Тысячи беженцев люмпенизовались в перенаселенных мегалополисах, задыхались в клубах промышленного смога, в отчаянии откатывались назад, на север, чтобы годом позже опять предпринять отчаянный прорыв на юг. Но в этих колебаниях какой-то процент оседал в перенаполненных столицах, на их окраинах, и подпадал под обаяние автохтонных церквей, бытующих целыми гроздьями. Эти толпы проникались спиритизмом, притекали к африканским божествам… И тут мнения друзей Ампаро разделялись. Для многих этот путь символизировал возвращение к истокам, противостояние миру белых, а для других культы являлись наркозом, используя который правящие классы норовили поработить мощный революционный потенциал. Для мыслящих по-третьему эти церкви оказывались огромным тиглем, в котором перекипали белая, негритянская и индейская раса и вырисовывались перспективы довольно туманные, непонятного исхода. Ампаро была тверда: религия всегда и повсеместно представляет собой опиум народа, а все эти лжеплеменные культы и подавно. Потом я придерживал ее за талию в самба-клубах, я тоже вместе с нею входил частицей в пляшущие змеи, выписывал ритмичные синусоиды под немыслимый грохот барабанов и сознавал, что именно этому миру она предавалась душой и лоном, сердцем, мозгом и ноздрями… Потом танцы заканчивались, и по дороге она первая с сарказмом и яростью анатомировала ту глубинную религиозность, оргиастическую, ту медленную самоотдачу, что неделю за неделей и месяц за месяцем перекипает в услужении богу карнавала. То же племенное, то же ведовское зелье, бушевала она с революционным гневом, и та же отрава, что и футбол, которым обманывают низшие классы, отбирают боевую энергию и отсылают ее в безопасное русло. Так повстанческий дух вырождается в заклинание и волхвованье, так боги всех вероятных миров призываются, чтоб наслали чуму на полузащитника той команды. Никто не помнит о поработителях, которым-то и выгоден экстаз, энтузиазм, в то время как они обрекают народ на ирреальность.

Постепенно я утратил представление о различиях. Так же как день за днем я приучал себя: не пытайся распознавать породы в людском водовороте среди лиц, свидетельствующих о многовековой истории беспорядочных метизаций! – так же я приучал себя не угадывать, где прогрессивность, где бунтарство, где происки – как выражались товарищи Ампаро – империалистического капитала. Как я мог продолжать думать по-европейски, если мне сообщалось, что надеждой левого экстремизма является один провинциальный епископ, подозреваемый, будто в ранней молодости выступал на стороне фашистов. Именно он выше всех вздымает факел восстания, бросает в дрожь перетрусивший Ватикан и акул с Уолл-стрит, он озаряет восторгом атеизм мистических пролетариев, очарованных ужасным и сладчайшим знамением Прекрасной Мадонны, той, что терзается семью страстями, зря на страдания своего народа.

Однажды утром, побывав с Ампаро на семинаре по классовой структуре люмпен-пролетариата, мы отправились на автомашине в сторону взморья. На пляже тут и там виднелись подношения, свечки, ритуальные белые корзины. Ампаро сказала, что это подарки Иеманже, матери вод. Машину мы остановили. Ампаро медленно подошла к кромке прибоя. Я спросил, верит ли она во все это. Она резко бросила: как я мог такое подумать? Потом добавила: – Бабушка водила меня сюда на пляж и просила богиню вырастить меня красивой, доброй и счастливой. Какой это ваш философ рассуждал о черных котах, коралловых рожках, в смысле «это неверно, но я верю»? Ну так вот: я в это не верю – но это верно.

В этот день я решил подэкономить от зарплаты и все-таки съездить в Баию.


И в тот же день, несомненно, я начал допускать себя до наслаждения чувством подобия. Во всем могли иметься таинственные аналогии со всем.

Когда я вернулся в Европу, я переработал эту метафизику в механику. Тем и загнал себя в ту самую ловушку, где в данный момент нахожусь. Но тогда я плыл как будто в неких сумерках, где уничтожались различия. Как истый расист, я думал, будто чья-то вера человеком сильным может использоваться как повод к ленивому фантазированию.

Я научился ритмам, усвоил методику расслабления тела и рассудка. Я прибегал к ней, в частности, и позавчера вечером в перископе, когда для борьбы с затекшими ногами подрагивал, как будто снова выстукивая ритмы на агогоне. Вот видишь, говорил я себе, чтобы спастись от власти неизвестного, чтоб доказать себе самому, что не веришь, ты воспринял всерьез их бредятину. Как закоренелый атеист, к которому по ночам приходит дьявол, ты в своем атеизме рассуждаешь так: дьявол, разумеется, не существует, это всего лишь эманация моих возбужденных органов чувств, может быть, плод несварения желудка, однако дьявол-то этого не знает и верит в свою наоборотную теологию. Чем же его, уверенного в своем существовании, можно бы напугать? Ты осеняешь себя крестом. И он, доверчивый, проваливается, оставляя после себя запах серы.

То же приключилось и со мной, как с самонадеянным этнографом, который всю жизнь изучает людоедов и, чтоб подразнить тупоголовых белых, рассказывает повсеместно, что человечина нежна на вкус. Безответственно, поскольку он твердо знает, что ему никогда не приведется ее отведать. Покуда некто, жаждущий истины, не захочет попробовать его самого. Даже когда его смакуют ломоть за ломтем, он так и не знает, на чьей же стороне правда, и почти что надеется, что правда за этим ритуалом. Чтобы найти как минимум оправдание собственной смерти. Так позавчера я просто обязан был думать, что План оказался правдой. Иначе все два последних года я был бы всемогущим творцом злокачественного кошмара. Лучше уж пусть кошмар окажется реальностью. Если что-то существует, оно существует, и с тебя-то взятки гладки.

24

Sauvez la faible Aischa des vertiges de Nahash, sauvez la plaintive Héva des mirages de la sensibilitè, et que les Khérubs me gardent[38].

Жозефин Пеладан, Как становятся феями.

Joséphin Péladan, Comment on devient Fée,

Paris, Chamuel, 1893, p. XIII