Маятник жизни моей… 1930–1954 — страница 114 из 209

Причащали больную Марию Николаевну. Отец Владимир, благообразный, ограниченный, добродушный человек, за чаем воскликнул, отвечая на какие-то свои мысли: “Да, настрадаемся мы, вдоволь еще настрадаемся!”

Все домашние раздражены, переутомлены физически, нервно и морально, теряют тропинки друг к другу. Помимо общих причин для всей страны в прифронтовой ее зоне требуется особое, иногда подсознательное трагическое напряжение всего существа.

23 марта

Неожиданно вырос вчера перед нами прилетевший из Москвы эльфообразный Л. Б. С.[615] – бывший учитель Леси Тарасовой[616], балетмейстер Большого театра. Хлынуло с ним московское излучение из прошлого и настоящего в нашу, такую от всей зафронтовой России отмежеванную жизнь. Впрочем, в Москве тоже все пропитано прифронтовыми трудностями. В письме Анны, где, наконец, отвечает на вопрос о пищевом благосостоянии: кипяток с хлебом два раза в день, а третий раз кипяток без хлеба. И холод от 1 до 5 градусов. А в Ленинграде выдавали до последнего времени не по 400, как в Москве, не по 300, как у нас, а по 120 грамм И от этих 120 грамм люди умирали так, что их уже не хоронили, а до весны складывали на чердаках. Недавно явилась возможность подвоза провианта с Ладоги и разрешен выезд населению.

…И все же (и это большая победа) какой терпеливый и смиренномудрый тон, каким пишет обо всех злоключениях бытовых Анна. И как просто рассказывает Л. Б. о том, как его засыпало в бомбоубежище и контузило воздушной волной.

24 марта. Раннее утро

“Затишье, снежок, полумгла”[617].

То, чем полны газеты (наши), когда пишут о немецких зверствах, и немецкие газеты, когда пишут о русских зверствах, – только подлинный, не подкрашенный, не приправленный идеологией лик войны без парадного мундира: жестокость убийств, сладострастие жестокости, разнузданный звериный лик, таящийся в недрах человеческого существа под покровом культуры. И карамазовское сладострастное насекомое. Верю, что немцы выбрасывали рожениц и новорожденных детей из родильного дома, когда было военное задание сжечь дом. Верю, что не все, но какие-нибудь Гансы и Михели испытывали при этом особое опьяняющее наслаждение разнузданности (“Все позволено! Долой цепи и замки культуры!”). Но не могу не верить также и тому, что с возмущением рассказывали соседи по дороге в Карижу, весь январь созерцавшие трупы немецких солдат, которым какие-то русские хулиганы придали бесстыжие или унизительные позы. И не могу забыть, как в дни нашего наступления наши бойцы рассказывали с хвастливым пафосом, как они “размозжили морду” немчуре, который упал на колени и руки поднял кверху. И как молил о жизни другой немчура, и подарил кольцо, и показывал фотографию жены и сына – “а я кольцо взял, и фотографию взял – он, дурак, радуется, ну – думает – купил себе жизню, руку мне трясет… Завел его к соседям вашим во двор – и почесал из пулемета. Да не сразу почему-то окочурился – как червяк какой извивался и всё по-своему лопотал”. И никогда бы не совершил этого чудовищного акта смирный, отнюдь не кровожадный русский Иван, если бы проклятая война не опьянила его вином убийства, не ослепила совесть выдумкой, что оно дозволено и даже почетно, не разнуздала зверя.

И отразилась война, по крайней мере в ближайшем тылу, среди обывателей всеобщим огрубением и снижением морального уровня. Даже аристократичная по натуре, прошедшая институтскую шлифовку Наталья Сергеевна[618] как-то сказала о себе: “Я сама знаю, что я очень огрубела. Я иногда себя не узнаю”. А я разве себя узнаю. На исключительно любимого мной Диму я однажды грубым голосом, раньше, чем успела осознать, что говорю, произнесла никогда раньше мной непроизносимые ругательные слова “негодяй (!) и… скотина” – (в ответ на его) грубость. Дети, по натуре добрые и отзывчивые, – следят за бабками, не съели бы лишнего куска, язвительно укоряют и уличают в жадности, тупости, глупости, бестолковости.

