Маятник жизни моей… 1930–1954 — страница 110 из 209

альствующих в нем лиц.

“Возмещение отсутствия ребенка” (выражение Пантелеймона Романова) – для нее в повышенной любви к шестнадцатилетнему племяннику. Она охотно и тепло говорит о нем, о его рыцарском к ней отношении, о его свойствах, вкусах и привычках. Но и это в ней как-то уравновешено и всё – прямо, чисто, без оглядки на себя, ничего напоказ. Никому не придет в голову сказать об этой седой девушке “старая дева”, хотя возраст ее в соединении с целомудренно-ясным впечатлением девичести сразу чем-то останавливает внимание.

Недавно случайным образом узнала, что в Малоярославец 3 месяца тому назад приехала и купила дом племянница Ивана Алексеевича Новикова (писателя) Евгения Андреевна Новикова и что она услышала обо мне и очень хочет повидаться. Третьего дня утром я взяла Нику и пошла с ним разыскивать ее дом. Он оказался на Ухтомне, в узеньком тупичке на склоне высокой горы над оврагом и обширными приречными лугами. Большой вишневый сад, чудесный вид на луг, на извилистую речку и на амфитеатр трехпланных лесов, кончая моим любимым туманно-лазурным, похожим на далекое море третьим планом. Навстречу нам выбежала хозяйка дома, Евгения Андреевна, для меня – четырнадцатилетняя Женя, с которой я познакомилась в 1909 году в Туле, когда ездила в Ясную Поляну к Л. Н. Толстому. Теперь Жене набежало 46 лет, и я стала из 40-летней писательницы, ходившей в пестрых кустарных одеждах, беззубой бабкой. Но мы сразу узнали друг друга и странно горячо обрадовались встрече. Я – потому что охватило меня живое воспоминание о целой полосе жизни, далекой, невозвратимой и волнующе-милой при ее воскресении в памяти именно тем, что она так далека, невозвратима и так не похожа на последний отрезок моей жизни. Женя обрадовалась мне, как я потом выяснила, как празднично-яркому в их тульской жизни воспоминанию о приезде московской писательницы в дни святок, о моих рассказах про Толстого, святочных играх вокруг елки, в которых я принимала участие. И тогда, как и теперь, мостом, перекинувшимся между мной и их многодетной семьей, был их дядя, писатель Иван Алексеевич Новиков, в те годы связанный со мной живым дружеским общением. Впоследствии жизнь на физическом плане нас как-то раздвинула, но зерно живой душевной связи, очевидно, не умерло и незаметно пустило какие-то ростки и в душе детей, выросших под его моральной опекой.

У Жени (для меня у четырнадцатилетней гимназистки Жени) двое детей, семилетняя темноглазая, на рафаэлевского херувима похожая девочка Людмила и светлоглазый пятилетний мальчик Андрюша. Она подвела их ко мне с таким видом, как подводят детей к священнику для благословения, и я, целуя их головки, почувствовала, что не просто знакомлюсь с ними, а из самой глубины души благословляю их.

И мне жалко, что эта вчера еще чужая и незнакомая женщина должна скоро покинуть Малоярославец. Дети плохо выносят бомбоубежище; спасая их, она решила искать пристанища во Владимире, куда уже уехала ее младшая сестра, Аля. Ее тоже хорошо помню: пяти-шестилетняя миловидная девочка, любимица всех старших сестер и братьев. Матери у них не было, отец тоже отсутствовал, и жили они с дядей Ваней (писатель Новиков), которого любили как отца и как близкого друга– товарища.

С Женей находится здесь сестра – Верочка. Ее узнала по необычайно блестящим, умным черным глазам. Она одинока, то есть не замужем. Научный сотрудник при Академии, увлекается физикой, работой по спектральному анализу и т. д.

11 августа

По словам приезжих из Москвы, продолжается бегство из нее. Увеличилось еженощное разрушение от фугасов; зажигалок меньше бросают. Но появилась комбинированная зажигалка-мина. Кто ее схватит как обыкновенную термитку, погибает от взрыва. Да упадет вечный позор на имя изобретателей таких комбинаций.


Вчерашняя тревога прошла в полной тишине – если не считать гудения самолетов. Отбой зато был дан только в четвертом часу. Мой дозор осложняется тем, что ночи очень холодные и я не могу долго дежурить на дворе, а только выхожу по временам проверить юную пожарную стражу. Лизу застала спящей на террасе так крепко, что даже не могла разбудить ее. Арсений[601] (двоюродный брат детей, здешний учитель, математик – 23 лет), только что приехавший, так истомился к 2-м часам, что уснул стоя, облокотившись на засов ворот. А между тем, говорят, самый нужный для бодрствования час, когда самолеты возвращаются с набега и облегчают себя, сбрасывая куда попало и фугасы, и зажигалки.

Узнала из газет, что Алла и Москвин никуда не уехали. Алла 8-го играла в “Трех сестрах”, и сбор был полный (!). Гладиаторская жертвенность актеров (Цезарь – государство) и неистребимый лозунг толпы – “Хлеба и зрелищ”. К фугасам привыкли (“Ко всему подлец-человек привыкает” – Достоевский). И летящая с воем и грохотом над головами смерть не переключила внимание к ценностям высшего, чем хлеб и зрелища, порядка.


