Маятник жизни моей… 1930–1954 — страница 125 из 209

другие лица вовлекаются в двойные, тройные или групповые сопутничества.


Глубокая ночь. Уже рассветно белеет балконная дверь. Поддалась вечером постыдному искушению: с негодованием осуждала (вслух!) уехавшую в мое отсутствие в Свердловск Аллу, за то что она не только не оставила никаких распоряжений о моем и Шурином питании, но сказала Шуре: “Там, кажется, есть немного крупы и муки – разделите на троих (включая Галину, у которой, между прочим, есть театральный и оставленный Москвиным кремлевский обед). Это было так несопоставимо с горами разнообразной провизии, увезенной в Свердловск, и такой уничтоженный и горестный вид был у Шуры, что у меня вырвались резко осудительные слова в сторону nouveau rich’ей[665]. Я видела, что Шура, как и я, задета не самым фактом, что придется две недели жить впроголодь, а барственным небрежением к челяди, недостатком братского тепла и даже простой хозяйской заботы, какая, наверно, проявилась бы к Беку и к коту Муру. Шура сидела, обхватив голову руками, в подавленном настроении. А я кипятила смородиновый лист, подсушивала хлеб (ужина нам с Шурой не полагалось) и думала, что самое печальное здесь – это смеющие подменить мне мою Эос образы из “Пошехонской старины”, из чеховского “Дяди Вани” (актриса Аркадина), “кружовенное варенье” из “Иванова”, прославленная анекдотической скупостью тетка моя Авдотья Терентьева, которая по воскресеньям пекла кулебяку, а для нас, “сестриных детей”, бедных родственников – игрушечно миниатюрные “пирожечки кроховенькие с пашанцом”. И пока я это думала, остывало мое негодование на то, что “не растет на терновнике виноград”. И овладело мной чувство: все существующее разумно – с прибавкой: если воспользоваться им в дальнейшем по велению нашего высшего “я”. Здесь углубление опыта псалмопевца: не надейтеся на князи, ни на сыны человеческие. Что же касается до образов, которые стали выглядывать из уплотненного лица Аллы, может быть, они овладели ею только временно. И надо помнить, что среди них есть и Негина из “Талантов…” с перстами пурпурными, с младенческой улыбкой Эос.

14 июля. Ночь

1914 год. Вечер в Петербурге накануне отъезда Михаила на фронт. Странно, что я вспомнила при этом свое платье – кустарную материю с широкими вставками двух расцветок – что-то синее и золотое, и лиловое, и немного красного и небесно-голубого. Костюм вне моды, нечто объединяющее сарафан и шушун. Может быть, потому он вспомнился, что каждый раз, когда я надевала его, Михаил говорил: – Когда ты в нем, я не могу оторвать от тебя глаз. С усмешкой думаю: “А если бы я надела его теперь, как бы оскорбился его глаз сопоставлением этого наряда и старости” (и всякий другой глаз, начиная с моего, оскорбился бы). Старость! Но ведь расцветки – основная душевных свойств, совпадающая с теми красками и рисунками, остались та же. В этом трагизм старости. Хотела бы я его изменить, исправить закон разрушения? По совести – нет, как не хотелось бы вернуть ни этого платья, ни петербургского вечера, когда и Л.[666] – знакомый писатель, смотрел на меня таким длинным, блестящим, ласкающим взглядом. Но я хотела бы, чтоб разрушение в старости было менее безобразно. Бывают же красивые, величавые руины храмов и дворцов. Бывают старческие лица, как у “Матери” Рембрандта. Но. “сужденное прими, не прекословь”. Нельзя выбирать рисунки разрушения для своей плоти, как и того рода смерти, какой сужден ей.

И странно, и нехорошо, что я об этом сегодня думаю. И сейчас поняла, что это отвод глаз моей души от фронта, ожидающего Сережу. По ассоциации сходства душа убежала от военного училища Тулы в Петербург, в тот прощальный вечер (мы забрались тогда в какие-то высокие слои мысле-чувств все трое). И, оставшись одна, я написала в записную книжку Михаила:

Звездная нить твоей жизни вплетается

В мирную надзвездную ткань.