Орут на младшего брата по всякому поводу, даже когда он болен. Бабки готовы выцарапать глаза друг другу. Гизелла Яковлевна, постоянно подчеркивавшая всю жизнь свою европейскую культурность, проходя, старается толкнуть меня плечом или животом, вырывает из моих рук нужные ей предметы, а из уст ее вырвалось раз (верно, так же для нее неожиданно, как для меня “негодяй” и “скотина”), “тупица” (в мою сторону). И диаболически злое бывает у нее лицо. Не думаю, чтобы оно было светлым и у Мировича, когда он обрушился на впавшего в прострацию (и так нежно любимого) Нику потоком уничижительных слов, в глубине души его самого поразивших: макарон, лапша, вермишель, клякса, кисель гороховый, тряпичная кукла, Валериан Иннокентьич. А этот бедный Валериан Иннокентьич, чье имя стало бранным! До войны был бы он обыкновенный человеческий интеллигент, неврастеник, утонченный барин и нытик (впрочем, молчаливого десятка). Теперь он, особенно после контузии фугасом, праздношатающийся прихлебатель, который заходит в малознакомые дома, где хоть и не приглашают обедать, но скрепя сердце не гонят от стола. Он терпит это обращение, как терпят стихийные бедствия и возможность новой контузии или смерти от фугаса. Не ищет выхода из своего положения, не верит, что он есть, и просто не думает о выходе. И как снизился общий культурный уровень не только у таких бездомных и больных людей, как бедный Валериан Иннокентьич. Наши старушки, кроме Гизеллы Яковлевны, спят нераздетыми, в пальто и в валенках, никогда почти не моются, развели стада насекомых и не стесняются говорить о них как о самой обыкновенной житейской неприятности. Или отрицают, что они обовшивели. И часто видишь раньше безукоризненно чистоплотную соседку ловящей и поймавшей в своей прическе укусившее ее насекомое, которого она с озабоченным видом казнит под столом. Во время еды члены семьи заглядывают в тарелки друг друга, сравнивают уровень супа в них, с тарелки на тарелку передают во имя справедливости или демонстративной досады куски. Гложут без всяких оговорок громадные конские кости, появляющиеся на столе. Выскребывают горшки и чугуны. Едят и съедают до конца конину “с душком”. Надевают на ноги (видела у той же идеально опрятной раньше гражданки) такие перетерзанные и заношенные чулки, какие раньше внушили бы ей непобедимое отвращение. И взаимное обращение между членами семьи – я говорю не именно о нашей, но многих других, может быть обо всех прифронтовых семьях, – нетерпеливое, раздражительное, с окриком. Немало семейств (знаю это также из писем), где от претерпеваемых в связи с войной бедствий в корне изменились и даже распались отношения между близкими людьми. Точно действительно настали последние времена и исполняется пророчество: “Восстанет народ на народ и царство на царство, и брат на брата, и дети на родителей, и родители на детей, и свекровь на невестку”…[619]

31 марта

11-й час вечера – у нас ночь и повальный сон. Не сплю я одна.

Хроники текущих дней.

Улетел московский эльф со своим ансамблем в какое-то Бабичево на 20 километров ближе к фронту.

Наташа с Лизой сделали обход нескольких деревень с салазками. Возили для обмена кое-какой скарб и шубу – наследство недавно умершей, опекаемой Наташей старушки. Привезли около двух пудов картошки и ржаных зерен.

Маша вернулась из московской командировки. От Москвы тяжелое впечатление голода и холода в той степени, в какой мы здесь еще этого не испытали. Кроме того, каждую ночь воздушная тревога. Дорога трудная – ночевала в Подольске. От Подольска ехала в открытом грузовике в сильную метель. Шоссе в ухабах. Добиралась до Москвы часов 17–18. Обратно пришлось сидеть несколько часов на Киевском вокзале, в бомбоубежище. Поезд шел от 11 вечера до 12-ти дня. В московских магазинах никаких товаров. Рыночные цены баснословны (картошка 35 рублей кило, мясо – 100 рублей, молоко 50 – литр и т. д.). Суп на ужин в семье Машиного дяди варят в самоваре – дров и керосину нет.

От Аллы письмо – наконец, Иван Михайлович написал в Москву кому нужно, чтобы прислали мне разрешение на въезд в нее и на прописку. Соображение о том, что в Москве голодно и холодно, меня не останавливает, но несколько смущает. Я стала худо переносить и то и другое. Съедаю, почти не делясь ни с кем, мой гонорар за урок – ломоть хлеба грамм в 100 (итого почти 400 грамм) и два супа в день, и кисель овсяный или сколько-то пшеницы, и все мне мало, и всегда я голодна. Это случилось в последний месяц. Стала понимать, почему дети перманентно жуют овес. Если бы у меня было, чем его жевать, и я бы жевала.

Возобновили, чего я не ждала, мой абонемент в столовой (его не хотел заведующий давать, но персональная пенсия и то, что я приезжая, и также имя Ивана Михайловича и его вмешательство в пропуск возымели свое действие). В столовую по этому абонементу ходит с большой охотой Ника, хотя там ничего, кроме пшеничных зерен на первое и на второе, не дают.

Вечером заходила к Наталье Сергеевне – отдохнуть от неуюта, тесноты, темноты и многолюдства вокруг крохотной моргослепой лампы. Наталья Сергеевна угощала чаем (с сахаром и с какими-то полусдобными серыми плюшками!). Страничка из книги о мещанском счастье.

13 апреля

Серый, серый, отсырелый, мутный, зябкий день.

Сейчас была в больнице – получала справку от врача о том, что у меня холецистит и что я направляюсь в хирургическую клинику Москвы для оперативного лечения. Это начало переезда в Москву, если суждено до нее добраться. Поездом нельзя, не дают билетов, а если дают, все равно не пускают в вагоны, которые переполнены военными и командировочными. А если и пускают иногда на часок, перед отправкой поезда высаживают для того, чтобы разместить вновь прибывших командировочных. Машины, грузовики берут обывателя в качестве зайца, и нельзя ручаться, что не высадят его в Подольске. При этом необходимо запастись махоркой, чтобы шофер грузовика согласился взять пассажира на свою машину. Решиться на все это помогает царица – Необ