Маятник жизни моей… 1930–1954 — страница 107 из 209

Что во всякой войне непереносимо страшно? Не страдания людей, не гибель их, не разрушение их жилищ, их быта. Страшен дух убийства, овладевший волей народов и их вождей. Поэтому другие гибельные катастрофы – крушения поездов, землетрясения, пожары, наводнения, ураганы – не кроют в себе того потрясающего до ужаса, как война.

2 июля

Побывала в Москве. Подвез на своей машине совершенно незнакомый актер из Большого театра (Мчадели). Настало время, когда все, у кого есть машины, всех, кому нужно в Москву, из дачного поселка без отвоза подвозят. И даже заранее оповещают соседей, что будет одно или два свободных места. Одна из ценных сторон войны, как и всяких общих бедствий, – открытие в душах доступа Эросу – от предложения мест в машине или газеты вплоть до желания и решения “душу положить за други своя”. Москва раскалена извне и наэлектризована до белого каления внутренно. Это не выражается шумом – напротив, в Москве тише и суеты меньше, чем всегда. Но озабочены и сосредоточенно-серьезны лица, у многих сумки через плечо с противогазами и перевязочными средствами. Особая походка – торопливость без суеты. И без улыбок (не видела у взрослых ни одной улыбки). Все точно заранее прислушиваются к вою сирен, к воздушной тревоге и еще не оправились от той, какая была ночью. Везде волнующие плакаты. “Разгромим, раздавим, уничтожим врага”, и много бранных слов. Это не подымает дух. Нужно бы краткий, полный достоинства и всех объединяющий лозунг: “Отечество в опасности” (удивительно сильное сочетание двух слов).

Когда возвращались, Алешин мышонок – игрушечная серая литражка – бежал по Волоколамскому шоссе все время рядом с длинной вереницей автобусов, вывозящих детей из Москвы в Волоколамск. Из окон глядели веселые мордочки малышей, и автобусы внутри и снаружи были убраны зеленью. Нельзя не быть благодарным тому, кто продумал и, говорят, стройно провел эвакуацию детей. Не для детского слуха, не для детской нежной души и неокрепших нервов – сирены, бомбы, грохот зенитных орудий, пожары. И в этом, и за этим – торжество насилия, разрушения, убийства, попрание всех ценностей, выработанных человеческой культурой.

Запомнилась из картин этого времени почему-то одна особенно ярко при всей несложности сюжета. Ранним утром я иду в контору узнать, как прошла ночь в Москве. Серое небо, недвижная стена леса по трем сторонам четырехугольной пашни, где чуть пробились какие-то зеленя. Близкий горизонт Жевневского холма. На гребне его серые приземленные крыши. И в стороне от изб понурый силуэт лошаденки. И воронье летит куда-то над деревней. А перед конторой на жалкой тележинке сидит, сгорбившись от боли, Герцен, знаменитый хирург, внук знаменитого писателя. Возле него хлопочет беспомощно его жена. Машины в это утро ни у кого из соседей не могли достать. А больному экстренно нужно в лечебницу. И ехать на тележке тряско, он не решается. У него темные мученические глаза. И пусто кругом пустотой брошенности, обреченности. История как бы говорит индивиду: “Не до тебя теперь, хотя бы ты был Герцен”.

50 тетрадь4.7-25.7.1941

4 июля

Сегодня утром привез из Москвы Кот Тарасов[594] газету с речью Сталина. Алла и бабушка слушали в слезах. “Отечество в опасности” – смысл этой речи. Иван Михайлович говорил о диверсантах. Спускаются на парашютах где-нибудь в лесу, в форме милиционеров или НКВД и сеют смуты, по-видимому, один такой смутьян побывал в Аносине, потому что ни с того ни с сего разнеслась весть об измене. Упоминалась и фамилия генерала. Завтра приедет в Москву из Бахчисарая мой Сергей Михайлович. Какую бы ни поручили ему форму оборонной работы, заранее уверена, что выполнит ее честно, стойко и на отлично, как до сих пор все задания школы, университета и жизни дома.

5 июля. Снегири. Знойный день после полудня

Иван Михайлович (Москвин) после минского ада, после раскаленного горна Москвы как-то, сидя за чайным столом дачной террасы в прохладный, душистый час вечера, курит сигару и задумчиво говорит:

– Хорошо-то оно хорошо. Да как-то ненатурально. И даже неловко. Это ощущение “ненатуральности”, призрачности дачного уюта и красот природы и чувство какой-то стыдливой неловкости пользоваться этим в дни великих бедствий Родины знакомы, я думаю, всем дачникам со дня объявления войны.

