Маятник жизни моей… 1930–1954 — страница 144 из 209

– А я раз 10-ти рублей не пожалела, – краснея, созналась молоденькая девушка в лихо заломленной набекрень папахе поверх желтых, стружками развешанных по плечам локонов. – Так что же вы думаете: по три раза стало одно и то же выходить: исполнение желания да исполнение желания.

– А ты бы, дочка, на 25 рублей еще счастья накупила – тогда бы и по пяти раз вышло исполнение желаний, – ворчливо отозвался старик. – И откуда деньги вы, молодежь, достаете на глупости…

– Не на глупости, а слепому на хлеб, – басом отзывается троглодитского вида, с профилем гориллы старуха. И прибавляет озабоченно, с человеческим умилением в мрачных карих глазах: – А вон и мать Ератида. – Навстречу этой Ератиде она достает замусоленное полурастерзанное портмоне и, порывшись в нем, достает два истрепанных рубля.

Мать Ератида – маленькая монахиня лет под 6о, в скуфейке. Она двигается смиренно, но уверенно, с полуопущенными над тарелочкой глазами.

– С праздником, граждане, с праздником, гражданочки, – говорит она, кланяясь на обе стороны. На тарелке икона Благовещенья и перед ней целая куча рублей и трехрублевиков. Двугривенные, их мало, отодвинуты в сторонку. И с обеих сторон протягиваются к ней руки с рублями. Кое-кто из женщин прикладывается к иконке. Приложился и один военный и положил десятирублевую бумажку. Она поклонилась ему в пояс и сделала нечто вроде благословляющего движения.

– Это она его на фронт благословила с японцем проклятым воевать, – стирая слезы, растроганно шепчет троглодитного вида старуха.

13 апреля. 9 часов вечера. За ширмой

“Рузвельт умер”. Этим горестным вскриком разбудила меня сегодня Люся (ночевала у нее, чтобы избежать вчерашнего пиршества по случаю приезда Аллы). Рузвельт умер. Как ни мало понимает Мирович в международной политике, как ни далеко от нее пролегает главная ось его интересов (и моих), осозналось сразу большое и, может быть, трагическое значение этого для нашей страны – да и для других стран. Для меня здесь все, конечно, сводится к тому, чтобы не затянул как-нибудь уход Рузвельта войны, этой раковой опухоли на организме человечества.

Множественность вещей, с детства меня пугающая. И сегодня утром нечто вроде мозговой (и моральной) тошноты при виде множества чашек, рюмок, бокалов, тарелочек – прилетевших на самолете вместе с Аллой с фронта. Отдельные вещи (да и все) были красивы, изящны, каждой было бы можно любоваться, если бы она вошла одна (или хоть оформленная сервизом) в поле сознания. А “неправда” была в том, что я этого-то и не могла сказать. (Леонилла сказала бы “вечно выдумки”, Аллочка же просто бы огорчилась. Когда ей что-нибудь привозится, ей важно, чтобы другие разделяли ее вкус, ее удовольствие.) И была минутка (уж совсем нелепая), когда мне захотелось, чтобы Алла, которая подарила всем домашним по чашке и соответственно тарелочке – подарила и мне ту, которая мне понравилась: туманно-синяя с чуть заметной россыпью мелких тусклых звезд и с темноватой каймой. Впрочем, я быстро уличила в ребячливости этого желания. И когда Леонилла сказала: “Аллочка распечатает еще один ящик и достанет и для тебя какую-нибудь хорошенькую чашечку”, – я ответила, что для меня эти вещи слишком хрупки, я буду бояться ту чашку мыть и вытирать. И я привыкла пить из своей, у которой моя любимая форма полушария. К тому же эта чашка – подарок Инны. Словом, вкренилась лодка Мировича в тину мелочишек. И поневоле в последнее время попадает в такой же тинистый затон: а) из-за театральных билетов, в) из-за стирки,

с) и из-за того, что не на что сменить единственного платья, которое ношу, и нет ничего комнатно-теплого. В квартире холодно, наши дамы ходят в стеганых шелковых душегрейках или в халатах. Мирович же поневоле шокирует всех истрепанным шерстяным плащом, которому 30 лет и который уже 10 лет тому назад был прозван “диогеновским” за свой рубищный вид. И как ни стыдно сознаться в этом – безысходные заботы об одеянии и о стирке нет-нет – как гарпии,<влетят> в столовую души и осквернят ее пищу.

17 апреля

Опять триптих (разделенный рамой).

На одной картине Леонилла в карикатуре наседки с круглыми беспощадными глазами курицы, выводку которой грозит опасность. Энергическим воинственным движением прячет она детей под своими крыльями. По другую сторону – она в теплой стеганой атласной кофте, с красивой прической, так же энергично – со всей полнотой чувств отдается жареному поросенку (обгладывает кости), рядом кофейник, бутерброды, раскрытый портсигар с папиросами. А посредине триптиха она, одетая, лежит, съежившись на диване, в глубоком сне, с беспредельно усталым и скорбным выражением мертвенно-белого, как у покойницы, лица.

Ирис. С энергическим лицом, со взглядом, устремленным на вершину горы, взбирается на крутизну по узкой тропинке над пропастью. На спине огромный рюкзак, от которого она пригнулась к земле. В руках чернильница, перо и рукопись.

