Каждый человек нуждается в том, чтобы его “видели” (не в кривом зеркале) и слышали, когда он нужное для него говорит или зовет на помощь. Нуждается в пище телесной и духовной. В тепле – когда ему холодно (в особенности когда он очутился на морозе без теплых одежд, в прямом или переносном смысле). Каждому нужна помощь, когда он не в силах один поднять то, что ему послано Судьбой. И простая помощь чьих-то рук, ног, той или другой формы деятельного участия в его заботах и работах, когда он физически и душевно от них изнемогает. Здесь нет границы между малым и большим в иных случаях.
(Она дала мне маленький цветок,
Но он большим казался в этот час.)
Оглядываюсь на жизнь двух дорогих мне людей, которые ушли из мира видимого недавно. Почти одновременно. Какое богатство любви было у обеих – у Наташи (Н. Д. Шаховской) и у Добровой Елизаветы Михайловны.
58 тетрадь4.10-8.11.1942
О том, что Даниил на фронте[642] (санитаром), так и не подымается до сих пор рука дать мне отчет в этом событии. Так было, когда пришла весть о Льве Исааковиче (Шестове). Только через ряд тупо-равнодушных дней добралось сознание до нее. Самозащита? Или от слабости боязнь боли, от слабости общей, духовной? Или потому, что сам живешь без завтрашнего дня, без следующего часа – образ возможной утраты не поражает душу. А про милых, любимых, про друзей в глубочайшем смысле слова, каким другом был Даниил, когда летает над ними смерть, само собой думается: Блажен, кто умер. И это же думается и сопровождается вздохом облегчения и благодарности за их судьбу – про тех, кто ушел из видимого мира. Так – о Наташе. О Елизавете Михайловне. Не так о Людмиле, о киевской сестре.
…Нет, нет, нельзя спать Жучке под тремя теплыми прикрытиями как ни в чем не бывало, свернувшись клубком, когда уже зашевелилось средь ночи в разнеженной теплой Жучке ее человеческое сознание. Когда видит Жучка глазами души, как под Можайском Даниил с его больным позвоночником, с его тончайшими нервами, с мимозной душой впивает в себя все адские ужасы фронта. Как несет он под бомбами на носилках одного за другим растерзанных, изувеченных, умирающих людей. Вот в эту минуту, когда я пишу, а дописавши, опять превращусь в Жучку и свернусь клубком и забьюсь под прикрытия, – без всякого, без единого от смерти прикрытия стоит человек под летящим с неба дьявольским снарядом, и вот уже не стоит он, а распростерт на земле и отшиблена у него челюсть вместе с языком. И он не может даже окликнуть санитара. И тот проходит мимо. И самого санитара валит с ног другой осколок. Куда попал он? Вышиб глаз? Впился в легкое? Разворотил внутренности? Какой позор – эта бойня, эти подлые бомбовозы в небе, какое банкротство науки, придумавшей для этого крылья. Какое банкротство разума, не умеющего придумать способа, как прекратить войны. И какое великое-великое несчастие – лезть помимо своей воли, против своей воли в дьявольскую мясорубку. И убивать, кроме того, что самому быть убитым.
60 тетрадь1.3–1.4.1943
“И вот тебе больно, больно. Но жизнь больше боли” – Елена Гуро.
Всякая боль – показатель более или менее важных, угрожающих человеку событий в его организме – физическом или душевном. В обоих случаях от боли можно избавиться четырьмя способами: наркотиками, лечебным режимом, операцией (там, где она возможна) и передвижением оси сознания в ту область, которая выше боли. Опиумом, заглушающим душевную боль, служат разного рода отвлечения и развлечения: усиленная работа, увеличенный груз забот, новые впечатления, кутежи, пьянство. Ко всему этому чаще всего и прибегает так называемый средний человек. И пока он в этом круговороте пьет забвение (лишь по временам содрогаясь и безумея от боли), приходит на помощь Время и затягивает раны.
Лечебный режим в душевно-духовной области: трезвение, медитация, пост, молитва, общение с иерархически высшими личностями, живыми или умершими. Способ религиозного порядка, целиком доступный только людям, стоящим на определенной ступени духовного развития. Частично и вперемежку с другими способами – доступный всем.
Третий способ – оперативное вмешательство, вплоть до ампутации. Об этом в мудрейшей из книг: “если рука твоя соблазняет тебя, лучше без одной руки спастись, чем с двумя быть ввержену в геенну огненную”.
Доступен этот способ далеко не всем. Труден до кровавого пота в нем момент решения, неуклонно твердого и безоглядного (оглядка тотчас же может все изменить). Трудна и предшествующая решению Гефсиманская ночь с ее “да мимо идет чаша сия”. Но когда сердце решением своим уже распято, отступление невозможно. Остается только вынести распятие до конца, умереть и в “третий день воскреснуть”.