После утреннего чаю было на террасе нечто вроде совещания: куда податься в случае, если неприятель докатится до Смоленска. Алла думает, что орденоносцам в этом случае грозит исключительная опасность и что приходится думать об Урале. Леонилла еще вчера предусмотрительно принесла мне немного чаю, сахару и еще чего-то и уложила в маленький баул. “В случае чего тебе на первое время хватит”. Вот уж поистине ни о “первом”, ни о втором “времени” применительно к себе в случае взятия Москвы ни малейшей заботы не чувствую. Пусть будет что будет, все мне назначенное приемлю. Но, пожалуй, был бы укол в тончайший духовно-душевно-сердечный нерв многолетней связи моей с тарасовской семьей, если бы они с легким сердцем оставили меня здесь на произвол судьбы при этом бауле, который принесла вчера Леонилла, а сами без оглядки спасались бы. Это было бы в порядке вещей, но…

Алла говорит: “Нет такой минуты, когда бы я не чувствовала войны со всеми ужасами ее. Я не могу себе представить, чтобы я могла сесть за пианино или запеть, или расхохотаться, или с интересом читать какую-то книгу”.

Помимо нервного страха – перед налетами, бомбардировками, беженством – в ней несомненно и громко говорит то, что называют патриотическим чувством. Она сопереживает и геройство, и гибель наших летчиков и с жадностью следит за каждым передвижением наших и немецких войск.

За обедом, когда был неудачный суп и прочее приготовлено было кое-как (готовила не стряпуха Шура, а горничная Маруся), Алла с детским энтузиазмом воскликнула:

– Каждый день готова была бы отныне питаться только таким супом и ничего не есть хорошего, только бы мы победили и кончилась эта бойня.

В глубокие сумерки пили чай на террасе, чтобы не нарушать приказ о затемнении (в комнатах притемняться трудно, нету непроницаемых занавесок на большие окна). Вдруг взвился предгрозовой вихрь, крупные капли дождя застучали по чайной посуде, над Аносином завертелась странная колесообразная молния, а с какого-то недалекого аэродрома ахнуло раз за разом зенитное орудие. Все вскочили с мест и начали перетаскивать чашки, тарелки, стулья в комнату Ивана Михайловича. Стало темно, тесно, что-то доедали, путая свои и чужие тарелки. Легко было вообразить, что мы уже в числе беженцев.

Я выходила за чем-то, а когда вернулась, Алла меня спросила:

– Ты согласилась бы эвакуироваться, если бы тебе предложили? Хмара (артист) говорил сегодня, что в Москве был опрос: неработающих женщин и детей записывали на эвакуацию.

Я ответила:

– Не знаю. Не думала об этом. И пока не собиралась отделяться от вас. Но если бы вы так решили, я постаралась бы пробраться в Малоярославец.

– Это по Киевской дороге. Там еще опаснее, – сказал Алеша.

– Дело не в опасности, а в том, что для меня трудно оторваться от всех близких людей, ехать куда-то одной, в безвестность. – На этом разговор был замят. Но, по-видимому, они опасаются в моем лице лишнего балласта. И по-своему – правы. И грустное в этом лишь, что не перевешивает тяжесть балласта. Нечто иного порядка…

7 июля. Снегири

День Ивана Купалы. Именины Ивана Михайловича.

В этом году празднование отметилось только букетом ирисов с Аллиной стороны и пучком малиновых смолок и ромашек с моей. Никаких пирогов, никаких гостей. Вытащили в дополнение к вчерашним щам и котлетам бутылку шампанского и выпили “за победу и скорый конец” войны.

Ночь. Лунная, теплая, благоуханная. Неописуемая красота плакучих берез с таинственной белизной их стволов и еще более таинственной игрой света и теней в их ветвях.

И не захотелось любоваться всем этим больше пяти минут. Как будто и видишь, и понимаешь, как это прекрасно, а любоваться некому.

9 июля. 12 часов ночи

Мрачная багровая луна сквозь свинцовую дымку ползет кверху над зловеще сумрачным лугом. Сильно нездоровится – почти не покидала постель. Все еще в Москве (обещала Ольга приехать). Два дня не знаю, что на фронте. В пяти верстах от нас спешно строят аэродром. Говорят, мы на трассе и в случае воздушных боев подбитые аэропланы будут падать на наши головы. Голов осталось мало. Каждый день спешно уезжают те немногие, кто по необходимости, по храбрости или по легкомыслию не думал уезжать. Подвигло на скорый отъезд соседство аэродрома.

От Сергея Михайловича открытка. Задержался со всем курсом в дороге. Впрочем, теперь, может быть, он уже и в Москве. Письма из Москвы приходят на 5-й день. Если смогут Тарасовы уладить финансовый минимум, нужный на месяц жизни в Малоярославце, попробую увязаться за Сергеем. То обстоятельство, что там тоже возможна боевая трасса по Киевской линии, нисколько не останавливает меня, раз там дорогое для меня Сережино гнездо и, возможно, он сам.

10 июля. 5 часов дня

Стало тревожно за тех, кто застрял в Москве. И томительно без вестей с фронта – уже третий день! Выпила крепкого кофе и принудила брата осла презреть все немощи и пойти на разведку. В конторе сказали, что вчера приехала Екатерина Сергеевна (Приорова, родственница Сережиной семьи)[595]. Дама со светски стеклянными синими глазами. Но потом от разговора на тему фронта, сына ее[596] и Москвы ожили глаза. Последняя сводка успокоительная (если могут назваться успокоительными “ожесточенные бои”).

Ночь – приехала вся семья и Нина. Записочка от Сережи с непривычно нежным обращением, и начинается письмо словами: “Если бы ты знала, как я по тебе соскучился