Алла в комфортном кресле на самолете, летящем выше облаков. В руках фотография генерала. Вокруг кресла разные трофеи (поросенок, ваза, лампа, разнообразная – чайная посуда, шоколад). Гиацинты и тюльпаны.

Даниил – санитар на фронте, убирающий цветами убитого бойца, для которого вырыл могилу. Сумерки. Багровое зарево пожара. Неподалеку клубится дым только что упавшей бомбы.

Алеша – в оранжерее за столом, уставленным винами и закусками. Экзотический хилый вид. За окнами война, беженцы.

Сергей – в землянке, перед ним чучело колибри.

Анна Дмитриевна <Шаховская> – причастница, в белых одеждах.

19 апреля

Двое суток живу в теснейшем контакте с Ермоловой[720]. Не ожидала, что эту возможность (эту очень нужную мне встречу) так неожиданно подарит такой розовый мотылек, как “Таня” Щепкина-Куперник. Очевидно, старость перевела ее из мотылькового состояния туда, где другие масштабы, другие задания, другая ответственность. И это было мне за нее радостно. И вообще за то, что так бывает. Она казалась мне в годы наших встреч легкомысленнейшим существом, и меня удивляла дружба ее (с моим другом) Н. С. Бутовой. Оказывается, и Ермоловой она так же была близка душевно. И в тоне ее книги, и в выборе материала, каким она пользуется (видно, что это была оценка Ермоловой не с чужих слов, что было понимание, было сопутничество). Для меня в Ермоловой главное – не талант (его воспринимали как “гениальность” и зрители, и критика), а душа ее и “линия движения”.

23 апреля

Ночь. Салюты: наши вошли в Берлин. Страшно подумать, что может быть это все-таки не конец всемирной бойни. Что придется еще воевать с Японией. “Да мимо идет чаша сия”.

Верую, Господи, и исповедую – какая прекрасная молитва. Прекрасное сопоставление этих двух слов, их близость. Вспомнилась латинская пословица: “Вера обязывает к мученичеству”. Самый завидный жребий на земле – мученики. Вообще победа духа над плотью. Узнала о <докторе>Покровском, у которого рак языка, – он уже близок к концу страданий своих (под конец они стали невыносимыми). И не возроптал, не омрачился, не пал духом. Надо помнить: “не бывает непосильных крестов, каждому – по его силам. И такой именно, очень индивидуальный, который ему нужен. Сегодня день рождения Ники – 14 л.

Будь же светел и крылат,

Будь познанием богат – родной комарик мой. На многие, многие лета.

82 тетрадь24.4–2.6.1945

24 апреля. 1-й час ночи

Часть вечера у Тани Усовой. Как всегда, Таня провожала меня. Как всегда, говорила о своей ране, которая все еще болит и долго будет болеть. И все трое – Таня, ее мать и Мирович – говорили то же самое, что и 9 месяцев назад. Слова в этих случаях почти не играют никакой роли – их уже заранее предугадывают. Но важна возможность говорить.

“Одинокой тропой среди сугробов непонимания”[721] – поделилась этой фразой Андрея Белого с Леониллой и вызвала в ней неожиданный восторг.

– То, что видят во мне, – только четверть меня, – с блеснувшими на потеплевшей голубизне глаз слезами воскликнула она. – Трех четвертей моих никто не видит. Отсюда – сугробы непонимания.

Мирович призадумался над этими словами. Он всю жизнь, с ранней юности воспринимал подругу свою Нилу как живущую на поверхности (в области мысли, в области моральных и религиозных установок и в мироощущении). Это огорчало иногда и вызывало какие-то диспуты. Но не мешало живому пульсу крепко сросшихся подружьих отношений. Так было до злосчастного “жилплощадного” момента.

И сегодня я окончательно поняла, что все дело тут в неслиянности потоков, в невозможности и ненужности общей жизни.

28 апреля. Замоскворечье

Вчера Алла, бледная от волнения, прерывающимся голосом возвестила мне за ширму о том, что “мы соединились уже вокруг Берлина с союзниками”. И повлекла меня к своему заграничному радио. И впервые за очень-очень долгий срок (точно отверзлись мои уши от этого известия) я услышала тоже взволнованный голос диктора, который торжественно доканчивал сообщение. После этого сообщения, которое сильно всколыхнуло и меня надеждой на скорый конец войны, я вышла на улицу – по дороге на почту. Из всех громкоговорителей гремела победная музыка. Стаи ребятишек возле нашего скверика кричали “ура”, бухали салюты, и в заревом туманно-золотистом небе расцветали взлетающие над крышами неяркие, нежные, призрачные звезды салютных ракет. Чувство общего праздника, чувство принадлежности к народу, после великих испытаний и героических побед, одолевшего апокалипсически жуткого врага, овладело мной с неожиданной силой. Но это слепое, карамзинское чувство “любви к отечеству и народной гордости” и “славы, купленною кровью”, недолго владело мной. Для того, кто хоть раз испытал – реально – как я, что он “гражданин вселенной”, этот газетный патриотизм – преходящее и уже как бы атавистическое явление в его душевном мире. Все, купленное кровью, ужасами войны, все, где попраны братские чувства народов и рас, ка