Маятник Фуко — страница 67 из 130

ь, что она слушается. Тогда долетел звук первой очереди. Но ее сопровождала и вторая и третья, а потом очередей стало очень много, можно было различить сухие ружейные выстрелы, хлопки автоматов, глухие и гулкие удары – по-видимому, ручные гранаты, – и, наконец, пулеметы. Тут даже до нас дошло, что они не играют. Но у нас не было возможности обменяться соображениями, поскольку было не расслышать и собственных голосов. Пим пум бам тратата. Мы залезли под умывальник, я, сестра и мама. Потом появился дядя Карло на карачках по коридору, чтоб сказать, что в наших комнатах находиться опасно и чтоб мы шли на их половину. Мы переместились в другое крыло, где тетя Катерина рыдала, потому что бабушка была где-то в поле…

– И лежала лицом вниз на голой меже между двух огней…

– А это вы откуда знаете?

– А вы мне рассказывали в семьдесят третьем году после похода на демонстрацию.

– Ну у вас и память. Впредь буду осторожнее. Ну да, вниз лицом. Отца моего тоже не было дома. Как потом мы узнали, он застрял в центре городка, прижался к двери какого-то подъезда и не знал, куда ему двинуться, потому что на улице был самый настоящий полигон, ее простреливали из конца в конец. С башни городской управы горстка чернобригадовцев утюжила площадь из пулемета. На той же ступеньке спасался бывший фашистский подеста городка. Он сказал, что побежит домой, жил он близко, только за угол свернуть. Он выждал, когда было затишье, сделал шаг от двери подъезда к углу улицы и был скошен выстрелом в спину с башни горуправы. Эмоциональная реакция моего папы, который, надо сказать, помнил Первую мировую войну, была такая: правильнее оставаться на ступени перед подъездом.

– Этот город полон сладостных воспоминаний, я вижу, – заметил Диоталлеви.

– Ты не поверишь, – ответил Бельбо, – но они сладостные. Единственные настоящие воспоминания.

Другие вряд ли поняли, я же догадался, что он хочет сказать. А сейчас получил подтверждение. Особенно в последние месяцы, когда нас захлестнули вымыслы одержимцев, и вообще после многих лет, в течение которых Бельбо укутывал свою разочарованность в вымыслы литературы, дни в *** оставались на особом месте в его сознании как знаки настоящего мира, в котором пуля означает пулю: или пролетит, или словишь, в котором враги выстраиваются стенка на стенку, и у каждого войска свой цвет, красные против черных, хаки против серо-зеленых, без двусмысленностей. По крайней мере, ему тогда казалось, что без двусмысленностей. Мертвец был убитый был убитый был убитый. Не то что полковник Арденти: то ли он умер, то ли нет. Я подумал, что надо бы рассказать Бельбо о синархии, которая уже в те годы начинала ползуче укореняться. Не синархична ли была встреча дяди Карло с командующим Терци, руководившимися по разные стороны фронта одним и тем же, по сути, рыцарственным идеалом? Но не хотелось отнимать у Бельбо его Комбре[67]. Его воспоминания были сладки, потому что говорили о единственных истинах, встреченных им на пути; все сомнительное начиналось после. Беда только (как он дал мне понять), что даже в моменты истины он оставался наблюдателем. Он наблюдал в воспоминаниях за тем временем, в которое наблюдал рождение не своей памяти, а исторической памяти, памятилища тех историй, которые описать дано было не ему.

А может, все-таки имел место момент славы и решения? Ведь сказал же он: – И вдобавок в тот день я совершил геройский поступок моей жизни.

– О мой Джон Уэйн, – сказала Лоренца. – Расскажи.

– Да ничего. Я переполз к дяде и не захотел больше ползать. Я хотел стоять выпрямившись, в коридоре. Окно было далеко, этаж был второй, мне ничего не угрожало, о чем я всем и заявил. И я чувствовал себя капитаном, который остается на мостике, в то время как пули посвистывают и поют у него над ухом. Но дядя Карло рассвирепел и грубо дернул меня, повалил на пол. Я уже готов был зареветь, потому что самого интересного меня лишили. И в этот момент послышалось стекло, три удара, стук в коридоре, будто кто-то тренировался в теннис против стенки. Пуля влетела в окно, ударилась в водопроводную трубу и рикошетировала на уровне пола ровно в то место, где я был за секунду до того. Останься я там стоять, охромел бы на всю жизнь.

– Нет-нет, хромца мне не надо, – сказала Лоренца.

– Может быть, я был бы этому рад, – сказал Бельбо. И правда, ведь в том случае тоже выбирал не он. Его просто дернул вниз дядя.


Через час он опять отвлек нас от работы. – Потом к нам явился арендатор Аделино Канепа. Он сказал, что в подвале для всех будет безопаснее. Они с дядей не разговаривали множество лет, как я вам рассказывал. Но в трагический момент в Аделино заговорил гуманизм, и Аделино с дядей даже обменялись рукопожатием. И мы просидели больше часа в темноте между чанами, вдыхая пары брожения, ударявшие в голову, и стрельба была от нас далеко. Потом очереди потихоньку отдалились, стрельба доносилась как через вату. Мы поняли, что кто-то отступает, но все еще не знали кто. Пока наконец сквозь окошечко над нашими головами, выходившее на тропинку, не послышалось на местном диалекте: «Монсу, й’е д’ла репубблика беле си?»

