Бедствия фронтового нашего быта углубляются: пришел к концу керосин, дотапливаются печи последними дровами. Моральная энергия Наташи, мужество ее – велики, но телесно она до предела истощена и так худа, что никто не пройдет мимо, не подумав: вот человек, который дошел до такого голода, таких лишений и мук, что дальше идти уже некуда.
Полдень. Мороз. Налеты, стрельба зениток. Паша вбегала с утра несколько раз к нам из кухни с перекошенным от паники лицом: “Воропланы! Сбрасывают! Что же вы сидите, как святые!” На что Маша откликалась с присущей ей беззаботностью и храбростью:
– Ну и пусть сбрасывают! – и продолжала говорить об очередных делах. Заячье чувство – приостановка жизненного пульса, ощущение зубов гончей собаки на своей плоти – все реже возвращается ко мне. В начале бомбежек его почти не было. После близких взрывов и двух боев – ерденевского и здешнего, новогоднего – оно порой овладевает мной. И как я ни стыжусь его и ни стыжу себя за него, бывали часы, когда вся душа охватывалась ожиданием “болезненной, наглой и постыдной кончины” для себя и для близких.
Бедные дети. Каким трагическим ликом обернулась жизнь к неопытным, неокрепшим их душам и какие неудобоносимые бремена возложила на юные их плечи. Со дня наступления немцев вся тяжесть и все опасности фронтовой жизни и борьбы за существование в самых тяжких условиях обрушились на них как на единственную опору их матери. Одной ей не справиться бы с кормлением и обслуживанием своей семьи и шести старух, высасывающих соки из древа Наташиной жизни и ее молодняка. Сколько было забот, возни, трудов с коровой, с добыванием сена и сколько огорчения, когда корову украли ночью за три дня до того, как ей телиться. Только высокая настроенность матери и мужественное приятие ею этого удара помогло им не пасть духом. Новогодний бой послал взамен молока, на которое было столько надежд, конину. И дети приняли это с благодарной улыбкой от судьбы. Сейчас Маша, Дим вместе с матерью, вооружившись топором, пошли (в числе многих граждан) на поиски убитой лошади. Рубят у коней кто задние, кто передние ноги, кто вырезает филе и антрекоты. Сегодня все у нас (кроме Ники и меня) на завтрак ели студень из лошадиной головы.
Если достоверен слух, что скоро начнут выдавать хлеб – и будто бы по 400 грамм (до сих пор у нас и по 200 было не каждый день), кончатся Наташины и детские экскурсии с остатками скарба по деревням в обмен на рожь, с которой столько возни дома – сушить, отсеивать, молоть на ручных жерновах, просеивать.
Земля в сугробах, небо в снеговых тучах. Потепление. Бойцы наши пошли в баню, а мы с Никой поспешили занять их комнату: Ника для уроков, я – для этой тетради. Бойцы вчера жаловались на то, что “мороз поменьше”; для войны с немцами было бы лучше, “если бы так градусов 40–50. Выморозили бы их начисто”. Ничего более кровожадного, к счастью, не прибавляли. Это просто оперативный план. Первые дни после наступления наших войск на Малоярославец – точно привкус свежей человеческой крови чувствовался в речах некоторых бойцов, когда они (с добродушнейшими лицами мирные колхозники) рассказывали друг другу, “как немчура” молил о пощаде, а ему размозжили морду и т. д. Не нужно вспоминать. Да переложится этот грех на Дракона Войны, который под всеми лозунгами прежде всего разнуздывает зверя в человеке.
Возвращалась с бидоном молока (и для себя беру через день стакан за 2 рубля). Утро было еще раннее. Густой снежный покров одел жуткие, безобразные груды развалин, окаймляющие улицы вместо домов на пространстве целых кварталов. Вокруг домов нет оград – сплошные пустыри с черными островами засохших от мороза два года тому назад яблонь. На пустырях прочищают пулеметы – не все знают, отчего они так энергично застрекотали. И среди редких прохожих встречаешь то женщину, с перепуганным видом ковыляющую через глубокий снег с ведром, то опрометью бегущего с оглядкой во все стороны подростка. Юный красноармеец кричит вслед бабе: “Шибче беги, гражданка. Немец в тебя из Медыни нацелился. За угол завернешь, он не увидит”.
Принес Гизелле Яковлевне красноармеец за урок немецкого языка бензину. Подсыпали в него соли и решились влить его в лампу с риском взрыва, возможность которого красноармеец не отрицал. И создалась среди занесенных снегом пустырей, пожарищ, развалин и полуразрушенных домов в одном из них при бензиновой лампе вечерняя идиллия. Наташа и мать ее пишут ответы на только что пришедшие вести из Казахстана (от Наташиной сестры Ани)[609], Дим срисовывает что-то из рисовального атласа, Лиза и Ника уткнулись в книги. Как все устали, как пресыщены фронтовой жизнью, войной, военными слухами. И как ни стараются отдохнуть от них, отдых фиктивен. Железо и кровь, обреченность страдать и умереть “наглой и постыдной смертью”, как тысячи мирных жителей под бомбами, сторожат сознание и жалят подсознание страшными образами, неправдоподобными снами.