Блажен, кто улыбкой с землей прощается,

Он – бессмертию дань.

И уста мои, жертвенной воле покорные,

Не заградят Твоего пути…

Врата широкие, тропинки торные

И мне заказаны. Прости.

Об этой чудесной, преисполненной светлой покорностью, обреченной, отреченной улыбке Михаила его приятель потом сказал: – Я был уверен тогда, что это сияние уже нездешнего порядка. Нехудожественно было со стороны Михаила Владимировича вернуться с поля сражения на Арбат, жениться и т. д.

15 июля. Под утро. В предрассветном сумраке

На этот раз не Мефистофель с его гнусной физиономией, а сам “страшный и умный дух” явился искушать меня. С печальным лицом несказанной красоты. Третий раз в моей жизни приходит он ко мне. Первый раз в 1913 году в крюковском санатории на одной из дорожек парка. Ему нужно было разрушить тройственный наш союз (Наташа, я и Михаил). Тогда ему это не удалось. Но он посеял семена, которые проросли позже и выросли колючей преградой между мной и Михаилом. Через нее нельзя было пройти друг к другу. И только временами на крыльях прошлых обетов возможно было перелететь через эту стену и повидаться лицом к лицу, а не иметь дело с теми масками, какие он надевал на нас.


В другой раз это было в Ростове-на-Дону в 19-м году, когда мы все трое решили осуществить наш союз вне личного порядка на житейском плане, и я с матерью по зову Михаила и Наташи стала собираться в Сергиев Посад, где они поселились. Здесь он принял облик еврейской девушки, легкой и хрупкой, с полумужской внешностью и чарующе ласковой и властной манерой обращения. Скоро лицо ее засверкало для меня неотразимой люциферической красотой. Об этом сложился у меня тогда цикл “Утренняя звезда”[667].

16 июля. День

Тоска и хмурость в небе сером. Когда я долго пробуду на моей “вышке” и мне хочется порой самого простого, до вульгарности простого отдыха. Так одно время мы предавались часа на два– на три игре в подкидного дурака (я, Александр Петрович и Леонилла). На деньги. Без них нет азарта. А почему-то он нужен, когда вот так устанешь.

Когда живешь среди природы – игра в дурачка не нужна. Там отдыхаешь где-нибудь, прислонясь к сосне, как в объятиях самой Матери-Земли. Бездумно следишь за облаками. Погладишь травинку, колыхающуюся рядом. Прислушиваешься к шелестам, шорохам леса – и кончаются все терзания, вся ответственность индивидуального существования. В этот июльский, но такой угрюмый и холодный день, в окружении тарасовских стен и за ними – всех каменных нагромождений Москвы – сказочно тепло вспомнилось вдруг Сенькино[668], имение на Оке, где гостили в семье Лурье одновременно я и Шестов. То, что называют “личной” жизнью, и у него, и у меня шло по отдельным руслам. Но было общее русло неизменного сопутничества душ. И каждая встреча, каждый разговор были проникнуты ощущением – теплым и нездешне праздничным. Когда он уехал, осталось общество Тани Лурье и Лили (сестры М. В. Шика) – ученически в меня влюбленных и мною нежно любимых. Лев Шестов и Лиля в загробном мире. Таня – давно в загадочной стране, называемой безумие. В Париже в какой-то лечебнице. Может быть, и она уже прошла земной предел, хотя в сновидениях моих, какими общаюсь с миром потусторонним, я встречаю только Льва Шестова и Лилю. Таню же, если и вижу – встречаю в аспекте, в каком вижусь с моими живыми друзьями. И вот – забыто почти все, о чем говорили они со мной под липами и елями огромного парка и на песчаной отмели Оки. Памятны лишь некоторые темы разговоров. Но помнится общий колорит устремленности друг к другу, бережного внимания и неослабного интереса. Помнится, как лестница, ведущая на какую-то ступень горного царства, куда мы вместе должны были войти.

