Около двенадцати часов дня Лоренца вышла на террасу, улыбаясь, и оповестила, что есть замечательный поезд, который проходит через *** в половине первого, и с одной только пересадкой она попадет в Милан во второй половине дня. Можем мы подбросить ее до станции?
Бельбо, продолжая копаться в записях, проговорил: – Мне казалось, что Алье приглашал в частности и тебя, более того, в первую очередь тебя.
– Ему не повезло, – сказала Лоренца. – Кто меня подбросит?
Бельбо поднялся: – Извините, вы продолжайте, я через пять минут вернусь. Потом еще часа два сможем поработать. Лоренца, где твоя сумка?
Через двадцать минут он возвратился, и ни слова об эпизоде не было сказано.
В два часа мы переместились в милейший трактир на рыночной площади бурга. В процессе пояснения местных блюд и вин Бельбо вернулся к воспоминаниям подросткового возраста. Но вспоминал он как будто о ком-то чужом. От вчерашней радости рассказывания не оставалось следов. Ближе к вечеру мы тронулись на встречу с Алье и Гарамоном.
Бельбо вел машину на юго-восток. Пейзаж переменялся с каждой минутой. Всхолмия *** даже в неласковую предзимнюю пору были нежными и отлогими. А на этом направлении с каждым километром раздвигался горизонт, и на каждом повороте все острее становились пики. Над откосами лепились горные селенья. Дали между пиками казались неизмеримыми. «Последним лучом пламенеет закат на какой-то скале…» – подытожил Диоталлеви, умевший находить формулировки для наших общих тем. Взбегая по серпантину на третьей скорости, мы любовались непрерывными гармониками гор, между которыми в промежутках залегал толстый туман вполне зимней наружности. Походило одновременно и на равнину, уставленную дюнами, и на романтический скалистый пейзаж. Как будто рука неумелого демиурга надавила на вершины, показавшиеся слишком высокими, и смяла их в комковатую кашу, тянувшуюся вплоть до самого моря или до отрогов других гор, более стройных, более строгих.
Мы вкатились на центральную площадь условленного поселка, где в баре уже сидели Алье и Гарамон. Не увидя с нами Лоренцы, Алье, если и был разочарован, не подал виду. – Наша чаровница не желает участвовать с другими в мистериях, определяющих ее. Особая стыдливость, которую ценю, – произнес он.
Мы двигались дальше. Бельбовская «рено» шла следом за «мерседесом» Гарамона. Спуски и подъемы, покуда наконец, в то время как солнечный свет начинал затмеваться, перед нами на горе не выросла диковинная конструкция, напоминавшая замок восемнадцатого века, желтого цвета, от которой отходили, как показалось мне издалека, подъезжая, террасы, полные цветов и деревьев, ярко цветущие, невзирая на пору года.
У подножия этого партера была площадка и стояли автомобили. – Дальше поднимаются пешком, – объявил нам Алье.
Сумерки быстро сменялись темнотой. Подъем освещался сотнями горящих факелов, укрепленных по сторонам дорожек.
Забавно, что все последующее, от этой минуты до глубокой ночи, мне помнится и очень четко, и вместе с тем очень путано. Позавчера в перископе я вспоминал давнишние ощущения и, сравнивая, находил много общего между тем и этим состояниями. Вот, говорил я себе, ты сейчас в таком же ненатуральном положении, одурманенный тонким запахом древесной плесени, будто закопанный в могилу или запечатанный в сосуд, в котором осуществляется трансформация. Высунь-ка голову из будки, и увидишь в полутемноте, что предметы, которые сегодня казались тебе бездвижными, шевелятся, подобно теням элевсинской мистерии, среди испарений колдовства. Вот и тою ночью в замке и световые эффекты, и неожиданные повороты на подъемах, и обрывочные речи, и оплетавшие нас всю ночь воскурения дурманов – все создавало такой эффект, будто спишь и тебе все видимое тобой снится, но как-то ненормально, словно на самой грани бодрствования, когда во сне видится, как будто ты спишь.
Я не должен был бы вроде запомнить тот вечер. Но я его помню до того четко, будто не прожил его сам, а услыхал в пересказе от какого-то чужого человека.
Не знаю, происходило ли все то, что я запомнил с такою спутанною явностью, или же я только лишь желал, чтобы это произошло, но, без сомнения, именно в тот вечер План приобрел форму в наших головах, в форме желания придать форму бесформенному впечатлению и преобразить в фантастическую реальность ту фантазию, которую кому-то хотелось реально воплотить.
– Подъем – это часть ритуала, – пояснял нам Алье на ходу. – Мы в висячих садах, тех же самых, то есть почти что в тех же, которые Соломон фон Каус разбивал в Гейдельберге для курфюрста пфальцского Фридриха Пятого в апогее великого розенкрейцерского века. Света тут мало, но это так и задумывается, потому что лучше угадывать, чем видеть. Наш амфитрион не воспроизводит буквально проект Соломона фон Кауса, а концентрирует мотивы на более ограниченном пространстве. Сады Гейдельберга отображали макрокосм. Но тот, кто реконструировал их, отобразил лишь их микрокосм. Посмотрите на этот грот из морской гальки и раковин, в стиле «rocaille»… Декоративно и не более того. Но фон Каус имел в виду эмблему из «Аталанты» Михаэля Майера, где коралл отображает философский камень. Фон Каус знал, что через форму сада можно воздействовать на небесные тела, поскольку существуют начертания, которые своей конфигурацией отражают гармонию универсума…
– Феноменально, – произнес Гарамон. – Как же удается саду влиять на небесные тела?