Еще менее доступен для большинства четвертый способ. Преображение боли в какие-либо образы или качественно с ней несхожие состояния сознания.
…Но все у меня перегрустнулось —
И печаль не печаль, а синий цветок[643], – пишет Елена Гуро после большого душевного ранения (мне известного).
Лично мне доступно было во время сильной зубной боли превращать ее в музыкальные созвучия. Боль прохождения камней в печени перемещалась в образ растущего, углубляющегося в каменистую почву дуба (этот же образ уже сам появлялся и при зубной боли и заступал понемногу ее место). Ушная боль и другие невралгические боли ощущались синим пространством сгущающейся тучи, прорезанной молниями, которая понемногу становилась электрическим покрывалом – голубым, влажным, спокойным. И т. д.
Боль психического ранения, кроме первых трех способов, удавалось заворожить каким-нибудь чудным воображаемым пейзажем или представлением физического страдания мучеников (тут перевод боли психической на физический план, где она этим облегчается, потому что душевная боль неизмеримо сильнее по воздействию на душу, чем боль физическая).
Этот способ и успешность его, как и чисто религиозное борение, я всецело отношу к моим предкам-художникам, а последний (религиозный) – к отшельнику-пещернику деду отца Малахии, чью фамилию ношу.
Приехала с фронта Алла, переполненная героическими и трогательными впечатлениями. Говорила в Калуге в штабе после концерта приветствие Красной армии. Экспромтом. Ей устроили овацию. Младшие актрисы из ее бригады, отложив зависть, бросились ее целовать. Даже стоеросовый Ершов прослезился. Весело, молодо и лукаво мимоходом она проронила: “Один, с ромбами, до потери головы влюбился. Интересный, симпатичный. Вообще хорошо было, по-моему, весело. Этого я Ивану Михайловичу, конечно, не расскажу. Ужасно он ревнивый”.
Непонятно для меня, как смеют одряхлевшие мужья ревновать исполненных жизни и красоты, не изживших своей молодости жен, какова Алла. Это все равно, что розу, цветущую на розовом кусте, сорвать и спрятать под подушку, чтобы не смели вдыхать ее аромат и любоваться ею.
За это время (5 дней), в какое я не брала в руки мое “Преходящее”, – взяли несколько городов и отдали несколько городов.
Лазарет переполнился ранеными. Раздавались в немногих уцелевших церквях слова чудной молитвы: Господи владыка живота моего.
Приходили из своей нахолодавшей комнаты дети, живущие впроголодь, и что-то мы тут комбинировали, чтобы обмануть их голод.
Приходила Анна и принесла с собой чистоту, трезвение, воздух катакомб (за это ей земной поклон).
Продолжала мучиться Женя[644] между истеричной матерью и буйным, раздвоенным сыном.
Разбежались глаза у Инны (на почве цинги). И сожгла (!) она карточку, на которую мы – то есть дети – могли бы получить четыре кило картошки. И сидят без продуктов.
Пришло известие, что Сергея вызвали в военкомат. А раньше – что 17-го у него последний экзамен для перехода – сверхсрочного – на 5-й курс.
Пришло известие, что скоро может приехать Ника. И что у него туберкулез. Температура каждый день, и нет аппетита.
Пришло письмо от Ольги – копия с Аничкиного письма ко мне (не отосланного), где есть жуткие слова девочки: Мама говорит: “лучше бы я умерла, чем эта потеря” (сундучка с моим “преходящим и вечным” и стихами!). Бывает же такая омраченность сознания, такое исчезновение мерила духовных ценностей. Я даже рада, что “стало как не бывшее” многое из того, что Ольга в этот сундучок заключила.
Поставили в МХАТе булгаковского “Пушкина”[645].
Одобрили в Литературном институте Алексовы[646] рассказы, и он зачислен заочником, и мы будем вместе заниматься “языкознанием”.
У Татьяны Владимировны[647] – подруги Даниила – глаза коричнево-серые, и часто выражение их (иногда ласково и горячо на меня смотрит) воскрешает между нами тень моей покойной сестры, Насти. Жозефина (приятельница в общей нашей молодости) воскрешает (вернее, откуда-то вызывает) образ Зелениной – из чего и замечаю, что за год войны она ушла из-под здешнего солнца. Или очень тоскует обо мне под здешним солнцем, не зная, жива ли я. Алла приносит нередко мне лицо – и внутреннее, и внешнее – ее отца. И касание его к моей жизни. Дима всегда приводит с собой Наташу (его мать), Евгения Сергеевна[648] – Надежду Сергеевну и сестру Жени – Таню[649], недавно умершую. Никогда еще, кажется, умершие не были так близки к нам, живым, как в этот год войны. Или это свойственно лишь мне, моя личная “навья тропа”. Навьи чары – какие так сильно чувствовал в себе и в жизни Сологуб.