И еще помнится овраг, который тянулся до самого поля через огромный, тенистый парк, где жили совы и белки. Какая-то большущая белая сова два раза прилетала к моему окну перед рассветом, садилась на соседнюю елку и стучала клювом в окно. И залетали несколько раз в мою комнату летучие мыши. Эти аксессуары средневековых ведьм дали повод девочкам и Л. Шестову и другим взрослым шутить надо мной, обвиняя меня в колдовстве.

– И эта сова, уверяю тебя, не сова, – с вдохновенным видом говорила кудрявая, пепельноволосая синеглазая Таня. – Это, может быть, аэндорская волшебница прилетает к тебе в таком виде или Рената из “Огненного ангела”[669]. И жаль, что ты не отворила ей окно. Может быть, она тут же превратилась бы в женщину и научила бы тебя разным волхованиям.

Года через три бедняжка Таня проездом за границу через Киев, где я в то время находилась, сама рассказывала мне о том, как волхвовал над ней Вячеслав Иванов в какой-то пещере, заставляя обменять свою душу на душу двоюродной сестры ее Нины, с которой у нее внутренне не было никакого контакта. И много других чудесных происшествий рассказала она мне – о романе с князем Одоевским и с Гёте, о преследовании поэта Балтрушайтиса, Игоря Северянина. И бреды эти уже не прекращались, оставляя какую-то часть души здоровой. Настолько, что в Париже могла перевести для печати на французский язык какие-то чеховские рассказы.

64 тетрадь17.7–7.8.1943

17–18 июля. Москва

Тарасовская квартира. Глубокая ночь. Глубокая глухая тревога в тайниках души. Нельзя жить дальше, не преклонив колени под епитрахилью невидимого духовника. На этот раз у моего аналоя мудрый и кроткий учитель – друг, в Боге почивший 14 лет тому назад.

– Вы опять прегрешили против законов воплощения; вы обнаружили нетерпеливость, своеволие и дерзание не по чину, – с мягкой укоризненной улыбкой сказал он. – В орионские ваши дни[670] я это уже говорил вам: вы предваряете события, через которых должно пройти душе вашей. Вы хотите ускорить свой путь и этим удлиняете его. В нетерпеливой жажде познания вы приподнимаете завесу тайн, для которых не созрел ваш дух. Однажды я это уже говорил вам и вновь повторю: на земле наше дело маленькое, хоть значение и следствия его огромны. Вы приняли за посвящение то, что в сужденный срок вам дано было коснуться тайны внеличного, вселенского значения вашей дороги, вашей личности, вашей судьбы. Вы не всмотрелись до конца в это откровение и не сделали из него самого главного вывода: “нет такого движения в человеческой душе, которое не имело бы своей иррадиации во все точки Целого”. Миссия же, которую вы в себе ощутили в ночь у Донского монастыря, давно уже, хоть и плохо, проводится вами в жизнь, поскольку вы включили в орбиту своей души сопутников и матерински приемлете сыновние вам души. Но в том ошибка ваша и вина, что вы дерзнули иррациональное, вами пережитое, рационализировать, не подождав дальнейшего раскрытия коснувшейся вас тайны. Вы малым разумом и большим воображением своим предуказали нормы и формы душе, вам сыновней, вошедшей в орбиту вашу. И права она в смелой и честной интуиции своей, что, любя и принимая вас, не приняла до конца норм и форм своего духовного сопутствия с вами. Отныне все отношение ваше к душе, вашему попечению вверенной, сводится лишь к неусыпному вниманию к духовным запросам ее, к посильному удовлетворению их и к любви, которая “не ищет своего”. Остальное – приложится. Не нужно забывать, что дальнейший путь наш, как и его конечная в мировом масштабе цель, нам неизвестны. И что лишь постепенно и отчасти, по сколько мы можем вместить, открывается нам з