Надо будет одеться потеплее и все-таки самой дежурить на дворе. На детей нельзя положиться.

16 августа

У почты встретилась лавина беженцев из-под Смоленска. Прохожие стояли у стены и пережидали, пока схлынет поток оборванных, пропыленных, усталых и откровенно голодных людей. Одни мужчины, в возрасте от 18 до 50–60 лет. Некоторые у раскрытых окон и у женщин, которые со страхом и с жалостью на них смотрели, просили “шматок хлебца”…

К вечеру их свели на луг, но неизвестно, накормили ли. Не хватило, думается, у города хлеба на такое огромное количество и таких голодных гостей. На их несчастных, изможденных, угрюмых лицах легко было прочесть, на какой способ утоления голода натолкнет их история, психология и прежде всего физиология, если не сумеют наладить их питание.


Вернулась вчера Маша из Москвы. Говорит – настроение в Москве подавленное, растерянное. Толки об эвакуации, очереди. По карточкам только хлеб. По дорогим ценам (масло 50 рублей кило, сахар – 15, белый хлеб вдвое дороже, чем был) – все есть. Из не подорожавших предметов назвала яйца, молоко. Приехала девочка взбудораженная и угнетенная, с какой-то сердито-пессимистической окраской речей, ей раньше несвойственной. В институт ее приняли, но когда занятия (и будут ли) – неизвестно. По Москве бродят зловещие слухи о каких-то отравленных бомбах (и в здешней “Искре” о них писали).

19 августа

День Преображения. Любимый праздник мой, Сережин и его отца.

Когда-то, в далекие времена, отец Сережи подарил мне кольцо, на котором были вырезаны слова “свете Радости, свете Любви, свете Преображения”. И горько поплатились мы за это кольцо. Он – за то, что от человека, от слабой и грешной женщины ждал этого света. Я за то, что считала себя несущей этот свет. И чувство, нас связывающее, принимала за путь – притом для нас единственный, – ведущий к преображению.

Враг идет к Москве Можайской дорогой.

Как странно мне произносить слово “враг”. Есть люди, которых я не могу принять, не могу любить (что меня очень мучает). Но то душевное движение, которое заставило здешнего какого-то Главка, Панченко, ударить кулаком и ногой пленного летчика, не только мне чуждо, но отвратительно, и в тот момент скорее Панченко, чем этот летчик, ощущался бы мной как враг. Такое же содрогание всего нравственного уклада моего существа вызвала статейка Алексея Толстого под заглавием: “Я призываю к ненависти”[602]. И кто он такой, разжиревший барин-паразит, вагонами тащивший себе вещи из Львова, откуда у него эти слова, это право “призывания” какого бы то ни было к чему бы то ни было…


Живое, “достоверное” общение с матерью в сегодняшнем сне. И как не раз уже было – в какой-то странной, неуютной обширной гостинице, знакомой лишь по сновидениям. Мы живем с ней только вдвоем. Спим в разных комнатах. Но мне становится страшно в моей постели, как бывает необъяснимо и необоримо страшно только во сне, и я вхожу в ее комнату и забираюсь в ее постель и говорю ей: “Мне стало страшно”. Она, как почти всегда в моих снах, молодая, какой помню ее в моем детстве. (Иногда старше, но никогда в том дряхлом виде, в каком была в последние годы. И всегда зрячая. За 16 лет до смерти она ослепла.) Мать дает мне место рядом с собой, обнимает и ласкает и успокаивает меня, а я прижимаюсь к ее груди, как никогда, даже в детстве не было (всегда были какие-то странные, болезненно не допускающие телесной близости ласки, простоты и непосредственного тепла отношения). Просыпаюсь успокоенная, с теплым, благодарным к матери чувством. И с воспоминанием до мелких подробностей встречи. (Коридор гостиницы и то, что дверь оказалась незапертой, когда я вошла прежде, чем лечь в свою постель. Странное, воспаленное лицо коридорной горничной, заглянувшей ко мне. Большая двуспальная кровать матери, ее косы, тепло ее груди.)

21 августа

Жутко темная ночь за окном. Пишу при крохотном свете скудной лампы с нахлобученной на нее синей бумагой. И это после полного отсутствия по ночам света кажется роскошью.


Ленинграду дано три дня для эвакуации. Если верен слух, что решают его взорвать перед тем, как сдаться, – какое безумие. Город Петра, город Пушкина, Эрмитаж, Исаакиевский, дворцы – неужели подымется у народа, у тех, кто за него так предрешил, рука на такой акт варварского самоубийства.

54 тетрадь[603]6.1-25.4.1942

6–7 января 1942 года. Малоярославец[604]

Второй день уже, как германцы не кидают на беззащитные наши головы свои гнусные бомбы, ядра и еще какие-то мины. Кто выходил на улицу в эти дни, говорят, что город имеет обгорелый, разоренный, полуразрушенный вид. Девять десятых населения спряталось от бомбардировки немецкой и от боев русского наступления по окрестным деревням. 31-го немцы к вечеру начали жечь дома, где не было налицо хозяев. Со всех сторон небо запылало розовым огнем зарева. Мы с Татьяной Алексеевной