…Как бы ни хотел человек, живущий на фронте, жить своей обособленной жизнью, или какой-то к фронту не относящейся работой, или воспоминаниями, созерцаниями и мечтаниями, ему это не удается. Вкус крови, боль ран, ужас убийства, смерть – войдут во весь его обиход. Возвращающиеся из церкви (в Кариже) люди расскажут ему, что весь луг, которым они шли, кроме одной дорожки, минирован немцами и везде череп и кости и слово “опасность” отмечают грозящие смертью места. И узнает он, что сегодня хоронят учительницу Анну Ивановну и ее мужа, которых на Новый год засыпал взорванный немцами дом. И увидит он, как дети волокут отрубленную голову и ноги коня – их почти единственную пищу, кроме мороженой картошки. И разбудят его ночью уханье зениток и жуткая музыка аэропланного гудения над его крышей. И услышит он утром, что где-то в городе или за городом сбросили две бомбы, 5, 7, 10 бомб.
Солнце. Мороз около 40. Плотной белой шубой мороза окутаны изнутри те немногие стекла, которые уцелели. Бодримся. Маша бегала и в исполком за хлебными карточками, и на почту. Дим и Лиза, как всегда, пилят в этот час дрова. Мы с Никой занимались два часа арифметикой и французским. (Возобновили регулярные занятия, прерванные наступлением.) Так бодро жили челюскинцы на льдине, прислушиваясь к новым трещинам на ней.
10-й час вечера.
Молодой месяц тоненький, острый над снегами на фоне гаснущего оранжево-розового горизонта. Что-то напомнил нежное, прекрасное, бесконечно далекое от фронта и от нашего быта.
Наташа вызывает из Казахстана Аничку (сестру). Наташа выбилась из сил. И призналась в этом. Сказала об этом громко, при детях. Она по-прежнему и даже там, где это не очень нужно, где бы могли заменить ее дети, обслуживает весь дом, в особенности – старух. Но у нее бывает иногда новая, какая-то джокондовская улыбка. Над нами. И над тем, что ей, столь нужной детям, приходится сжигать последние силы на служение обветшавшим вконец старухам, из которых две явно угасают.
Мороз крепчает – “подбирается к 50-ти”, говорят дети. Второй раз затопили печку. Предвкушение горячего кулеша (пшено – гонорар девочкам за стирку). Как понятно опытным путем, что остались вне культуры эскимосы и другие в полярном холоде живущие народности. Еда (и – увы! самый процесс еды), тепло – потребность согреться становятся главными стимулами жизни, а там, где борьба за существование не облегчена технически, – эти стимулы, и цель, и смысл существования сводятся к вопросу питания и заботы, как бы не замерзнуть.
Мне рассказывал врач-полярник, какой праздничный подъем духа у чукчей, когда они “оборудуют” оленя. И когда поймают кита, молодежь пляшет вокруг него и на нем с кусками только что вырезанного из него жира в руках. Не могу не чувствовать аналогии с этим, видя, как дети целиком ушли в ожидание кулеша. И как радовалась я сама вчера, когда неожиданно у соседей угостили меня кофе с хлебом и с сахаром.
Лютый холод. Писать возможно, только закутавшись в шубу и прижавшись к полуостывшей печке.
Заходили в эти дни бойцы погреться на несколько часов. Однажды ночевали. Как значительна каждая встреча с ними. Теснота, духота, махорка, бытовые пертурбации, какие с их приходом связаны, – ничтожная плата за те часы причастия к их жизни, к их жертвенности и мужеству. И за то, что хоть чуточку можешь чем-то скрасить их путь материально или морально. Последняя моя встреча с ними была у соседки в Татьянин день. Татьяну Алексеевну я не застала, но у нее сидело двое бойцов, один из них командир. Зашел разговор о зимней и весенней кампании, какой грозили городу немцы, отступая. “Весенней кампании, мамаша, никакой не будет, – веско, но без всякого хвастовства сказал командир, рябоватый, задумчивый человек лет 40, с умным и твердым взглядом. – До весны мы у Гитлера всю его армию так разгромим, что он позабудет к нам дорогу”. Уходя, я низко поклонилась им обоим и сказала:
– Спасибо вам, родные, за все труды, какие несете, и за все, что терпите во имя родины.
И оба они встали и так крепко, что я чуть не вскрикнула, пожали мою руку. И один из них сказал:
– Спасибо и вам, мамаша, за то, что сочувствуете.
В последнее время бытовую сторону дней заполнил конский вопрос. Без конины для населения наступил бы голод. В частности для нас. У Наташи нет уже никаких запасов, кроме горсточки капусты на дне кадки. Картошку едим только мерзлую, выкинутую соседями, у которых есть и не мороженая (голодовка имеет свои степени). Дети прислушиваются к разговорам: где валяется убитый боевой конь. Узнавши, что в таком-то дворе, или по дороге в Карижу, или возле Красного металлиста, встают пораньше и одни или в компании с знакомыми детьми или соседками вооружаются топором, пилой и на несколько часов отправляются на добычу. Трудно рубить и пилить крепкие лошадиные кости и всю массивную тушу. Трудно выпиливать из початой уже лошади “ливер” – легкие, печенку. Иногда для этого волокут домой целую половину коня. Поистине герои труда.