– Что это значит? – спросила Лоренца.

– Примерно следующее: «Милостивый государь, не могли бы ли вы быть настолько любезны, чтобы сообщить мне, пребывают ли до сего времени в окрестностях этого палаццо какие-либо приверженцы идеологии Итальянской Социальной Республики?» В те времена республика была ругательным словом. Это какой-то партизан задавал вопрос какому-то прохожему. Значит, тропинка снова становилась обитаемой. Следовательно, фашисты убрались. Темнело. Постепенно появились сначала папа, а потом бабушка, каждый с рассказом о своем приключении. Мама и тетя готовили на скорую руку ужин. Дядя и Аделино Канепа в высшей степени церемонно снова прекращали дипломатические отношения. В течение всего остатка вечера мы слышали автоматные очереди в отдалении посреди холмов. Партизаны гнали бегущего противника. Мы победили.

Лоренца поцеловала его в голову, и Бельбо всхлипнул носом. Он понимал, что награждался не он, а актерский коллектив. Он на самом деле только смотрел фильм. Хотя на какую-то минуту, рискуя схватить рикошетную пулю, он прорвался внутрь этого фильма. Влетел прямо в кадр, как в «Хеллзапоппин»[68], когда перепутываются бобины и индеец верхом на расседланном мустанге влетает на светский бал и спрашивает, куда все поскакали, кто-то машет ему «туда», и он скрывается в совершенно другом сюжете.

56

И он взялся играть на великолепной трубе так, что окрестные горы зазвенели.

Иоганн Валентин Андреаэ,

Химическая свадьба Христиана Розенкрейца.

Johann Valentin Andreae,

Die Chymische Hochzeit des Christian Rosencreutz,

Strassburg, Zetzner, 1616, 1, S. 4

Мы дошли до чудесных приключений водопроводов. К этой главе была найдена гравюра шестнадцатого века из издания «Спириталии» Герона, где изображался алтарь, а на нем кукла-автомат, которая благодаря паровому устройству играла на трубе.

Я возвратил Бельбо к его воспоминаниям. – Так что же ваш дон Тихо Браге или как его там, учитель трубных гласов? – Дон Тико. Я так и не узнал, что такое Тико. Не то уменьшительное от имени, не то фамилия. Я после того никогда не бывал в оратории. А в свое время занесло меня к ним случайно. Вообще там служили мессы, готовили к зачету по Катехизису, играли в подвижные игры и можно было выиграть картинку с блаженным Доменико Савио. Это отрок в помятых штанишках из грубой материи, который на всех статуях держится за юбку дона Боско, очи возведены горе, чтобы не слышать, как его товарищи рассказывают неприличные анекдоты. Но я прознал, что дон Тико набрал музыкальный оркестр из ребят от десяти до четырнадцати лет. Малолетние играли на кларинах, флейтах пикколо, саксофонах сопрано, самые взрослые были в состоянии управляться с баритонами и большими барабанами. Они ходили в форме, верх цвета хаки, синие брюки, в фуражке с козырьком. Дивное зрелище. Мне очень хотелось быть одним из них. Дон Тико сказал, что ему нужен генис.

Пауза. Бельбо смерил нас взглядом превосходства и отчеканил: – Генисом, по фамилии изобретателя, на жаргоне оркестрантов называется флюгельгорн. Другими словами, сигнальный горн контральто ми-бемоль. Генис – самый глупый инструмент оркестра. Он играет умпа-умпа-умпа-умпап в зачине марша, а потом парапапа-па-па-па-паа ритм шага, и далее па-па-па-па-па… Но научиться на генисе можно быстро. Он относится к подгруппе медных, как и труба. Его звуковая механика – упрощенная копия механики трубы. Духовые требуют прилично поставленного дыхания и профессионального забора мундштука. Нужна, знаете, такая кольцевая мозоль, которая формируется на губах, как было у Армстронга. При наличии хорошего забора экономится дыхание и звук выходит прозрачным, чистым, дутье не чувствуется. Да и вообще, музыканты не дуют с раздуванием щек. Это только артисты в театре так делают и в шаржах так рисуют.

– А труба?

– На трубе я учился играть самостоятельно, летом, в послеобеденные часы, когда в оратории никого не было. Я прятался между скамей в зрительном зале. На трубе я учился из эротических побуждений. Видите дом на холме в полукилометре от оратория? Там жила Цецилия, дочка дамы-благотворительницы этого заведения. Каждый раз, когда оркестр давал представление, по праздникам после процессии во дворе оратория, но особенно когда играли в крытом зрительном зале, перед выступлением драмкружка, Цецилия с мамой находилась в первом ряду на местах почетных гостей, рядом со старостой местной церкви. И в этих случаях программа открывалась маршем под названием «Благой почин» – «Buon principio». Марш начинался трубами, трубами си-бемоль, золотого и серебряного сияния, отчищенными по торжественному случаю. Трубы играли это вступление стоя и соло. Потом они садились и вступал оркестр. Только играя на трубе, я мог бы надеяться, что меня заметит Цецилия.