– Существуют знаки, склоняющие сады и светила друг к другу. Они смотрятся друг в друга, обнимаются друг с другом и объясняются в любви. Эти знаки не имеют и не должны иметь четкой и определенной формы. Кто угодно, в зависимости от подсказки своего неистовства или от полета своей духовности, волен пробовать определенные силы. На этом основывались иероглифы древних египтян. Не может быть взаимоотношения между нами и божественными созданиями иначе как чрез посредство печатей, фигур, знаков и прочих церемоний. По тем же причинам божества сообщают нам нечто только через сны и загадки. Таковы и эти сады. Каждая особенность этой террасы воспроизводит некую тайну алхимического искусства. Но, к сожалению, мы уже не способны разгадывать эти тайны. Ни мы, ни хозяин сада. Замечательная приверженность тайне, согласитесь, в этом человеке. Он расходует накопленное долгими годами на начертание идеограмм, смысл которых ему неведом.
Мы восходили, и от террасы к террасе физиономия сада менялась. Некоторые террасы имели форму лабиринта, другие копировали эмблемы. Рисунок каждой нижней террасы можно было разобрать, только смотря на нее с верхней. Так я, глядя сверху, увидел очертание короны и другие симметричные рисунки, которые прежде не понимал, в то время как сам ходил по контурам этих очертаний. Каждая терраса готовила на основании эффектов перспективы какие-то образы для тех, кто продвигался в ее кущах. Увиденная с верхней террасы, она открывала в себе новые виды, зачастую противоположного рисунка, и таким манером каждая ступенька лестницы изъяснялась в одно и то же время на двух противоположных языках. Как бы то ни было, хоть и увидев рисунки, расшифровать эти знаки я не умел все равно.
При восхождении нам попадались небольшие постройки. Фаллообразный фонтан под арочкой-портиком – Нептун на дельфине. Ворота со смутно ассирийскими колоннами. Арка неопределенной формы из нагроможденных треугольников и многоугольников, где была на каждой из верхушек статуя животного: лось, обезьяна, лев…
– И во всем этом скрываются откровения? – спросил Гарамон.
– О, несомненно! Достаточно прочесть «Mundus Symbolicus» Пичинелли, сочинение, которое предвосхитил Альчиати в своей провидческой гениальности. Сад весь способен быть прочитан как книга или же как заклинание, что в конце концов – одно. Вы могли бы, при умении, произнести или прошептать те же самые слова, которые глаголят террасы этого сада. И вам бы подчинилась какая-то из неисчислимых сил, действующих под луной. Сад – это приспособление для управления миром.
Мы оказались около грота. Умопомрачительное хитросплетение водорослей со скелетами морских чудищ, настоящими, или гипсовыми, или каменными… Наяда обнималась с буйволом, чей хвост был покрыт чешуями и толст, как у великой библейской рыбы. На эту пару выливалась вода из раковины, которую, как амфору, поддерживал тритон.
– Я хотел бы, чтобы вам открылось глубинное значение этой постройки, которая в противном случае может показаться банальной гидравлической игрушкой. Де Каус хорошо знал, что если взять сосуд, заполнить его водой и закрыть сверху, то потом, даже если проделать дыру в основании, вода не станет вытекать. А вот если проделать отверстие в верхней крышке, вода пусть упругой струей или пусть слабенькой струйкой, но польется из сосуда.
– Разумеется, – сказал я. – Воздух начнет оказывать давление сверху вниз…
– Любимое наукообразное объяснение, подменяющее причину следствием. Вы не должны задаваться вопросом, почему вода вытекает во втором случае. Вы должны спросить себя, почему она не хочет вытекать в первом.
– Почему? – трепетно переспросил Гарамон.
– Потому что в сосуде создался бы вакуум, а натура страшится пустоты. Nequaquam vacui – был девиз розенкрейцеров, который современная наука позабыла.
– Впечатляюще, – отреагировал Гарамон. – Казобон, в наших удивительных приключениях металлов это следует отразить, имейте в виду, пожалуйста. Не надо мне отвечать, что вода не металл. Пусть на этот раз у вас фантазия поработает.
– Прошу прощения, – обратился Бельбо к Алье. – Ваш аргумент выглядит post hoc ergo antem hoc. Происходящее позднее служит причиной произошедшему до.
– Не рассуждайте линейно. Вода в этих фонтанах линейно не вытекает. Природа не линейна, природе безразлично время. Время – изобретение Запада. Поднимаясь, мы видели других приглашенных на вечер. Бельбо то и дело пихал Диоталлеви локтем в бок, а тот соглашался: «Точно, facies hermetica».